Всадник резко осадил коня, спешился — холодный чистый звук боевого рога разорвал мертвую тишину, эхо подхватило слова:
— Я вызываю тебя на бой, раб Валар, повелитель рабов!
Он не слишком надеялся на честный бой; глупо было бы верить в благородство Врага. А потому, когда навстречу ему вышел медленно и спокойно — один, король еще успел удивиться, прежде чем услышал:
— Что тебе нужно от меня, Нолдо?
Вала говорил спокойно и горько; какая-то усталость чудилась за этими словами — бесконечная усталость Бессмертного.
Финголфин ответил не сразу. Словно, выкрикнув слова вызова, растратил весь свой гнев — внезапно он ощутил безразличное спокойствие, и даже мысль о предстоящем поединке не вызывала в нем более прежней радости — жгучей отчаянной радости обреченного. Все осталось позади, в другой, прошедшей жизни — смерть отца, кровь Алквалондэ, ледяной оскал Хэлкараксэ, победы и поражения, радость и отчаянье; все, что было, — бесполезный ненужный сор, пепел под ногами. Нет больше ничего: только он — и Враг. Последний бой, последний подвиг — да и подвиг ли? И что проку в посмертной славе?
Для человека — может быть, да и то не для всякого. Это же пример грядущим поколениям! Это же останется в памяти других. А иначе — зачем жить? Пройти по земле, не оставив следа хотя бы в памяти близких?
Мне сдается, что у сторонников Тьмы просто должно быть одно непременное условие — отказаться от своего прошлого. Презреть его. Иначе — как же уверовать в доброго Учителя?
К тому же эльфы ведь бессмертны. И все, что было, остается на гобеленах Вайре. Никуда не уходит. Единый, как же мне охота узреть эту память веков…
Только к Мандосу пока не тянет. Я еще не все сделал в этой жизни.
— Ты бросил мне вызов — я здесь. Чего же тебе нужно от меня?
С тем же горьким спокойствием:
— Я пришел взять виру за смерть моего отца.
— Мне не нужна твоя смерть.
Король коротко усмехнулся:
— Убить меня будет не так легко.
— Ты думаешь, мне это не под силу? Но я о другом: разве ты не желаешь мира для своего народа, Инголдо-финве?
— Уже поздно. Моего народа уже нет. Ты убил моего отца. Я пришел мстить.
— Мои ученики были казнены по слову Финве. И Гэлторн умер на моих руках — помнишь его? И все же…
— Разве твой прихвостень не передал тебе мое слово? — Снова усмешка. — Думаю, у него хватило времени.
— Тебе не следовало так говорить, — глухо молвил Вала. Взвесил на руке черный щит, резким движением отшвырнул его в сторону — слишком тяжел для больных рук. — Ты хотел поединка?
Финголфин молча поднял меч.
Силы были равны. Почти равны. Если бы не наручники, не обожженные ладони… Впрочем, Вала старался забыть об этом.
Черный меч рассек кольчугу короля, как тонкую ткань; финголфин невольно дрогнул, словно хотел схватиться за раненое плечо, — и внезапно увидел, как Враг повторяет его движение. Нолдо не стерпит насмешки ни от кого — тем паче гордый до безумия король Инголдо-финве, — гнев ожег его, как удар плети, и с яростным криком он рванулся вперед…
На мгновение Валу охватило болезненное недоумение: «Что это? Почему — со мной — так?..» Резкая боль — боль чужой раны — заставила его невольно дрогнуть, словно он хотел схватиться за плечо; в следующее мгновение он едва успел отклонить удар, нацеленный в его сердце.
Эльф рассмеялся, увидев, как расплывается на черных одеждах Валы кровавое пятно. «Его все же можно ранить. Можно. Может, можно и убить…» Теперь он бился яростно и уверенно, словно больше не ощущал боли от ран, наносимых врагом. Ее ощущал Вала.
— Я еще отмечу тебя… так, что ты… нескоро забудешь… эту встречу! — с гневной радостью выкрикнул Финголфин.
