Хорст Собота все время топтался вокруг Марына, озабоченный его раной. Повязка на руке выглядела грязной, местами пропиталась гноем.
– Рана не заживает, потому что нож, который ее сделал, был, наверное, отравлен трупным ядом, – услышала она через окно голос Хорста.
– Заживет, – сказал Марын, словно бы заботливость старика его раздражала. В кухню вошел Хорст и с упреком обратился к Веронике:
– Ты могла бы осмотреть его рану. В техникуме ты училась оказывать первую помощь. По крайней мере перевяжи его.
– Не хочу, – ответила она. – Разве он просил, чтобы я это сделала?
– Ведь ты знаешь, что он никогда ни о чем никого не попросит, – ответил Собота и начал копаться в аптечке, которая висела в ванной.
Она злилась на себя, что так явно демонстрирует свое нерасположение к Марыну. Без единого слова, с сердитым лицом, отодвинула от шкафа Хорста, вынула бинт и марлю, налила теплой воды в миску и вышла во двор.
– Покажите рану, – сказала она приказным тоном.
– Это лишнее, – заявил он, не открывая глаз и не шевельнувшись на лежаке. Она вернулась в дом за ножницами, разрезала повязку и, хотя знала, что будет больно, одним движением оторвала ее. Марын не запротестовал, он вообще ничего не говорил и не открывал глаз, словно боялся солнца. Рана хорошо заживала и только в одном месте еще немного гноилась. Она промыла рану перекисью водорода, намазала пенициллиновой мазью, забинтовала. Она была без лифчика, и, когда наклонилась над мужчиной, ее груди почти вылезли из декольте, и могло показаться, что она подает их ему как два круглых плода. Но он не посмотрел на нее, хотя она этого хотела: Она брезговала алчными взглядами мужчин, но в эту минуту мечтала, чтобы он почувствовал желание и чтобы оно было таким же болезненным для него, как отрывание бинта. Кулеша как-то говорил ей, что желание бывает болезненным. Только теперь ей пришло в голову, что можно собой, своим телом причинять кому-нибудь боль. И ей страшно захотелось, чтобы первым, кто бы ощутил эту боль, стал Марын. Он, однако, не открыл глаз. Как назло, именно ее пронзила таинственная боль наслаждения. От этого мужчины доносился аромат его комнаты – ланолинового крема, заграничных сигарет и кислого пота. Марын пах, как фотография изуродованного лица Будрыса. Она не могла ничего поделать с собой, чтобы снова не ощутить мстительного удовольствия при мысли об униженном Будрысе, а вместе с этим удовольствием в ней ожило желание прикоснуться рукой к низу своего живота. Это было немного болезненное желание, поэтому она хотела уйти отсюда и поспешно завязала бинт.
– Спасибо, – бросил ей Марын.
Она приготовила обед и сначала позвала Хорста Соботу. Потом пригласила Марына.
Хорст, как обычно, громко чавкал, потому что у него не было зубов. Кулеша, как она хорошо помнила, ел быстро, проглатывал большие куски мяса. Марын же брал в рот маленькие кусочки и ел без аппетита, медленно двигая челюстями. Вероника знала по фильмам, что именно так едят люди, которые получили воспитание. Но она сказала:
– Вы так едите, пан Марын, будто вам не нравится моя еда. Если я плохо готовлю, то почему вы не привезете сюда жену? Марын на минуту перестал есть и сказал с этой своей полуулыбкой:
– Думаю, что у меня уже нет жены.
– Что значит, что вы так думаете? – пожала плечами Вероника. – Жена или есть, или ее нет.
– А вы? – спросил он. – Вам не кажется, что у вас нет мужа, хотя он есть и живет неподалеку отсюда?
Хорст захихикал, а она была не в состоянии выдавить из себя ни слова. Марын же попросту встал из-за стола, взял тарелку с говядиной и картошкой, политой соусом, вышел с ней на пенек возле сетки, за которой в курятнике сидел пес. Хорст тут же уселся у окна, чтобы видеть Марына и собаку, а она встала рядом с Хорстом и тоже смотрела. Почему? Она и сама не знала. Наверное, из-за простого любопытства.
