Так они подружились, и иногда дракон позволял девочке забираться ему на спину и подолгу летал с ней в ночном небе. Девочка смеялась, протягивая руки к небу, и звезды падали ей в ладони, как капли дождя, и дракон улыбался, а из его пасти вырывались маленькие язычки пламени…»
— А как его звали, Астар?
— Элдхэнн…
— Наш Ледяной Дракон?.. Но он не умеет дышать огнем, и чешуя у него черно-серебряная…
— Элли, сестренка, это все-таки сказка…
— Верно, Наис, но в любой сказке есть доля правды…
«…Вдвоем они часто бродили по лесам. Была у них любимая поляна: красивые там были цветы, а неподалеку росла земляника; девочка собирала ее, а горсть ягод всегда высыпала в драконью пасть. Дракону, конечно, это не было нужно — ему хватало солнечного света и лучей луны, — но маленькие прохладные ягоды казались такими вкусными — может, потому, что их собирала для дракона девочка.
Вечером она набирала сухих сучьев, и дракон помогал ей развести костер, а сам пристраивался рядом. Они смотрели на летящие ввысь алые искры, и девочка пела дракону песни, а он рассказывал ей чудесные истории, и танцевал для нее в небе, и приводил к костру лесных зверей — девочка разговаривала и играла с ними, и ночные бабочки кружились над поляной… А однажды пришел к костру Белый Единорог из Долины Ирисов и говорил с ними — мыслями, и это было как музыка — прекрасная, глубокая и немного печальная…»
— Это наша Долина Белого Ириса?
— Нет, Илтанир. Это было очень давно — не здесь…
«…Шло время, девочка подросла, а дракон стал таким большим, что, когда он спал, его можно было принять за холм, покрытый червонно-золотыми листьями осени. Нет, они остались друзьями; но дракон все чаще чувствовал себя слишком большим и неуклюжим, а девочка была такая тоненькая, такая хрупкая…
Больше он не мог бродить с девочкой по лесу, и, если бы он попытался разжечь костер, его дыхание пламенным смерчем опалило бы деревья. Дракон печалился, и девочка рассказывала ему смешные истории, чтобы развеселить его хоть немного, а он боялся даже рассмеяться: сожжет еще что-нибудь случайно…
Один раз он пожаловался Единорогу — говорил, что не хочет быть большим. Лучше бы я оставался маленьким, вздохнул дракон, и мы гуляли бы вместе, играли бы, а сейчас? И Единорог ответил: у каждого свой путь, ты сам скоро это поймешь…
А потом пришла в эту землю беда. Неведомо откуда появился серый туман, и там, где проползал он, не оставалось ничего живого. Увядала трава, осыпалась листва с деревьев, в ужасе бежали прочь звери и умолкали птичьи песни. Все ближе подбирался туман, несущий смерть, и не знали люди, как защитить себя и что делать. Тогда ушел дракон, и долго никто ничего не знал о нем, а девочка стала молчаливой и печальной…
Он вернулся. Золотая чешуя его потускнела, волочилось по земле перебитое крыло, и темные пятна крови отмечали его путь, и устало прикрывал он сияющие глаза.
Он вернулся и сказал: это больше не вернется. А потом лег на землю и уснул. Он был похож на холм, укрытый червонно-золотыми листьями осени. Он спал долго. Менялись звезды в небе, отгорела осень, зима укутала его снегом… А потом наступила весна, и расцвели рядом со спящим драконом цветы — золотые, как его крылья, алые, как его пламя, пурпурные, как его кровь… А девочка все ждала: когда же дракон проснется? И приходила к нему, и гладила его сверкающую чешую, плакала потихоньку и пела ему песни…»
«Идля борьбы с Тварями из Пустоты создал он драконов»… Нет, назгул меня побери, до чего славно изложено! Именно так, с детства, и надо начинать. Как и у нас — с полусказочных преданий об эльфах, о великих деяниях прошлого, все как у нас. Великие Валар, до чего же все мы одинаковы… так чего же деремся? Вот вопрос, который еще никто и никогда не разрешил. И вряд ли разрешит. Увы.