Вала не ответил. Теперь эльф метил в лицо и в горло; длинная рана рассекла правую руку Валы от локтя до запястья, до тяжелого железного браслета — он с трудом удерживал меч. Семь ран нанес ему Финголфин, хотя и сам был не раз ранен; Вала терял кровь — терял силы — и, чувствуя это, впервые крикнул, страшно и яростно. Король отшатнулся — и, оступившись, упал навзничь.
Вала встал над ним, поставил ногу на грудь поверженому врагу. Близко-близко — ледяные светлые глаза; слова тяжелы и горьки:
— Я не убью тебя, сын Финве…
Он не договорил: дотянувшись до меча, король вслепую нанес удар. Клинок рассек связки, распорол ногу длинной рваной раной — Вала скрипнул зубами и пошатнулся, но смолчал. Кровь его капала на эльфа, и внезапно король почувствовал ожог. Один… Второй… Кровь Мелькора жгла его, как расплавленный металл, боль впивалась в тело, как когти орлов. И тогда эльф закричал…
Последнее, что он услышал, — словно издалека доносящийся голос Мелькора:
— …и не будет ни жизни, ни смерти духу твоему. И не будет покоя тебе ни в свете, ни во тьме…
…С трудом Вала выпрямился, поднял окровавленное тело короля. «Пусть лежит на вершине черных гор. Не будет опозорено тело его — ведь он уже мертв…»
Однако почести, ничего не скажешь — поставил ногу на грудь поверженного и проклятого. Разве и так мало? А хотя бы похоронить — даже и не подумал. Ах да, ведь эльфы бессмертны, смерть для них всего лишь — игра…
Огромная тень с клекотом упала вниз. Орел подхватил тело эльфа, удар острых когтей рассек лицо Мелькора. Он согнулся от боли, закрывая лицо рукой — кровь ползла из-под его пальцев.
— Как же им было больно… — простонал он.
Осознал наконец-то! Нет, я не понимаю! Он что, совсем чадо неразумное, что ли? До сих пор не понять, что его ученики умирали страшно, — даже после того, как все же решился убить их собственной рукой!
Да, конечно, легко перетолковать все ТАКИМ образом, раз свидетелей не было. Но майя — орел Торондор — поведал об этом поединке Тургону. И нет песен о нем не потому, что его никто не видел, а потому, что горе потери слишком велико, чтобы выразить его словами. И это молчание убеждает сильнее тысяч летописных томов. Ни песен, ни плачей — лишь сухой немногословный рассказ летописца…
А здесь столько слов — только почему-то не верится…
Они видели все. И не смели сдвинуться с места. Такова была его воля. Но когда ринулась с неба с клекотом огромная тень и он, пошатнувшись, закрыл лицо руками, они бросились к нему.
— Глаза… глаза целы? — выдохнул один.
Закрыв ладонью изуродованное лицо, он протянул руку, словно ища опоры, и сжалось сердце от этого беспомощного жеста.
— Носилки, живо! — крикнул второй.
— Не надо, — сквозь зубы. — Я дойду сам. Покажите дорогу.
— Обопрись на мое плечо, Учитель…
Он старался идти сам. В какое-то мгновение он почти потерял сознание от слабости и боли и буквально повис на руках воинов. В голове мутилось, все плыло перед глазами, но он снова делал шаг. Бесконечные лестницы, мучительно тянущиеся коридоры, высокие залы — бесконечная пытка, мучительно тянущиеся мгновения пути, высокая звенящая нота — как игла в истерзанный болью мозг… Лица рыцарей Аст Ахэ — высеченные из камня маски, смесь потрясения и ужаса от кощунственной невозможности случившегося. Кровавые следы на ступенях, на черных плитах, кровь на руках воинов, кровь сочится меж пальцев. Как много крови…
Да что же это такое! А та кровь, которую он пролил и которую проливали ради него другие, — она что, не такая драгоценная, что ли?
Его подвели к ложу. Один из воинов пошел было к дверям. Не отнимая руки от лица, властно и твердо:
— Куда ты?
— Я позову целителя.
— Не надо. Принесите воды и чистого полотна. И уходите. Никто не должен входить сюда. О том, что видели, — молчите.
