– Да; она осталась мне верна. Я знаю об этом, – соглашался с ним Турлей. – Я не дурак, чтобы обращать внимание на мелочи. Самое главное, что она осталась верна моей сути. Вы правильно заметили, что Порваш не намного отличается от меня в некотором смысле. Значит, она ушла, но вместе с тем как бы осталась со мной. В Порваше она нашла меня, разве не так?
– Ну да. Вы обнаруживаете поразительную трезвость разума, – заявил Неглович. – Тем легче, как мне кажется, будет убедить вас укрепить свои силы, чтобы борьба с Клобуком принесла эффект. Советую вам каждый день принимать красные таблетки, а вечером голубые. У меня есть для вас и серия уколов. Я буду их вам делать лично каждый день. Спустя какое-то время вы почувствуете сильный голод и жажду, и в вас оживет натуральное либидо. Есть ли у вас адрес той романтической блондинки из Барт?
– Нет.
– Жаль. Было бы полезно, если бы она к вам сюда приехала через десять дней.
– Не хочу я никаких гостей, – запротестовал Турлей. – Чужие люди, даже женщины, отвлекают меня и мешают в моих делах.
Доктор сделал укол и вернулся домой. Десять дней он терпеливо навещал Турлея и делал ему очередной укол, велел Гертруде, чтобы она каждый день носила ему обеды. Через шесть дней этого лечения Турлей убедился, что больше не видит Клобука на старой вишне, эта коварная птица перестала преследовать его, и поэтому он потерял к ней всяческий интерес. Да, время от времени он еще ходил в лес на поиски зловредной птицы, но все реже находил на песчаных дорогах следы ее когтей. Через десять дней, когда вместе со стажером, паном Анджеем, он производил, как обычно, выплату лесным рабочим, он признался ему, что скорее всего Клобук, замученный преследованием, переселился в соседнее лесничество.
Лечение, которое применил Неглович, имело и негативные последствия. Вместе с гибелью высокой идеи борьбы с Клобуком лесничий Турлей понемногу возвращался к своим прежним привычкам и к прежней личности. Куда-то бесповоротно исчез человек действия, способный к большим трудам и жертвам, и снова родился безвольный мечтатель, человек необычайно рассеянный и спустя несколько минут забывающий о своих решениях, если они требовали малейшего усилия с его стороны. Он часто бывал осовевшим, после хорошего обеда Гертруды Макух он, как раньше, любил часами спать на кровати и лучше всего чувствовал себя, когда его никто ни к чему не принуждал, даже к выходу в лес. И как он до недавнего времени почти жил в лесной чаще, так сейчас его трудно было уговорить выйти из дому. Охотнее всего он посылал в лес пана Анджея, что кончалось, понятно, необходимостью утруждать себя, чтобы найти заблудившегося стажера, пока он не погиб от голода и холода. Пан Анджей нисколько не изменился – он по-прежнему терялся по дороге к ближайшей вырубке.
Однажды Турлей пошел за хлебом в магазин в Скиролавках и, проходя мимо дома Порваша, увидел за оградой из сетки маленького мальчика, играющего в мячик. В фигуре и чертах лица этого мальчика что-то показалось Турлею очень знакомым. Тогда он остановился и спросил сдавленным голосом:
– А не сын ли ты лесничего Турлея, мальчик?
– Да, – ответил мальчик.
– Это я. Это я твой папа. Это я лесничий Турлей, – закричал он и протянул к ребенку руки, хоть их разделяла проволочная сетка. Мальчик отошел от сетки и недоверчиво сказал:
– Я знаю, как выглядит мой папа. У меня есть его фотография. У него нет такой бороды он не такой худой и черный.