«Тогда вышел к ним из леса Белый Единорог, мудрый зеленоглазый Единорог. И дракон проснулся.
Так ли уж плохо быть большим, спросил Единорог.
У каждого свой путь, ответил дракон, теперь я понимаю.
Они молчали. Над ними мерцали звезды. Неподалеку в доме горел свет, и они услышали, как там смеются дети…»
— А какая она была?
Казалось, он говорит сам с собой:
— Смелая. И печальная. Тоненькая, как стебелек полыни, а глаза — две зеленых льдинки. И серебряные волосы.
— Красивая? — шепотом спросила Элли.
— Очень.
— А что было потом?
Он помолчал немного, потом ответил:
— Она выросла, стала взрослой… Один из лучших менестрелей той земли полюбил ее и взял в жены. У них было двое детей…
— И они жили долго-долго, да? И были счастливы?
Он снова ответил не сразу:
— Да.
«Скажи уж лучше — и умерли в один день. Так будет вернее…»
— А как ее звали?
— Элхэ.
— Красивое имя. Только грустное…
«Нет, нельзя так… Но куда мне бежать от этого воспоминания? Твоя кровь — на моих руках… Твое сердце — в моих ладонях — умирающей птицей, и не забыть, не уйти… А ты скажи, скажи им правду! Что не прекрасного менестреля она полюбила, а слепца и труса с холодным сердцем. И не жила долго и счастливо, потому что бессмертный глупец позволил ей умереть за него!»
Неужели он все же понял, что натворил? Ну что бы случилось, если бы он ответил на ее любовь? Что страшного случилось бы?
Скорее всего он не любил ее. Просто не любил. А смелости сказать не хватило. У него ни на что смелости не хватает — что с Гортхауэром, что с Курумо. А что все остальные мучаются, ему, видимо, все равно.
Я, кажется, понял одну важную и страшную вещь. Эти умильные истории о детишках и для детишек…
Добрый дядя Мелькор и плохие дяди Валар.
Неужели это все написано именно для того, чтобы детей, тех, кто еще не понимает добра и зла, кто так доверчив и добр, направлять с самого начала, с самого начала «указать им Путь»?
Какой уж тут выбор…
А историй таких тут было много. Очень много. Почти все, что здесь рассказывалось, было либо о детях, либо о юных и наивных…
Илтанир. Ученик — в двадцать шесть лет, серебряных дел мастер… Не много было равных ему в работе с серебром. Однажды он разговорился об этом с Учителем:
— Я вижу так: серебро — металл-красота. Золото слишком ярко, приторно как-то, что ли…
— У нас… — Вала помолчал, потом продолжил: — На Севере золото тоже не слишком любили. Была чаша… Но был ведь и венец.
— Я помню. Но я больше люблю луну и звезды, чем солнце.
— А сталь и железо?
— Это сила, но не красота. Железо жестоко.
Вала невесело усмехнулся:
— Оно и другим может быть, если слушать его…
Илтанир пожал плечами. Ненадолго снова воцарилось молчание, потом Вала задумчиво сказал:
— Хорошо. Я покажу тебе красоту железа.
…Мастера никто не станет тревожить, не нужен даже Знак Одиночества. Он работал один. Сбросил рубаху — некому было видеть его руки; перехватил волосы кожаным ремешком… Не торопился: выжидал полуночных часов, когда под звездами знака Алхор черный металл обретает полную силу. Смирял удивлявшее его самого нетерпение: хотелось увидеть, что получится, каким будет — это. Долгие дни прошли, прежде чем он покинул кузню. Остановился на пороге, щуря отвыкшие от солнечного света глаза.
Илтанир уже ждал его — словно почувствовал, что сегодня работа будет окончена.
— Что?..