Он скрипнул зубами, отдирая от ран присохшую ткань. Голова закружилась, ему пришлось сесть — сейчас он мог себе это позволить. Сейчас его никто не видел. Промыл раны и неловко перевязал их полотном — мешала боль. С трудом натянул чистую одежду. Лег. Боль немного утихла — только для того, чтобы снова нахлынуть при малейшем движении. Слишком быстро понял — так будет всегда. Не помогут целители. Никто не поможет. Он закрыл глаза.
— …Учитель!
Мелькор рывком приподнялся на ложе:
— Я же приказал!..
Гортхауэр в ужасе смотрел в изуродованное лицо Мелькора.
— Почему… Кто… Как же это… Это — ты?..
Сухой смешок:
— А кто же, по-твоему? Сильно изменился со времени нашей последней встречи, верно?
Края ран разошлись. Гортхауэр невольно отвел глаза.
— Вот теперь и ты не можешь смотреть на меня.
— Нет, Учитель!..
Это было мучительно — видеть, но Гортхауэр испугался, что оскорбил Учителя. Теперь он не смел опустить взгляд.
— Учитель, — внезапно охрипшим голосом попросил он. — Ты ранен, позволь, я…
— Не сумеешь, — ровно сказал Мелькор. — Никто не сумеет. Я справлюсь сам. И — уходи. Уходи, я прошу тебя. Пожалуйста, уходи, Ученик.
Конечно. Оставьте меня страдать одного. Но пусть о моих одиноких страданиях знают все и пусть сами страдают от этого и, конечно, выискивают в этом свою вину. Ну и гордыня!
Можно было не подчиниться приказу. Можно было остаться, если бы гнал прочь. Но не послушаться этого печального и твердого голоса было немыслимо; была сила, заставлявшая исполнить просьбу. Майя вышел.
Лицо неподвижно. Голос глухой и ровный:
— Властелин болен. Не нужно тревожить его.
Гортхауэр замер у порога, опираясь на меч: безмолвный и грозный страж.
Ах, бедный наш страдалец Мелькор! Ах, кровь! Ах, раны на лице! А у меня друг умирал на руках. Тоже от раны в живот, как этот несчастный Гэлторн, ежели таковой вообще был. Парень кричал от боли, звал мать… Он не видел никаких звезд. Он просто попросил меня добить его. И я выполнил его просьбу. И я не хочу вспоминать о том, как он умирал. И никому не стану об этом рассказывать, смакуя подробности его смерти…
И потом, разве в Аст Ахэ не было целителей, умеющих зашивать раны? Пусть не залечить — так облегчить страдания некому было?
И-ЛИНН — ПЕСНЬ
…К Барахиру Гортхауэр относился со своеобразным мрачноватым восхищением; пожалуй, ему даже нравился этот предводитель стоящих вне закона людей, умевший быть и безрассудно-отважным, и холодно-рассудительным. В чем-то они были похожи.
Вне закона — чьего закона? Это была ИХ земля, ИХ Дортонион, а Гортхауэр со своими воинами были для них захватчиками и убийцами. К тому же если уж ты учишь кого-то убивать, то будь готов к тому, что его тоже могут убить.
Изгнанники мстят за смерть своих близких, и им нет дела до того, орки или Люди перед ними; для них и те и другие — прислужники Врага. И почему он, Гортхауэр Жестокий, должен щадить их и помнить о том, что они тоже — по-своему — сражаются за правое дело, если гибнут его воины? Двое, лежавшие сейчас перед ним, были его учениками. Младший еще даже не успел принять меч.
— Они должны умереть. — Голос ровен, тих и страшен.
— Повинуюсь, Великий… — Предводитель орков дрожит под жестким взглядом Фаэрни.
— Женщин и детей не трогать. Ответишь головой.
— Повинуюсь…
— Барахира взять живым. Если не удастся — принесешь его кольцо. — Хрустнуло в пальцах древко стрелы с зеленым оперением. — Ты понял?
— Да, Великий.
— Иди.