Марын присел на пеньке и по-своему медленно ел. Пес вылез из курятника со взъерошенной шерстью, но уже через минуту, когда почуял запах еды, неожиданно завилял хвостом. Тогда Марын перебросил ему через сетку одну пропитанную жиром картофелину. Он проглотил ее. И снова стал смотреть на Марына – окаменевший, неподвижный, враждебный. А Марын взял пальцами вторую картофелину. Уши пса прижались к голове, хвост стал двигаться влево и вправо. Картофелина перелетела через ограждение, за ней кусок говядины. И на этом Марын остановился. Он съел свой обед и с пустой тарелкой вернулся в кухню.
– Он немного меня полюбил, – сообщил он насмешливо. – Можно приготовить кашу со шкварками.
Собота не мог сдержать восторга.
– Это было замечательно, Юзва. Он начал тебя любить. Я сам видел, как он завилял хвостом. Теперь я верю, что ты умеешь дрессировать людей.
– Что такое? Людей? – резко спросила Вероника. – С каких это пор людей дрессируют? Хорст весело рассмеялся.
– Ты не слыхала. Вероника, моего разговора с Юзвой. Он мне открыл глаза на то, что людей тоже дрессируют. Если б ты знала, как меня дрессировали в армии. А потом меня как следует дрессировали лесные люди.
– А как дрессируют людей? – спросила Вероника.
– Так же, как собаку. Голодом и кнутом, – объяснил Хорст. Марыну этот разговор не доставлял удовольствия. Он спросил Веронику о каше и сале. Он хотел приготовить еду для собаки, но она этим уже занялась.
– Я подожду, пока вы это сделаете, и сам ему отнесу, – сказал он и вышел во двор.
Пес снова завилял хвостом, и Марын вынул из кармана кусочек сухого хлеба. Он бросил его псу и пошел в сад, а за ним мелкими шажками поспешил Хорст. «Прежде всего он выдрессировал себе Хорста», – подумала Вероника.
Когда еда для собаки была готова, она пошла в сад и увидела Хорста и Марына сидящими на старом помосте. О чем они разговаривали, она не знала. Скорее всего о лесе, потому что Хорст показался ей странно оживленным и даже счастливым. Плечо к плечу с Вероникой возвращался Марын по тропке через сад, Хорст спешил за ними. Вероника молчала, потому что вдруг поняла, что пока тут будет этот чужой человек, она останется только служащей, выполняющей его приказы, даже если не он будет их отдавать. Она шла рядом с Марыном, раздражаясь все сильнее, потому что одновременно понимала, что все справедливо: она заслужила это унижение тем, что сделала Хорсту. И что этот чужой человек – тоже если оценивать по справедливости – вовсе не навязывался Хорсту, а тем более ей, Веронике. Это ведь Хорст пригласил его к себе, предложил квартиру и пропитание. Не Марын был виноват в том, что Хорст потерял разум от своей ненависти к лесу. Но она не могла с полной уверенностью сказать, в самом ли деле нужно так ненавидеть лес. Или, как минимум, ненавидеть лесных людей за то, что они когда-то сделали Хорсту и ей. Веронике, что сделали со старым кладбищем в Волчьем Углу. И еще ее раздражало то, что она могла бы идти за Марыном или перед Марыном, но шла, однако, рядом с ним, потому что дул слабый ветер с запада и она то и дело вдыхала запах этого мужчины, этот кислый аромат пота, который напоминал ей изуродованное лицо Будрыса.