Дотронулся лесничий до своей бороды, вспомнил, что он уже давно не мылся и не брился полгода не видел мальчика, и тот мог забыть, как выглядит отец. Он решил тут же изменить свой внешний вид и вместо того, чтобы идти в магазин, быстрым шагом направился в лесничество Блесы. К сожалению, он не нашел в ванной ни одного лезвия, которое годилось бы для бритья. Не хотелось ему снова идти через всю деревню в магазин, и он отложил это дело на потом, а утром забыл обо всей этой истории. Его отличала какая-то необычная и раздражающая окружающих черта, что все дела укладывались в его мыслях, как стопка бумаги на столе в канцелярии. Каждое новое дело закрывало все предыдущие, и ему казалось самым важным то, что происходило в настоящем времени. За листочками, которые лежали внизу, надо было лезть, вытаскивать их наверх, создать иерархию их ценности, а это уже было связано с усилиями, которых он не любил. Те, кто его знал, знали и то, что, если он что-то откладывает на завтра, он одновременно откладывает навсегда, разве что кто-нибудь настойчивый ему это дело постоянно подкладывал как новое. Сколько раз он клялся, что отчистит пятна с мундира, выгладит его, сбреет бороду, а лицо старательно умоет и потом навестит своего сынка в доме Порваша. Это кончилось, однако, путешествием в магазин, прокрадыванием мимо ограды дома Порваша, покупкой лезвий и одноразовым бритьем бороды. Не хватило ему сил на то, чтобы почистить и выгладить мундир. А когда он наконец погладил мундир и почистил, снова у него кончились лезвия, а пойти небритым он не хотел, боясь, что мальчик не узнает в нем отца.
Так он жил, и так же жил пан Анджей, пока у него не кончилась стажировка и он не покинул лесничество Блесы.
В тот день, когда пан Анджей утром садился в автобус, отъезжающий из Скиролавок, Турлей несколько дольше пробыл в лесу. Вернувшись в лесничество, он с удивлением обнаружил большую поленницу дубовых дров на своем подворье. Из трубы шел дым, а в кухне крутилась возле печки Видлонгова и готовила обед, батарея в комнате была запаяна, и по всему дому расходилось приятное тепло от центрального отопления.
– Я запретила Гертруде Макух приносить вам обеды, – заявила толстая жена лесника Видлонга, сдвигая с разогретой плиты сковородку с шипящими на ней кусочками сала. – Она готова за эти обеды попросить тот прекрасный луг за вашим сараем. А мне и мужу этот луг как раз подходит. За вами уход нужен, как за каждым одиноким мужчиной. Это я буду готовить вам обеды, завтраки и ужины, наводить порядок. Мужу я велела полный воз дубовых дров привезти, чтобы тепло было. Он привезет еще один воз, потом второй и третий. На том пастбище за вашим сараем мы начнем овец пасти, а держать их будем в вашем хлеву. Сено для овец свалим в ваш сарай – сено с тех лугов в лесу, которые за вами. Дети у меня взрослые, надо бы их навещать, и мы хотим купить машину. На овцах скорее всего можно заработать.
– Хорошо. Очень хорошо, пани Видлонгова, – мурлыкал лесничий, вдыхая вкусный запах жареного сала, которым она сдабривала картошку. – Мне ни луг, ни хлев не нужны. Об одном я только думаю: привезти три прицепа дров, порезать их на колоды, поколоть на поленья и поленницу из них большую, как до неба, сложить. Увидит ее моя жена из дома Порваша и вернется сюда вместе с ребенком.
– Ну конечно. Почему бы ей не вернуться, – поддакнула Видлонгова, ставя перед лесничим обед из двух блюд на чистенько вымытый стол. Потом она принялась отмывать заплесневевшую посуду в мойке.
Ел Турлей обед и невольно поглядывал на выпяченный к нему зад Видлонговой, на большие полушария ее ягодиц и широкую спину, толстые ляжки, хорошо заметные, когда она наклонялась над мусорным ведром, бросая в него вонючие остатки старой еды. С полным желудком, разморенный от тепла в квартире, укачанный грезами, он пошел после обеда спать в чистую постель в прибранной комнате, где уже не текла батарея. Через минуту за ним вошла Видлонгова, присела на краешек кровати и так говорила:
– Я вам дала свою чистую постель, а вашу, грязную, забрала в стирку. То же самое сделала с вашими подштанниками и нижними рубашками. Все принесу чистое и выглаженное. То же самое сделаю с рубашками и с вашим парадным мундиром. Раньше я немного опекала пана Порваша, но он – не то же самое, что вы.