Я прежде думал, что это кольцо — лишь доказательство того, что Барахир и вправду убит. К тому же оно было знаком — его владельца пропустили бы в Нарготронд как друга.
Так что тут мог таиться коварный план. Но Борондир поведал мне совсем иную историю — что это было кольцо, сделанное Гэлеоном, и что после истребления Эллери Ахэ оно было переделано, ибо было очень красиво, и что Гортхауэр, стало быть, хотел лишь вернуть Мелькору памятную вещь. Странно. Если оно было красиво — зачем его переделывать? А что эльфы не способны создать красивого — да не поверю никогда. Ибо сам видел их изделия, которые правильнее называть произведениями искусства.
Это все лишь подтверждает, что в одном и том же мы видим совершенно разное…
Он сознавал, что сейчас им движет скорее желание оправдаться в глазах Учителя, чем милосердие; но он все же призвал к себе Эрэдена — высокого, статного, темноволосого и светлоглазого молодого человека, похожего на людей из дома Беора. Тот выслушал почтительно, потом сказал:
— Я рад, что ты говоришь так. Потому что… потому что я и без приказа постарался бы увести женщин и детей подальше от орков. Хотя, наверное, ты знаешь, что делаешь, Повелитель, посылая в бой именно их…
Гортхауэр коротко кивнул.
…Тарн Аэлуин, чистое зеркало, созданное в те времена, когда мир не знал Зла. Тарн Аэлуин, священное озеро, чьи воды некогда благословила Мелиан, владычица Дориата, — так говорят Люди. Тарн Аэлуин, берега твои — последний приют Барахира и тех его воинов, что еще остались в живых.
Жены и дети их исчезли — кто знает, что с ними. Успели уйти? Мертвы? В плену? Сами они — как листья на ветру, маленький отряд отважных до безумия людей — ибо им уже нечего терять. А кольцо облавы сжимается все туже, как равнодушная рука на горле.
Его называли Горлим. Потом — Горлим Злосчастный. Он слишком любил свою жену, прекрасную Эйлинель; потому, несмотря на запрет Барахира, пробрался к опустевшему поселению, где некогда был его дом…
Показалось — или действительно увидел он в окошке мерцающий свет свечи? И воображение мгновенно нарисовало ему хрупкую светлую фигурку, застывшую в ожидании, чутко вслушивающуюся в каждый шорох… Он был уже готов выкрикнуть ее имя, когда услышал невдалеке заунывный волчий вой. «Псы Моргота… Бежать отсюда скорее, скорее, чтобы отвести от нее беду, сбить со следа преследователей!» Горлим был уже уверен, что действительно видел свою жену, он не мог и не хотел верить, что она убита или в плену.
С той поры тоска совсем измучила его. Везде видел он ее, единственную; лунные блики складывались в чистый светлый образ Эйлинель, в шорохе травы слышались ее шаги, в шепоте ветра — ее голос… О, если только она жива! Он сделает все, чтобы освободить ее! Эти мысли сводили его с ума, и вот — он решился на безумный шаг…
— …Введите его. И оставьте нас.
Человек стоял, низко склонив голову. Сейчас невозможно было поверить, что это один из самых смелых и беспощадных воинов Барахира: дрожащие руки, покрасневшие глаза, молящий голос:
— Ты исполнишь мою просьбу?
— Чем ты заплатишь?
— Я покажу тебе, где скрывается Барахир, сын Брегора.
Гортхауэр жестко усмехнулся:
— Чего бы ты ни попросил — невелика будет цена за столь великое предательство. Я исполню. Говори.
…Тарн Аэлуин, чистое зеркало, созданное в те времена, когда мир не знал зла. Тарн Аэлуин, священное озеро, чьи воды благословила некогда Мелиан, владычица Дориата, — так говорят Люди. Тарн Аэлуин, отныне кровь на твоих берегах и птицы смерти кружат над тобой…
— …Ты исполнил свое обещание. Я исполню — свое. Так чего же ты просишь?
— Я хочу вновь обрести Эйлинель и никогда более не разлучаться с ней. Я хочу, чтобы ты освободил нас обоих. Ты поклялся!
— И не изменю своему слову. Эрэден!