В кухне Юзеф Марын взял кастрюльку с кашей и шкварками, вышел во двор, нашел старую миску, которая когда-то служила кормушкой для уток. Положил несколько горстей каши, потом вынес хлыст из конюшни и, держа в левой руке миску, а в правой хлыст, осторожно открыл дверцу в сетке, ограждающей курятник. Он вошел в ограду и, нагнувшись, стукнул миской о землю. Тогда из курятника выбежал пес, хотел броситься на Марына, но почуял запах еды. Он приостановился и начал медленно подходить к миске. Хвост у него был поджат, уши прижаты, из горла вылетало тихое рычание. Он, однако, приблизился к миске и начал жадно есть. Это длилось недолго, потому что еды было немного, голода он не утолил, скорее почувствовал еще больший голод. Тем временем Марын с пустой миской в руке сделал шаг назад, к приоткрытой дверце. И тогда пес с громким рычанием, вылетающим из открытой пасти, хотел прыгнуть на Марына, но на его спину обрушился сильный удар. Потом хлыст свистнул еще раз и еще, пока пес, скуля, не удрал в курятник.
Марын вышел за ограждение, переложил еду из кастрюльки в миску, на этот раз больше, чем в первый раз. Он смело вошел в ограду и стукнул миской о землю. В правой руке он держал хлыст, левая была занята миской.
Пес выглянул из курятника. Он смотрел на миску, на хлыст, на Марына. Это длилось долго – так долго, что Веронике, которая наблюдала за всем этим через кухонное окно, захотелось кричать, потому что ей казалось, что это она получила все эти удары. А потом она увидела, как пес прижался к земле и медленно, молча начал подползать к Марыну и миске. Полз он страшно медленно, наконец добрался до еды и, все так же распластанный от страха, Стал жадно есть. Когда пес вылизал миску дочиста и Марын сделал движение рукой, словно бы хотел ударить его хлыстом, пес удрал в курятник. В кастрюльке оставалось еще много каши со шкварками, но Марын унес ее в кухню, где Хорст встретил его взглядом, полным восхищения.
– Это было отвратительно, – сказала Вероника.
– Правильно, – согласился Марын. Хорст потер руки.
– Как ты думаешь, Юзва, сделаешь ты из него послушного пса?
– Это уже послушный пес, – ответил Марын. Хорст вышел во двор, приблизился к сетке и ударил в нее ладонью. Пес выскочил из курятника и, злобно рыча, прыгнул на сетку передними лапами. А потом вышел Марын с миской в руке, и, как только пес его увидел, лапы съехали с сетки, зверь отошел на два шага и выжидающе смотрел, медленно виляя хвостом. Тогда Марын вернулся в кухню, снова наполнил миску и понес ее псу. Без малейшего страха он открыл дверцу и поставил миску на землю. Пес, все виляя хвостом и прижав уши, подошел к миске, а Марын закрыл за собой дверцу.
– Он тебя уже любит, – заявил Хорст.
– Завтра утром, когда я попробую забрать пустую миску, он может броситься на меня. Но это будет последняя попытка сохранить достоинство. Этот остаток из него выбьет мой кнут.
После полудня Марын, как обычно, поехал в лес. Вероника сняла с веревки высохшие зеленые рубашки и выгладила их. Почему она это сделала? Она не знала, а скорее не хотела знать. Только когда с выглаженными рубашками она вошла в комнату Марына и открыла шкаф, чтобы положить их на полку, то поняла, что просто ей стыдно было прокрадываться сюда, как воровке. Она пришла с рубашками и могла снова посмотреть на фотографии, которые лежали на полке.
На этот раз она подробно рассмотрела фотографию человека, который прямо в объектив фотоаппарата целился из своего ружья, а на втором снимке он, уже без ружья, лежал на земле с лицом, искаженным страданием. Да, это, кажется, был тот третий мужчина, который в молодняках, когда она была почти без чувств от водки, лег на нее после Будрыса и Карася и надевал ее, как на колышек, искривляя лицо с таким самым выражением, как на снимке, сделанном Марыном. Только тогда это была гримаса наслаждения, а здесь – страдания и боли.
И снова она взяла эту фотографию в левую руку и приблизила к глазам, а правой задрала платье. Минуту спустя она с удивлением посмотрела на свои пальцы, покрытые влажной росой. Она поднесла их к лицу, и впервые в жизни запах собственного тела наполнил ее желанием. Она была так ошеломлена этим, что, как пьяная, вышла во двор. «У меня есть какая-то тайна, и поэтому я не такая, как все», – подумала она.