– О нет, нет, вы ошибаетесь, – защищал его лесничий Турлей. – Он такой же, как я. Иначе разве поселилась бы у него моя жена?
– Я буду вас опекать, как Порваша, потому что я уже не беременею, и муж на эту опеку согласился. Хорош тот луг за вашим сараем, пане лесничий, и жалко, если пропадет или в чьи-то чужие руки достанется. Уютно и удобно будет вам с нами. Ведь не правда, что болтала та блондинка из Барт, будто из-за погони за Клобуком вы уже на своей дудочке играть не можете?
Она сунула руку под одеяло, теплой ладонью вынула из разреза подштанников дудочку лесничего и тискала ее нежно, с удовольствием, пока она у него как следует не выросла и не затвердела. Осенний сумрак царил в комнате, и, легонько вздохнув, она без стеснения разделась, обнажая могучее тело, и легла рядом с Турлеем. Ее мягкая кожа аж обжигала, а груди казались двумя плоскими буханками хлеба. Лег на нее Турлей, царапая ее шею небритыми щеками, а она при этом только постанывала от удовольствия.
Заснул Турлей в ее толстых руках, и ничего ему не снилось. А именно в это время древний Клобук снова уселся на ветке старой вишни и оставался там до самого утра. Странная птица, похожая на мокрую курицу, с золотистыми перьями, сотканными из человеческих снов.
О том,как писатель Любиньски побратался с народом
Мария Порова убежала в лес, забрав с собой троих своих детей: Дариуша, о котором в деревне говорили, что из него вырастет большой человек, потому что смалу он держится гордо, Зосю, которая только чуть от земли выросла, а уже кролика украла; и Янека, которому еще не было двух лет. Этот ребенок еще не ходил и не говорил и, оставленный Поровой на засиканной кровати, одиноко колотился головой о подушку, что – ко всеобщему удивлению сельских женщин, – казалось, доставляет ему какое-то странное удовольствие. Согласно представленному суду в Бартах заключению доктора Негловича, маленького Янека необходимо было направить в больницу, а остальных двоих детей должны были забрать в детский дом. Так и решил суд, лишая Порову родительских прав и посылая за детьми машину из детского дома. Кто-то, однако, предупредил Порову, когда машина приедет, и она убежала с детьми в лес. А поскольку она знала его лучше, чем лесничий Турлей, то милиционер, медсестра и воспитательница даже не пытались ее искать. Огорчило это событие доктора Негловича, потому что, хоть и была первая половина ноября солнечной и теплой, ночами, однако, случались заморозки и дети могли простудиться. Но это не казалось таким уж неотвратимым, раз в лютые морозы маленький Дарек мог босиком и голый до пупка бегать по снегу и даже не закашлял. А когда ему пани Халинка Турлей купила теплые рейтузы, он носил их один день, а потом забросил в кусты, объясняя, что ему в них неудобно.
Новость о побеге Поровой Любиньски слушал с наморщенным лбом, стараясь разгадать загадку такого странного поведения этой женщины. Ведь если уже два раза в разные детдома забрали у нее восьмерых детей и потом она ими уже никогда не интересовалась, почему она теперь сопротивлялась и не хотела отдавать эту тройку? Если она любит их больше, чем тех, то почему она поступает с ними точно так же, как с теми: не кормит, бросает одних на целые дни и ночи? Разве в такой ситуации не должна она, наоборот, нетерпеливо поджидать, когда Приедет машина за ее детьми и заберет их для лучшей жизни? Впрочем, всем в деревне казалось очевидным, что Порова скоро справит себе нового ребенка, одного или еще двоих, потому что она была относительно молодой и, судя по ее прошлому, плодовитой женщиной. И в то же время она удрала с детьми в лес, будто бы наиценнейшее сокровище стремилась уберечь от злых людей.