Те минуты, пока молодой человек не вошел в зал, показались Горлиму вечностью.
— Эрэден, этот человек ищет свою жену, Эйлинель.
Тот опустил голову:
— Я не знаю, что с ней, Повелитель.
— Как?..
— Она отказалась уйти. Сказала, что не покинет свой дом. Больше я не слышал о ней.
Лицо Гортхауэра не дрогнуло, но Горлим смертельно побледнел.
— …Там оставалась женщина. Что с ней?
— Великий, клянусь, я не знаю! — в ужасе взвыл орк.
— Лжешь. Она мертва.
— Нет, нет, клянусь! Пощади!..
— Она мертва. И убил ее ты. Ты нарушил приказ. Я не повторяю дважды: ты заплатишь жизнью.
— Я не виноват! Она…
— Повесить, — безразлично бросил Гортхауэр, поворачиваясь к Горлиму. Столь безысходное отчаяние было написано на лице человека, что в душе фаэрни против воли шевельнулась жалость. Но — ненадолго. На лице его появилась кривая усмешка.
— Я держу слово. В Обители Мертвых вновь обретешь ты Эйлинель и никогда не расстанешься с ней. Смерть дарует свободу, и смерть будет для тебя меньшей карой, чем жизнь. Хочешь прежде видеть, как умрет виновник твоего несчастья?
Человек молчал.
— Ты слышишь?
Человек медленно поднял взгляд — фаэрни невольно вздрогнул. Бессмысленный взгляд безумца.
— А ты жесток, Гортхауэр, — послышался сзади хриплый голос. Он даже не стал оборачиваться — он знал своих даже по голосам.
— А ты, Велль, так и не понял, каков я? — глухо засмеялся он в ответ.
— Я ухожу.
— Уходи.
Ну, Гортхауэр хоть не притворяется. Жестокий — ну, жестокий и есть. Это, по крайней мере, честно.
— …Славная работенка! Жестокий нам должен — всех положили!
— Зачем ему эта цацка? — Предводитель орков взвесил на ладони кольцо Барахира. — Что ему, золота мало?
— Только и гребет! Прям не как вождь, это ж только бабе пристало так за цацками гоняться!
— И я говорю. Вот что: скажем — на руке этого… не было ничего. Запомнили? А колечко я себе заберу. Заслужил. А что, не так?
Орки захохотали. Но хохот оборвался, когда из-за деревьев вылетел человек и, свалив ударом меча орка, схватил кольцо и снова бросился во тьму.
Его даже не преследовали.
— Учитель. Я — жесток, и это правда. Я не могу видеть, как убивают моих учеников.
«А я — смог… Ведь так было. Ты прав».
— Я буду убивать. И потому — прощай. Ты — оставайся с чистыми руками. Мне — уже поздно.
Он повернулся и неторопливо пошел к выходу из зала. Его никто не останавливал. Никто даже и не знал, что произошло. Он прошел по всему замку, спустился к выходу. Два волка из Стаи ждали его здесь. Молодой воин-ученик привел коня. Он уже готов был сесть в седло, когда сзади окликнули:
— Гортхауэр…
— Велль? Зачем ты здесь?
— Меня прислал Учитель. Он хочет видеть тебя.
Фаэрни покачал головой.
— Ты не понял. Он хотел говорить с тобой.
— Незачем. Все сказано. Все сказано…
Когда наступила зима и на окаменевшую землю выпал первый нетающий снег, настало тяжкое время для всякой живой твари, на которую охотились ее враги. Но у зверя и птицы есть логово или гнездо, и не все волки в лесу охотятся на одного оленя. У Берена, сына Барахира, не было никакого пристанища, и орки травили его в лесах упорнее и жесточе любой волчьей стаи. Они не слишком торопились, видно, считали, что одиночке-изгнаннику никуда не деться. Давно уже он не спал как следует и не ел досыта. Уже много дней он не грелся у костра, опасаясь выдать свой ночлег. И, несмотря на это, он оставался страшным врагом. Не проходило и дня, чтобы орки не теряли одного-двух из своей шайки. Тем сильнее жаждали они уничтожить его или захватить живым.