За воротами стоял Хорст Собота, а возле него на своем мотоцикле сидел Кароль Стемборек.
– Видите, пан Собота, эти оструганные колышки возле вашего дома и сада? Завтра рано утром сюда приедет землеустроитель и отведет место под лесопилку. День и ночь тут будет визжать пилорама, а ветер понесет опилки на ваши фруктовые деревья. Продайте дом, пока не поздно.
Хорст Собота повернулся и, как слепой, не заметив Веронику, беззвучно шевеля беззубым ртом, пошел в сарай. А Кароль Стемборек, удобно усевшись на мотоцикле, радостно кричал ему вслед:
– Здесь будет лесопилка… лесопилка… лесопилка.
Стемборек поднял на лоб мотоциклетные очки, и Вероника видела его глаза – широко открытые и полные огромного счастья. Стемборек чувствовал, что стал плохим человеком. По другую сторону дороги темной стеной стоял лес, который наверняка теперь его полюбит.
– Лесопилка… лесопилка… – кричал Стемборек.
Вероника побежала за Хорстом. Старик вошел в сарай, снял крышку с гроба и начал в него залезать.
– Хорст! Хорст! Что ты делаешь? – закричала она, хватая его за плечи.
– Отойди, женщина, иначе я тебя ударю. Отойди, говорю тебе, и дай мне умереть. Марын может победить лес, но он не победит лесопилку. Уйди, женщина, и дай мне умереть.
Он говорил тихо, но так решительно, что она отпустила его руку. Он же наконец залез в гроб, вытянулся в нем и, сложив руки на груди, закрыл глаза. Он выглядел как умерший, и это лишило Веронику сил. Словно во сне, она вышла из сарая и подошла к воротам, за которыми уже не было Стемборека. Однако она увидела ошкуренные желтые колышки, лежащие за забором на дне старого карьера. Ее охватил страх, потому что она почти поверила, что Собота умер. Стояла у ворот и смотрела на дорогу – беспомощная и перепуганная. Только когда ее пронизала дрожь от вечернего холода, поняла, что ждет возвращения Марына. И, хотя она его ненавидит, тем не менее ждет его возвращения, потому что только он может помочь.
Наступила ночь, вместе с ней из лесу выполз непроницаемый мрак. И казалось, что лес уже вступил во владение домом, садом и даже озером. Ветер заревел в ветвях невидимых в темноте деревьев, она перепугалась еще больше и побежала в кухню, где зажгла свет. Села за стол и все ждала Марына. Она не могла сосредоточиться ни на чем, не могла прийти ни к какому решению. Попросту неподвижно сидела за столом и боялась посмотреть в темноту за окном.
Очнулась она после полуночи. Марына еще не было. И снова вернулся страх – на этот раз и за него. Это ведь опасно – ловить браконьеров. «Его тоже убили», – пришло ей в голову. И тут же Вероника испугалась еще больше – что она подумала «тоже», а это значило, что Хорст умер. А ведь тем временем он наверняка все еще живой лежит в гробу. Она должна пойти к нему, чтобы убедиться в этом, уговорить его вернуться домой. Но она боялась, что войдет туда и убедится, что Хорст уже холодный. «Вернись, вернись, вернись», – шептала она горячо, молясь о возвращении Марына. А потом опустила голову на руки.
…Ей снилось, что Марын лежит мертвый и нагой, а она прикасается к кровавой ране на его груди и чувствует внизу живота болезненный жар, как тогда, когда впервые в нее вошел Будрыс. Во сне она сопротивлялась Будрысу, у того было окровавленное лицо, она отталкивала его от себя, но была, однако, безвольной и бессильной…
Ее разбудил громкий лай собаки. Наступил день, солнце стояло высоко. Пес увидел кобылу, с которой как раз соскочил Марын, и кобыла подошла близко к сетке.