Для Непомуцена Любиньского, который с некоторых пор был захвачен мыслью, чтобы начать описывать людей и события настоящие, образ Марии Поровой мог бы стать канвой для новеллы или рассказа. Вмещалась она и в формулу новой разбойничьей повести, потому что, по существу дела, Порова была матерью-разбойницей. Нужно было только найти нужный ключ к пониманию ее личности, этим ключом отворить душу этой женщины, увидеть таящиеся в ней противоречия, а может быть, единство противоположностей, и произвести литературное увеличение, о котором он раздумывал возле шлюза на канале.
Любиньски легко находил ключ к пониманию психики героев литературных – как вор, который хочет попасть в чужую квартиру: ведь известно, что обычно такой ключ лежит под ковриком, – но в случае с существами живыми поиски ключа иногда оказывались делом очень сложным. Живые существа создавали впечатление, что ключ к своему дому они прячут неизвестно в каком кармане или попросту теряют. Бывало, как с Поровой, что этот дом оставался вообще незапертым, а хозяйка удирала в лес вместе со своими детьми и со своими загадками. Этот дом, постройки и несколько гектаров земли когда-то получили родители Марии Поровой как компенсацию за их хозяйство, потерянное на востоке. Отец ее, Юзеф, вскоре погиб, подорвавшись на бомбе, которую сам смастерил, чтобы глушить ею рыбу в одном из лесных озер. С тех пор хозяйство вела жена убитого, Франчишка, воспитывая двух сыновей и младшую дочь Марию. Один из братьев Марии стал профессиональным военным, второй окончил горный техникум и осел на юге. Мария же на семнадцатом году жизни родила своего первого внебрачного ребенка от неизвестного отца. Ее мать так тяжело перенесла это событие, что, как позже говорили местные люди, из-за этого через два года после рождения внука умерла от инфаркта. Почти в это же самое время Мария Порова произвела на свет второго внебрачного ребенка, тоже от неизвестного отца. И в тот же самый год родила третьего ребенка, что может показаться странным, а все же это правда, потому что год складывается из двенадцати месяцев. Родив второго ребенка в январе, третьего она родила в декабре того же года.
Руки Марии Поровой так и не узнали работы, тело ее не ведало, что такое зной и труд, потому что все в этой женщине было создано для любовных объятий и рождения детей. Именно поэтому ни один из братьев никогда не ни навещал ее, ни к себе приезжать не позволил. Мария отдала в аренду родительскую землю, коров и свиней продала и жила тем, что ей приносили те, кто ее навещал. В то время это были еще преимущественно разные панове из Барт. «Первая дама Скиролавок», как ее называл доктор Неглович из-за того, что она никогда не опозорила себя работой, после каждого очередного ребенка становилась все краше, хотя когда-то, прежде чем она начала рожать, ее считали уродиной. Так рождение внебрачных детей служило Марии Поровой, хотя другие женщины в Скиролавках, едва рожали одного или двоих, уже приобретали кривые ноги, дырявые зубы, волосы у них вылезали, животы становились огромными, а зады – широкими. Порова ни потолстела сверх меры, ни похудела. Кожа у нее была смуглая, волосы черные, густые, длинные, а груди большие и твердые, потому что она всегда была в периоде кормления. О детях своих она никогда не заботилась, а если появлялся какой-нибудь пане автомобилем, могла уехать с ним куда глаза глядят на несколько дней, оставляя мелюзгу без всякого присмотра. Ничего удивительного нет в том, что двумя годами позже она родила четвертого ребенка. Спустя какое-то время ее дело рассматривалось в суде в Бартах, и тот лишил ее родительских прав, а всю четверку детей забрали в детский дом. Поплакала немного Мария