Наступила зима, и скрываться стало неимоверно трудно. Предательский снег выставлял напоказ его следы, а петля облавы стягивалась все туже и неотвратимее. И все же уходить из этих мест он не хотел. Здесь была могила отца, и Верен поначалу решил лучше погибнуть рядом с ней в последнем бою. Но это было проще всего, а он хотел еще мстить. А для этого надо было жить…
Последний раз поклонился он отцовской могиле. Постоял, стиснув зубы, не утирая злых слез. «Я вернусь, отец, — сказал он, — я вернусь». Он еще не представлял, как выживет, как отомстит — он был силен и молод и не думал о трудностях. Среди людей его края давно ходили слухи о потаенном городе Гондолине, оплоте короля Тургона, злейшего врага Моргота. Правда, слухи эти похожи были скорее на древние легенды, а сам Тургон представлялся в них колдуном и великаном в два человеческих роста, от взгляда которого бегут враги. Говорят, когда настанет час, король выступит с волшебным воинством и сокрушит Врага. Правда, говорили еще, что людям путь в Гондолин заказан; но, может, судьба будет милостива к Берену? Может, удастся найти Гондолин…
Он упорно шел к горам, поднимаясь все выше и выше, минуя горные леса, луга, занесенные снегом, пока наконец розовым ледяным утром над ним не заклубились туманы перевала. Орки давно не преследовали его — может, боялись гор, может, потеряли след. Назад пути не было, а впереди — что там, в горах?
День был неяркий, жемчужный, и совсем не больно было смотреть на тусклое, расплывчатое солнце. Ветра не было. В неестественной тишине слышалось только тяжелое дыхание Берена, карабкавшегося по обнаженным ветром обледенелым камням к перевалу. Главное — добраться до седловины между двумя черными обломанными клыками. Как он дополз туда, он сам не мог понять. Себя он уже не ощущал — ни боли, ни усталости. Он заполз в расщелину, завернулся в меховой плащ и почти мгновенно провалился в тяжелый сон без сновидений.
Проснулся от холода. Показалось, что заперт в узком каменном гробу, а вместо крышки — кусок черного льда со вмерзшими в него звездами. Он встал, зная, что, если уснет, — смерть. Обмотав ноги кусками мехового плаща и растерев лицо снегом, Берен вновь собрался в путь. Зимняя ночь была на исходе. Цвета неба в эту пору были резкими, и границы их не расплывались — золотисто-алая трещина рассвета вспарывала небо на востоке, заливая кровью заснеженные пики далеко впереди, на западе небо было аспидно-черным. Казалось, до звезд можно дотянуться рукой — это почему-то развеселило Берена, и ночной холод отпустил его.
Он шел — упорно, уже теряя надежду, но не желая признаваться в этом самому себе. Горы были жестоки. Он почти не спал, опасаясь замерзнуть. Сейчас он был страшнее любого орка — исхудавший до невозможности, заросший косматой бородой, — только светлые глаза, кажется, и остались на почерневшем обмороженом лице. Почему он еще шел, что вело его? Может, кто другой сдался бы судьбе и, уснув, незаметно перешел бы из сна в смерть, — но не Берен. Сейчас он еще сильнее хотел жить. Назло всем. Туда, на юг. Ведь кончатся же эти горы когда-нибудь! А там — увидим.
Последний рывок, последний отрезок пути — к перевалу. А там, наверху, можно будет увидеть, куда идти.
И вот он на самом гребне перевала. А внизу — ничто. Ничто сверху донизу. Молочно-белый туман, молочно-белое небо сливаются в одну непрерывность, и где-то там, не то в небе, не то еще где — смысл слова «где» потерян, — холодно и мутно пялится размазанное бельмо солнца, похожее цветом на рыбье брюхо.
Позади — смерть. Впереди — что? Все же надежда. Берен не боялся опасностей — вся жизнь его, почти с самого рождения, была игрой со смертью. Но эти опасности были заурядны и знакомы. А здесь было другое. Это был не просто туман, он чувствовал это. Он не знал — что там, враждебно это или нет, но это было незнакомо, а потому — страшно… Стиснув зубы, Берен, сын Барахира, ступил в туман.