– Пан Марын! Пан Марын! – выбежала она из кухни. – Хорст умер. Да, умер, потому что в карьере строят лесопилку.
Она не заметила, что мундир, лицо и руки Марына вымазаны в грязи. Она закрыла лицо руками и громко заплакала, сквозь слезы бормоча о лесопилке и смерти Хорста. Она очнулась, когда Марын сильно схватил ее за запястье и стиснул до боли.
– Где он? Где Хорст?
Она отвела его в сарай и широко открыла двери. Солнечный свет упал внутрь, прямо на запавшие щеки лежащего в гробу старика.
– Хорст, проснись, – спокойно сказал Марын. – В старом карьере не будет лесопилки. Я как раз возвращался из леса и задержался с людьми, которые вертелись там с утра. Кто-то мне сказал, что карьер лежит слишком близко от озера и что они будут должны сменить местоположение. Слишком близко к озеру. Лесопилка может стоять как минимум в пятистах метрах от зеркала воды. Так заявил землеустроитель. Лесопилку построят на земле некоего Лукты, возле дома Стемборека.
Хорст открыл глаза. Он медленно сел, потому что у него болела поясница. Вероника обняла старика и хотела помочь ему выйти из гроба. Но, однако, он вылез сам. Он смотрел на Марына так, словно вдруг увидел перед собой живого Господа Бога или дьявола.
– Ты получишь от меня женщину, Марын, – сказал он минуту спустя, с трудом выговаривая каждое слово. – Ты получишь такую женщину, каких любишь. Потому что эта, – он указал на Веронику, – потому что эта тебе не нравится.
Глава восьмая
Оборотень
Вероника вывела из сарая велосипед и по песчаной дороге вдоль опушки леса добралась до шоссе. Здесь она свернула в сторону лежащей в трех километрах деревеньки, едва бросив взгляд на лесной поселок Модренги, который она миновала, – несколько рядов одинаковых домов из белого кирпича. Перед каждым было небольшое подворье, огороженное сеткой, а также хозяйственные постройки для коровы или свиней. Но мало кто из лесных работников (в основном они жили в этом поселке) держал корову, свинью или даже кур, уток, гусей, хотя каждому полагалось по полтора гектара пахотной земли и пастбище. Они имели право и на аренду государственной земли.
На подворьях роились дети, а перед магазином в поселке всегда стояла длинная очередь женщин. Они покупали все подряд: яйца, молоко, ветчину, мороженую птицу, сыр, не говоря уже о хлебе и булках. Женщины просили заведующую магазином, чтобы она привозила даже морковь и лук. Редко у кого из них был при доме огородик с овощами. Их мужья хорошо зарабатывали в лесу, даже лучше, чем лесничие и лесники, и, хотя без передышки жаловались на тяжкую жизнь, выделенные им поля зарастали сорняками, что сердило крестьян из соседней деревеньки, потому что Семена сорняков ветер переносил на их поля. Хорст Собота, так же, как другие крестьяне, с презрением и недоверием относился к лесным людям, как их называли. Часто они бывали пьяными, грязными, такими же грязными выглядели их дети. Хорст утверждал, что у этих людей лес отобрал душу. Но правда выглядела несколько иначе. Каждый из лесных людей в прошлом искал заработков в каком-нибудь городе, на большом заводе, на крупной стройке, шахте или металлургическом комбинате. Но они не выдерживали темпа работы, жизни в коллективе. По несколько раз они меняли места работы, пока в конце концов не попадали в лес, потому что здесь им предлагали квартиру и работу, которая не требовала строгой пунктуальности. Лесничий или лесник попросту назначал работнику уход за каким-нибудь участком леса, прочистку молодняка, поручал снять кору со стволов, предназначенных на телеграфные столбы. Каждый сам делал то, что ему было велено – никто не был в состоянии проверить, начал ли он работу в означенный час. Только во время вырубок нужно было работать вместе, но тоже небольшими группами. Зарабатывали по-разному, некоторые лишь столько, чтобы получить основную зарплату и полагающуюся тогда прибавку на неработающую жену и кучу детей. Способ оплаты труда не располагал к усилиям, гораздо легче было увеличить доходы на еще одну дополнительную выплату, на очередного ребенка. Этим ограничивались их интересы и амбиции.