Порова, когда в доме у нее не стало этой мелюзги, но довольно быстро, уже через полгода, утешилась следующим ребенком, пятым, а потом шестым, седьмым и восьмым. Эту четверку тоже забрали в детский дом по решению суда в Бартах. Порова уже не плакала, но тут же справила себе ребенка девятого, десятого и одиннадцатого. Рожала она так легко, как курица несет яйца, а со временем приобрела такие навыки в этом деле, что, родив первых троих детей в больнице в присутствии врача и акушерки, остальных она производила на свет в своей квартире, даже никакой соседки на помощь не звала. Люди в Скиролавках высчитывали, что первому ребенку Поровой уже должно быть девятнадцать лет, а поскольку это была девочка, она, может быть, уже вышла замуж. Никогда, однако, никто из этих детей не появлялся у матери, и она никогда ими не интересовалась. Странно, что с этой троицей, при известии о приезде милиционера, медсестры и воспитательницы она в лес убежала, что могло свидетельствовать о том, что к этой троице она была привязана больше, чем к тем восьмерым. Но раз она ими больше дорожила, почему она относилась к ним еще хуже, чем к тем восьмерым? Раньше клиенты Поровой были состоятельнее, теперь же она жила сбором ягод, продажей сушеных грибов и тем, что ей кто-нибудь принес. Панове с машинами уже редко попадали к Поровой, потому что, хоть она вначале и хорошела после каждого ребенка, но после восьмого начала страшнеть, несколько зубов потеряла и под глазами у нее появились морщины.
По мнению писателя Любиньского, согласно логике, трое маленьких детей создавали ей значительные трудности в добыче средств к существованию и удовлетворении эротических потребностей, и, значит, Порова должна была радостно приветствовать машину с милиционером, медсестрой и воспитательницей. Тем более, что она часто повторяла: «Как у меня эту троицу отберут, новых рожу». Некоторые в деревне даже критиковали суд в Бартах, что он так легко лишает ее родительских прав, ведь Порова, словно бы назло суду, постоянно рожала новых детей. Зачем – никто не понимал. Было над чем задуматься писателю Непомуцену Любиньскому. Потому что, как об этом уже упоминалось, ключа от этой загадки он не нашел под ковриком. И либо этого ключа вообще не было, либо Порова забрала его с собой в лес.
На третий день с момента бегства, ведомый желанием узнать правду, Любиньски двинулся в лес, чтобы найти эту женщину и поговорить с ней. Дремучий лес писатель знал хорошо, потому что был охотником и не один день и не одну ночь провел в лесных зарослях. Он шел и шел, а вокруг него стояла солнечная и безветренная осенняя тишина. Очарованный красотой леса, он почти забыл, зачем и к кому идет. Воздух в лесу был необычайно чист, а там, где лесные рабочие обрабатывали балансовую древесину и где поднимались кучи изогнутых желтеющих стружек, аж голова кружилась от пронзительного и удивительно прекрасного аромата свежего дерева. Шел писатель Любиньски заросшей лесной дорогой и вспугивал белок, прыгающих в орешнике. Ему передалось спокойствие леса, он почувствовал, что в нем вызревают мысли и крепнет уверенность, что жизнь Поровой могла бы послужить темой для истории женщины, которая рожала детей, как дерево рождает листья. И вдруг Любиньскому показалось, что в жизни Поровой он рассмотрел дикую и жестокую красоту, что в таком явном и очевидном грехе он видит невинность, а зло, которое причиняла Порова, из-за своих масштабов ускользало из клещей людского суда и должно было быть оценено по законам природы. Порова, спрятавшаяся с детьми в лесу, стала в воображении писателя и частицей леса, как кабаниха с поросятами. Он увидел ее расчеловеченной, существом вне стыда и вне понятия греха.