Он задержал дыхание, словно входил в воду. Путь шел под уклон, он долго старался держать голову повыше, словно боялся захлебнуться туманом. Еще секунду глаза его смотрели поверх студенистого моря невесомых струй. Следующий шаг погрузил его в слепую бездну. И Берен пошел вперед, вниз — ибо идти назад означало погибнуть. Там, позади, не было надежды. Но впереди еще оставалась она, утешительница отчаявшихся. Ни холода, ни голода он не ощущал, как и времени. Не было ничего. А путь вел его все ниже и ниже, и Берен начинал думать, что пути этому не будет конца, пока не коснется его рука сердца Арды. И тогда он умрет. Странная мысль. Почему умрет? Может, оно — как те сказочные камни света, которые сжигают прикоснувшуюся к ним смертную плоть?
Он шел и шел, потеряв счет времени, пока вдруг не услышал звук и не очнулся. Вернее, это был даже не звук. Это было ощущение, какое бывает после внезапного глухого удара большого барабана, но самого звука не было. Он вдруг увидел, что стоит на дне долины. Было видно совершенно ровное, словно хорошо устроенная дорога, дно. Черно-серое дно, черно-серые стены тумана светлеют кверху, наливаясь тусклым печальным блеском старого серебра.
В душе Берена совсем не осталось страха. Он привык к тому, что здесь все было не так, и не пытался понять. Он ждал, что будет дальше. А дальше очертания долины задрожали, теряя четкость. Одна из стен налилась непроглядной чернотой, другая вспыхнула нестерпимо белым. И вот началось что-то непередаваемое. В клубящейся черноте и белизне началось какое-то движение, и одновременно Берен — не услышал — ощутил душой странные звуки. Это были какие-то стоны, плач, мелодии, что умирали, едва рождаясь, ибо не было в них силы существовать, не было основы, сути. Одновременно рождались и, распадаясь, гибли образы, и крики смерти, стоны агонии сопровождали это не-рождение. Стены сближались, и Берен с ужасом подумал — не поглотит, не раздавит ли его это? Но — этому не было дела до Берена, сына Барахира. Оно шло сквозь него, струилось и сплеталось вокруг.
Внезапно резкий визг рассек наваждение, с кровью, с предсмертным воплем, с воем, в котором гибли, как кровь свертывается от яда, образы. Все гибло, все рвалось. И вместо живых образов вдруг возникло нечто серое — бесформенное, словно клубок извивающихся щупалец. И оно ползло к Берену. Тварь — жуткое подобие паука. Жвала — крючковатые, пилообразные — плотоядно двигались, и зеленоватая слюна, пенясь, капала на землю. Восемь красных глаз впились в лицо человека, и человек застыл, как мышь под взглядом змеи… Теряя остатки воли, он нащупал рукоять меча… И тварь замерла, почуяв вдруг опасность, исходящую от добычи. Взгляд ее потерял силу, наполнившись страхом. И с отчаянным воплем, не помня себя, Берен ринулся навстречу твари. Та, видимо, привыкла к легкой добыче, и это нападение ошеломило ее. А он бил, бил по глазам, по жестким шипастым лапам, ломал жвала, и зеленоватая кровь брызгала на него, обжигала его…
Он стоял над бесформенной грудой серо-зеленой плоти, только сейчас ощутив страшную усталость. Но он не мог позволить себе упасть здесь, в нигде. Не мог умереть. Не имел права. И, шатаясь, он побрел, ничего не видя, только бы уйти отсюда…
Он не помнил, как попал сюда. Как пришел в этот спокойный лес, к чистому ручью. Он не хотел вспоминать.
Здесь было начало лета, лес был полон дичи и ягод. Первые недели Берен только ел и спал, приходя в себя. Вскоре он стал прежним с виду, но в душе его — он чувствовал это — что-то изменилось.