В поселке не выписывали ни одной газеты, ни в одном доме не было книг, а среди примитивной утвари выделялся только телевизор. То и дело милицейский «УАЗ» приезжал в поселок, чтобы прекратить очередную драку или семейный скандал, вызванные пьянством и ревностью. Как забавную историю, рассказывали о молодой жене одного лесоруба, которая, как только приехала в поселок, велела мужу засадить поле картофелем, развела и поливала огородик, купила цыплят и утят. А потом кто-то каждую ночь выкапывал у нее картошку, крал морковь и лук из огорода, начали пропадать цыплята и утята. Год спустя она стала такой же, как другие – стала ходить за всем в магазин и часами бессмысленно чесать язык, сплетничать, подглядывать, как ведут себя другие женщины, куда вечерами ходят их мужья.
Минуя лесной поселок, Вероника на миг подумала: «Что болтают женщины из поселка, а также мужчины, о ее бегстве от Кулеши?» Ведь о том, что произошло в тот вечер у Кулеши, не умолчал ни тракторист Будрыс, ни лесник Вздренга – причина бегства была всем известна. Для мужчин Вероника стала обыкновенной шлюхой, которая предпочла старого Хорста, а для женщин – какой-то странной, чтобы не сказать – ненормальной. Другое дело, если бы Кулеша напивался каждую ночь или сразу после свадьбы начал бить жену, хотя и это не могло быть таким важным, если женщина любит мужчину, а мужчина любит женщину. Единственное, о чем они спрашивали – отдавал ли Кулеша Веронике всю зарплату или большую ее часть оставлял для себя и приятелей. Ведь именно это, а не что-то другое считалось у этих женщин самым важным в жизни с мужчиной.
Никогда она не была так близка к пониманию ненависти, которую Хорст питал к лесу и лесным людям. Поэтому все быстрее крутила педали, а ветер раздувал ее тонкую юбку, обнажая яблоки колен и смуглые бедра. Она не чувствовала – как раньше – ни чуточки стыда и не одергивала юбку, когда проезжала мимо какого-нибудь лесоруба с моторной пилой на плече, с топором или тесаком и видела их алчные взгляды, направленные на ее бедра. Омерзительная когда-то для нее мужская похоть теперь пробуждала в ней какую-то мстительную радость. «Пусть их мучит голод желания. Никогда меня больше ни один не получит» – такие слова она, наверное, подобрала бы, если бы хотела выразить свои чувства. Но она не делала этого, потому что одновременно у нее было неприятное ощущение, что она – существо как бы вдвойне покалеченное, что ее бедра никогда уже не раздвинутся ни для одного мужчины. Но раз ее уродство оставалось только ее тайной, разве не могла она мстить тем, кто был причиной этого уродства, дразнить их своим телом и чувствовать мстительную радость?
Она ехала в деревню, чтобы купить гуся для Юзефа Марына, потому что так велел Собота. Веронике казалось, что от любви Хорста к ней уже немного осталось – она в доме никто, обычная служанка. Моментами она думала, что не любит Марына как бы вдвойне – за то, что тот был свидетелем ее позора и не сделал ни одного движения (а ведь это сильный человек, а не какой-нибудь трус), чтобы она этого позора избежала. А кроме того, он украл (она так это определяла) любовь, которой одаривал ее Хорст Собота. Конечно, она провинилась перед Хорстом, но он ее, похоже, понял и должен простить. Этим воспользовался, однако, этот чужой человек и занял ее место. Да, ей было за что не любить Марына и относиться к нему как к врагу.