Так размышляя, он оказался возле лесного ручейка, который начинался на Свиной лужайке и тек по узкому руслу на дне глубокого оврага. Тут писатель внезапно почувствовал запах дыма, а потом услышал смех людей, мужчин и женщин. Он вскарабкался по крутизне оврага, продрался через густую поросль молодых буков и вверху увидел травянистый пригорок старого бункера и пулеметную щель, из которой выплывала струйка синего дыма. На пригорке на драном одеяле сидела Порова в комбинации, с голыми плечами, потому что теплое солнышко ее пригревало. Возле Поровой Любиньски увидел хромую Марыну с ребенком на коленях, Эрвина Крыщака, плотника Севрука и лесорубов: Яроша, Зентека и Цегловского. В ближних кустах лежали их бензопилы и велосипеды, а на маленькой полянке за бункером паслись две лошади Крыщака и стояла телега на резиновых шинах. Дети Поровой, как писатель вскоре убедился, сидели в бункере на снопах соломы, и старший из них, Дарек, подбрасывал кору в железную печь, на которой в одном горшке варилась курица, а в другом разогревались гороховые консервы, так называемое восстановительное питание, которое получали лесорубы.
Никто не удивился при виде писателя. Плотник Севрук подал ему свою огромную руку, Порова и хромая Марына освободили для него место на драном одеяле. Многие ходили к Поровой, а поскольку никто этим не хвастался, то и неожиданный визит Любиньского не показался странным. Налил ему Ярош водки в небольшой стаканчик и торжественно сказал:
– За наши прекрасные мгновения, пане писатель, пусть эта чарка наполнится. Опорожнил стаканчик писатель Непомуцен Любиньски, чтобы его не считали грубияном, потом выпили Ярош, Зентек, Порова и Марына, а под конец плотник Севрук. Для Цегловского и Крыщака водки уже не хватило. Но когда это случилось, приехал на велосипеде молодой Галембка и привез две поллитровки. А поскольку и этого могло не хватить, о будущем побеспокоился лесоруб Ярош и попросил у писателя крупную банкноту. Тотчас же лесоруб Зентек уехал на велосипеде через лес в магазин в Скиролавки, чтобы чарка и дальше могла наполняться.
– Жалко, что вы не были на моем утоплении в озере, – загремел басом плотник Севрук. – Доктор Неглович лично это наблюдал, и ему очень понравилось. Бегство Поровой тоже интересно, но мое утопление было интереснее.
– Вы должны отдать детей, – строго сказал Любиньски Поровой. – Ими займутся специальные воспитательница и медсестра. Им будет лучше, чем у вас.
– Ну конечно, им будет лучше, – согласилась она и попросила Галембку, чтобы он ее чарку наполнил. – Только почему они должны распоряжаться не своим? Если суд хочет иметь детей, пусть сам себе родит, а не забирает чужих, как судебный исполнитель коров из хлева.
– Ребенок – это не корова, – заметил Любиньски. – И я об этом говорю. Нельзя их забирать, как коров из хлева.
– Я не это имел в виду, пани Порова. Дети – это как бы наша общая собственность, и общая над ними должна быть опека. Чтобы они выросли хорошими людьми. Порова опорожнила стакан и передала его писателю.
– Пусть же эта чарка наполнится, пане писатель, – сказала она. – Но скажу вам, что, если бы так было, как вы говорите, что дети – это общая собственность, то хоть бы раз вы ко мне пришли и этими детьми бы занялись. У пани Басеньки нет детей, а у меня есть. Могла бы пани Басенька моими заняться, потому что я могу родить еще, и не одного.
– Мы не хотим иметь детей, – заявил Любиньски. – Мы не чувствуем себя способными как следует их воспитать. Вы вообще не думаете, что ребенок должен иметь все, что ему положено. Поэтому вы должны отдать детей, а не убегать с ними в лес.
– Я их отдам. Конечно, отдам. Но не так уж сразу, – объяснила Порова. – Сначала я должна с ними убежать.
– Зачем?