Однажды он проснулся в слезах и в тревоге, услышав — Песнь и, не в силах потерять ее, пошел туда, где она звучала…
Он подкрался тихо, словно лесной зверь, страшась спугнуть ту, что пела. Странная тоска и истома мягко сжимали его сердце. Она сидела на небольшом холме, поросшем золотыми звездочками незнакомых ему цветов, в голубом, как небо, платье, и волосы ее казались тенью леса. Она сама была вся из бликов и теней, и ему временами казалось, что она — лишь наваждение. Но она была — она пела. Что выдало его? Он ведь не шевелился. Может, она почувствовала его мысли, услышала, как стучит его сердце — ему казалось, этот стук заполняет мир от самых его глубин до невероятных высот… Песня оборвалась. На миг он увидел дивной красоты лицо — девушка испуганно вскрикнула и исчезла — словно распалась на тени и блики, рассыпалась веселым хаосом звуков… Берен застыл. Мир вокруг стал тусклым и бесцветным. Он осознал — она испугалась его. Почему? Он хотел ведь только одного — чтобы все это оставалось, не уходило…
Он тяжело опустился на землю на берегу ручья. Казалось, все кончено… Долго вглядывался в свое отражение. Берен был из дома Беора — темноволосый, светлоглазый, рослый. Ему минуло три десятка лет, и был он уже не зеленым юнцом — мужчиной в расцвете сил. Прежде женщины говорили, что он хорош собой… Но достаточно ли этого, чтобы певунья снизошла до беседы с ним… Он боялся. Но не мог забыть Песню.
Он искал ее. Видел ее много раз — издали, но ни разу не мог подойти ближе чем на сотню шагов — она убегала и уносила Песню. Только следы оставались — золотые звездочки цветов, да в ночных соловьиных песнях слышалось то же колдовство, что и в ее голосе. И в сердце своем он дал Песне имя — Тинувиэль.
Так случилось — он опять увидел ее. Весной, после мучительной серой зимы. Почему-то подумал: если сейчас он не удержит Песню — не увидит ее уже никогда. А она пела, и под ее ногами расцветали цветы-звездочки. Песня наполнила его, Песня вела его, и, как слово Песни, он крикнул:
— Тинувиэль!
Она замолчала, но Песня продолжала звучать — и когда он смотрел в ее звездные глаза и видел ее прекрасное растерянное лицо, когда ее тонкие белые руки лежали в его загрубевших ладонях… А потом снова она исчезла — будто опять стала тенью и бликами…
— Тинувиэль… — произнес он в безнадежной тоске. Черное беспамятство обрушилось на него — Берен замертво упал на землю…
Дочь Тингола, могучего короля Дориата, Лютиэн, сидела рядом с Береном, пристально вглядываясь в лицо спящего.
«Что в этом человеке? Чем он так околдовал меня? Я даже не знаю его имени… Простой смертный… Он — словно смутное предчувствие музыки, что еще не родилась, Песни, что всякий раз будет звучать по-иному. Неужели она — для меня? Смогу ли я понять ее слова — слова смертных?»
И тихо наклонилась Лютиэн над неподвижным лицом, и первое слово Песни было горьким на вкус. И Берен открыл глаза и сказал:
— Тинувиэль… Не уходи, прошу тебя, Соловей мой, Песня моя — не уходи…
— Кто ты? Я не знаю твоего имени, а ты почему-то знаешь мое…
— Я Берен, сын Барахира из рода Беора.
— Я не слышала о тебе, но о Беоре я знаю. Ты не уйдешь?
— Нет…
Они бродили в лесах вместе. Лютиэн приходила каждый день, и Берен уже ждал ее — то с цветами, то с ягодами в ладонях, и они уходили в тень леса и вместе пили воду ручьев — как новобрачные на людской свадьбе пьют вино…
Так началась для них Песнь, которую они слагали вместе.
И впервые стало страшно Лютиэн: ведь придет время — он умрет, а она — она будет жить. Потому-то он и казался ей таким беззащитным, таким уязвимым, что хотелось обнять его, защитить собой от всего этого мира… От отца. Она предчувствовала гнев Тингола, но более не боялась этого.
…Когда ее привели к отцу, Тингол изумился перемене, происшедшей с его дочерью.