Но существовало и еще что-то странное, чего она не могла понять. Один вид Марына – его мальчишеской фигуры, белых зубов и пренебрежительной улыбки, а прежде всего его запах, который она чувствовала – дорогих сигарет, ланолинового крема и мужского пота, – наполнял Веронику каким-то непонятным беспокойством и тоской. Она вынуждена признаться себе, что, когда Марына не было дома, ей чего-то не хватало. Она шла в его комнату, открывала шкаф и вдыхала запах вещей, рассматривала страшные фотографии, каждый раз (хоть в последнее время все слабее) ощущая всепроникающее тепло внизу живота. Ее сильно задели слова Хорста Соботы, которые он произнес, вылезая из гроба: «Я найду для тебя женщину, потому что эта тебе не нравится». А ведь, казалось, она должна была быть довольна, что Хорст ее уважает, не думает как о шлюхе для этого чужого человека. И раз она не нравится Марыну, то тем лучше – не будет приставать. «Он задел мою глупую амбицию», – подумала Вероника и решила забыть о словах Хорста. И зачем ей какая-то там амбиция, желание нравиться, раз она двойная калека, не хочет ничьей похоти, а если и ждет чего-то от жизни, то, может быть, любви чистой, настоящей, как у тех мужчин и женщин, о которых когда-то Марын рассказывал Кулеше. Однако она не забыла слов Хорста и с тех пор при каждой возможности ходила по дому в коротких платьицах, к завтраку и к ужину набрасывала на голое тело халат и старалась, чтобы раз за разом перед Марыном открывалась полоска груди или бедра. Она с нетерпением ждала, что перехватит брошенный украдкой взгляд Марына, и тогда – как она себе представляла – причинит ему боль. Но на самом деле не хотелось ли ей попросту опровергнуть слова Хорста, что она не нравится Марыну? Отчего бы она не должна ему нравиться, если так алчно смотрели на нее другие? Разве она не пробуждала постоянного желания у Кулеши? Не может быть, чтобы мужчины так сильно отличались друг от друга и чтобы этот чужой человек оставался равнодушным к ее телу. Нет, он только специально скрывает от нее свое желание. Или, что еще хуже, попросту брезгует ею.
Однако она не протестовала, когда Хорст велел ей ехать за гусем. Она не без удовольствия подумала, что зажарит его так вкусно, как никогда раньше. Марын сядет за стол и будет есть медленно, мелкими кусочками, а она усядется напротив него – так, что платье откроет ее колени и смуглые бедра. И на этот раз именно она посмотрит на него нахальным взглядом, осмелится заглянуть ему в глаза. Если бы она могла в этом взгляде передать что-то такое, как желание, он, может, смутился бы, как стыдливая девица, как она когда-то. Только желания нельзя сыграть, она даже не знает, что это за чувство. Ну, может, уже немного знает…
Деревня располагалась сразу же за плавным поворотом шоссе. Возле дороги росли старые клены, там и сям зеленели живые изгороди из сибирской сливы, а в садиках возле домов – старые высокоствольные груши и яблони, которые родили мало плодов. С этого места уже не был виден лес – везде тянулись возделанные поля. Здесь иначе дышалось – глубже и легче. И было словно ближе к небу и плывущим по нему облакам, гонимым ветром. Вероника подумала, что в деревне старый Хорст чувствовал бы себя в большей безопасности, не слышал бы речей леса и не боялся бы, что с ранней весны до поздней осени лес старается коварно перешагнуть дорогу и войти на клочок его земли. Но ничего не поделаешь – Хорст никогда не продаст своего дома и не переселится в деревню, хотя у него здесь много родни.
Из ворот усадьбы, принадлежащей Лешнякам, выехал трактор с прицепом, полным навоза. Вероника свернула на подворье, где, опершись на вилы, стояла Лешнякова – в платке, больших резиновых сапогах. Она была только на три года старше Вероники, но у нее уже было двое детей. Под серой юбкой сильно округлившийся живот позволял предположить, что она ждет третьего.