– Я должна их отдать, не убегая, как корову судебному исполнителю? Что вы такое говорите, пане писатель? И Дарека мне жалко, и Зосю, и даже Янека, хотя он так головой бьется в подушку. Конечно, у меня их отберут. Но я тут же что-нибудь новое себе смастерю. Как жить без детей? Что за женщина из меня была бы, если бы я время от времени не рожала? Вам не везет, пане писатель. Женщин у вас было целых три, а ребенка – ни одного. Одних неудачных женщин вы себе выбирали, не в обиду вам будь сказано.
– Что правда, то правда, пане писатель, – согласился с ней молодой Галембка. – Помню, был у нас бурый кот. Каждый день я должен был его пнуть, сам не знаю зачем. Но когда этого кота жена отдала в лучшие руки, потому что я время от времени его пинал, то мне стало жалко его. Любил я этого кота, хоть его и пинал.
– Ко всему человек может привязаться, – заявил Эрвин Крыщак. – Я, например, очень Привязался к князю Ройссу, хоть он и был мальтийским рыцарем и таким человеком, что, если у него было плохое настроение, вызывал меня к себе и говорил: «Ты, свинья». К Трумейкам уже танки подъезжали, я и говорю князю: «Ты, свинья, теперь тебе конец». А он забаррикадировался во дворце и стрелял из автомата, и мне пришлось убить его ножом. Я похоронил князя и даже всплакнул при этом. И скажу я вам, что жить без князей скучнее. Князья и короли – это дела прошлые, но человек привыкает и к прошлым делам. Например, не в обиду пану писателю будь сказано, я ни за что не могу прочитать его книгу о девочке, которая сбежала из психбольницы. У меня есть древняя книга, которая осталась мне от моего отца, я ее читал много раз, и она мне так и не надоела.
– Что это за книга? – заинтересовался Любиньски.
– О битвах, о сражениях второго дня. Она начинается так: «Но сильно ошибся Наполеон думая, что Беннигсен отступит, потому что наутро, как только начало светать, русские начала из пятидесяти орудий бить по французам. На месте приказал Наполеон, чтобы с его стороны ответить русским канонадой. Армию свою Наполеон выставил за городом в несколько рядов. И, усевшись на стульчике за костелом, он управлял оттуда баталией».
Он хотел и дальше наизусть продекламировать описание сражения, но Любиньски проявил нетерпение.
– Через эту землю, через этот лес прокатились две больших войны. Эта последняя такая великая, что больше уже и быть не может. Еще в болотах башни танков торчат, и старые каски лежат в оврагах. А вы о каком-то сражении сто пятьдесят лет назад рассказываете, будто это было вчера.
– Что правда, то правда, – согласился Севрук. – Я сам видел великую битву собственными глазами. Но одно дело – видеть самому, а другое – слушать рассказы о битве.
– Теперь не умеют рассказывать о войне, – заявил Крыщак. – И даже фильмы о войне неинтересные. Все время показывают, как едут танки, бегут солдаты и пушки стреляют. Может быть, вы послушаете: «Багратиону пришла в голову хорошая мысль...»
Они пили, ели курятину, которую Порова заостренной палочкой вынимала из горячего бульона и всех поровну оделяла. Наелись мяса дети Поровой, не исключая того малыша, который лежал в бункере на соломе и по своему обычаю бился головой в эту солому. Накормила своего малыша и хромая Марына, а потом стащила с себя платье и в комбинации, как Норова, уселась на бункере.
– За наши прекрасные дни, пане Ярош, пусть же эта чарка наполнится, – торжественно говорил Любиньски лесорубу, наполняя водкой маленькие стаканчики.