Лешнякова улыбнулась Веронике ртом, в котором спереди не хватало двух зубов. Она забыла об усталости. Ее девичья фамилия была Штольц, и она была дальней родственницей второй жены Хорста Соботы. Это от нее вся деревня знала о ясеневом гробе, о Веронике, с которой она была на «ты», именно из-за родства со второй женой Соботы.
– Хорст говорил мне, что ты хочешь продать гуся, – сказала Вероника.
– Да. Но за ведро вишни, если она уродится. Я хочу закатать немного вишни в банки.
– Ладно. Ты получишь и два ведра. – Вероника приставила велосипед к стене. Лешнякова воткнула вилы в землю, прогнала детей с навозной кучи и пригласила Веронику сесть на хромую скамейку у дома.
– На гусиные яйца я посадила курицу. Зачем мне старые гуси, если будут новые? Я думала, что Хорст сердится на тебя за то, что ты пошла за лесничего.
– Я его бросила, – спокойно сказала Вероника, хоть та об этом наверняка уже знала. Хороший тон приказывал изображать неведение. Будто бы у человека, занятого работой, нет времени на то, чтобы интересоваться жизнью других людей.
Лешнякова с пониманием покивала головой.
– Хорст старый, и ты все получишь после него. Будешь богатой, а с этим что бы у тебя было? Впрочем, он не выглядит таким, что может женщине угодить. Я даже удивлялась, что ты за такого выходишь. Ты – женщина как следует, а он городской, слабый. Не такой тебе нужен.
Вероника молчала. Она не могла справиться с румянцем, который – как она чувствовала – охватил ее шею и выполз на щеки. Всегда было так, что, стоило женщинам оказаться с глазу на глаз, начинались разговоры о детях или о свинствах. Она могла прервать этот разговор, но не хотела. Что-то тянуло ее еще раз убедиться в том, что она отличается от других.
– Он не был слабый. Но, не знаю, отчего, мне с ним плохо жилось, – сказала она, чтобы поддержать разговор.
– Эти дела так просто не поймешь, – согласилась Лешнякова. – Я никогда святой не была. Этого первого ребенка я родила, ты знаешь, после гулянки в Пудрах и даже не знаю, от кого. Но только когда вышла замуж за Лешняка, мне стало хорошо. Достаточно ему вечером на меня посмотреть, а я уже вся закипела. Каждую ночь я должна с ним что-то иметь, потому что иначе у меня по утрам голова болит. Он иногда не хочет, потому что устает, но я о своем никогда не забуду, хотя от этого бывают дети. Иногда так себе угожу, что на задницу сесть не могу. Я бы не хотела больше детей, троих хватит. Но свой к своему тянется, – захихикала она, прикасаясь к низу живота. – Это все трудно понять, но я уверена, что твой лесник был для тебя слишком легкий. Мужчина должен быть таким тяжелым, чтобы женщине казалось, что она под ним задыхается. Потому что от этого и получается удовольствие.
– Я ушла, потому что он взял меня силой и с помощью других людей, – объяснила Вероника. Лешнякова пожала плечами.
– Ты скрытная и правды не скажешь. Вы были муж и жена, зачем ему брать тебя силой. Скажи лучше, что у тебя под рукой есть тяжелый мужик, потому что ты сама не маленькая. Люди болтают, что ты привыкла жить с Хорстом, но я в это не верю. Для тебя он слишком старый и тоже слишком легкий. А что тот взял тебя при людях? Боже мой, а что в этом плохого? Убыло тебя от этого? Я люблю, если на меня смотрят, и сама при чужих мужиках юбку задираю. Пусть у них слюни текут.
Она поддернула юбку выше колен, потом еще выше, до самых бедер – белых, жирных, кое-где покрытых синяками. Но ей они нравились, и она смотрела на них с удовольствием.
– Это отвратительно, – вырвалось у Вероники.
И снова пожатие плечами.
– Ты скрытная, поэтому так говоришь. А видела по телевизору, как бабы с себя тряпки снимают? Если бы это было так противно, то этого бы не делали. Мой мне запретил, но я когда-то по кухне любила почти с голыми титьками ходить.