Они пили, ели, говорили. Каждый о том, что знал, или о том, что ему казалось, но никого, кроме рассказчика, это не волновало. Никто никого не слушал, но каждый что-то рассказывал и чувствовал радость от своего рассказа. Плотник Севрук говорил, как он строил кому-то сарай с четырехскатной крышей, Эрвин Крыщак – о князе Ройссе, который, прежде чем взбаламутить девку с фольварка, велел Крыщаку ее попробовать, не подцепит ли он от нее какой-нибудь болезни. Ярош – о странном событии, которое он пережил два года назад, когда возвращался ночью через лес из Барт на мотороллере в Скиролавки. Посреди леса остановил его на шоссе солдат, уселся сзади на его мотороллер. По дороге Ярош сообразил, что на этом солдате – мундир чужой армии. Возле лесничества Блесы солдат велел ему остановиться, соскочил и исчез в лесу. Зентек рассказывал о цыганах и клялся, что, если где-то в лесу цыгане раскинут табор, то на этом месте никогда уже не вырастет новый лес. Любиньски рассказывал об одном литературном критике, который, прежде чем прочитает и оценит книжку, должен ее обнюхать. Молодой Галембка все время гладил по голой коленке то хромую Марыну, то Порову, а они при каждом прикосновении заходились громким смехом.
Плотник Севрук то и дело поднимал тосты за писателя Любиньского и снова ему объяснял:
– Вы много потеряли, пане писатель, что не видели моего утопления в озере. Это правда, что приятно посидеть на бункере. Но мое утопление было интересней. Не в обиду будь сказано всей компании, но я еще раз скажу, что убегать с детьми не так интересно, как топиться в озере.
– А я тебе скажу, что самого интересного ты не видал, Севрук, – заявил лесоруб Ярош. – Лучше всего было, когда мы гнали по молоднякам Леона Кручека, а потом вместе с доктором мою жену по голой заднице пороли ремнем.
– Каждую неделю должно быть что-то интересное в нашей деревне, – гремел басом плотник Севрук. – Тогда бы никто не скучал.
– А вы знаете, что сюда, в этот бункер, Антек Пасемко затащил труп девушки из Барт? Полтора года она тут лежала, и никто об этом не знал...
Эти слова произнес молодой Галембка. И тотчас все умолкли, скорчились, словно бы холодное дуновение ветра вдруг их овеяло. Наконец Эрвин Крыщак укоризненно сказал:
– Не говорил бы ты что попало. Не видишь, что ли, что даже пан писатель пришел нас проведать? Умный, приличный, культурный разговор надо вести, а не вспоминать о глупостях.
– Так у меня только вырвалось, – объяснялся Галембка.
– Ну так пусть у тебя что попало не вырывается, – бурчал Крыщак. – Сожми задницу, а то обсерешься.
И снова они ели, пили, разговаривали до предвечернего часа, когда прилетел легкий ветерок и дым из бункера пошел не прямо вверх, а начал стелиться по земле. Сизый дым ел глаза, окутывал своим неприятным запахом. Раскашлялся Любиньски и отирал слезы с глаз. Видя это, сидящая по-турецки Норова схватила краешек комбинации и, размахивая ею, отгоняла дым от писателя, одновременно открывая перед ним свои голые бедра, черные глубокие борозды на животе. Пробовала обмахивать писателя и хромая Марына, но, поскольку она носила трусы, ничьего интереса не вызвала. Впрочем, несмотря на обмахивание, все тонули в клубах синего дыма, потому что маленький Дарек топил не только корой, но и еловыми ветвями и делал это увлеченно и без устали. Время от времени, кроме подбрюшья Поровой, из клубов дыма выныривало перед Любиньским улыбающееся лицо Эрвина Крыщака и его единственный желтый зуб. Иногда из синевы высовывалась, как большой котел, голова плотника Севрука или чья-то рука со стаканчиком водки. Потом снова дым заслонял мир и выжимал слезы из глаз, Любиньски уже никого и ничего не видел, и ему казалось, что он проваливается в горловину пекла. Но ветер менял направление, дым уходил в глубь оврага, все снова становилось отчетливым и хорошо видимым, даже глубокий пупок на животе Поровой, которая все еще обмахивала писателя своей комбинацией.
Посматривал писатель на ее пупок, на волосатое лоно, потом переместил взгляд на смуглое лицо, на черные густые волосы, которые она распустила по голым плечам, слушал ее веселый смех и заглядывал в широко открытый рот с недостающими спереди несколькими зубами.