Он кивнул — молча, внутренне посмеиваясь: кто бы мог подумать, что Вала может знать обычную человеческую усталость.
— Можно?..
Он жестом показал — входи. Говорить было тяжело.
Илтанир вернулся нескоро; когда вышел, в руках его был цветок — черная лилия: листья похожи на узкие клинки, стебель тонок, чашечка цветка чуть серебрится, словно светится, лепестки — как лепестки огненных лилий — изнутри усеяны мелкими красными пятнышками-искрами, а на одном мерцает тихим светом вечерней звезды капля росы, и лепесток чуть отогнулся под ее тяжестью…
Илтанир держал цветок на раскрытых ладонях, боясь вздохнуть. Заговорил не сразу.
— Я… я понял.
И склонился перед Учителем.
С тех самых пор он просил больше не называть его мастером, а месяц спустя пришел к Лэнно: «Тано, я только ученик… Позволь мне быть твоим учеником».
Он старался оградить их от своей боли. Не хотел, чтобы жалели, пытался быть таким, как все, самому себе старался доказать, что раны не превратили его в жалкого беспомощного калеку. И что пользы в жалости или сострадании, если бессилен помочь? А ведь пытались бы.
Да хотя бы потому, что они — жалость и сострадание — ценны сами по себе! Я не понимаю этого, не понимаю! Упиваться болью, только на этом и сосредотачиваться — что вообще в этом случае можно создать? Что? Зачем это самомучительство? Так, лелея свою боль и собственные страдания, и на самом деле Врагом всем станешь!
Боль — единственное, чего не хотел отдавать никому. Не только потому, что это было бы бесполезной и бессмысленной жестокостью, — здесь, среди тех, кто чувствует чужие страдания острее, чем свои: странным образом в какие-то мгновения именно поэтому ощущал себя просто человеком — не бессмертным богом, не всемогущим Валой… В бессонные ночи ему оставалось только это: боль — и воспоминания…
…Он сознавал, что это был сон, видение, бред. Потому что невозможна встреча вне времени, встреча сквозь тысячи лет — как стрела навылет.
…На столе неярко горел маленький магический светильник — голубовато-белая звезда в хрустальном кубке, — выхватывая из мрака зимней ночи усталое бледное лицо, седые волосы, искалеченные руки, бессильно лежащие на столе. Не было слов — только мысли, тяжелые и горькие…
«…совсем такие же, как те. Неужели и сюда придет война… А если я огражу эту землю от зла — не сочтут ли они себя избранными, не замкнутся ли в маленьком своем мире, не станут ли прятаться от всего, что может нарушить их покой? Что со мной, неужели я разучился верить людям?..
Как мало сделано — и как же мало осталось сил… Все отдано Арте без остатка, и — нужен ли я теперь…»
Тень чужого, знакомого до саднящей боли в груди голоса. Слова шли извне, и он не решался понять — кто говорит с ним, почему сейчас с ним — так…
«Но на всем в Арте — отблеск мысли твоей, во всем — отзвук Песни твоей, часть души твоей, и пламя ее зажжено сердцем твоим — разве этого мало? И разве не ищут люди встреч с тобой, знания и мудрость твои — не опора ли им, рука твоя — не защита ли им? Не опускай рук — в них Арта…»
«Мои руки… — Он горько усмехнулся, разглядывая тяжелые наручники на запястьях. — Что я могу? Один я уже бессилен без этих людей. Скорее не я — они защита мне. Мое время на исходе, и кто вспомнит обо мне? Впрочем, так ли уж это важно… Гортхауэр будет сильнее меня во всем. Я — уже ничто».
«Не говори так! Он — часть твоей души, продолжение твоего замысла. Да, ты прав — многое свершит он; но плох тот учитель, чей ученик не смог или не посмел стать равным ему, а ты ведь Учитель его. И не смей думать, будто ты — ничто! Если учитель отрекся от своего пути, опустил руки и покорился судьбе — что делать ученикам? Ты — защита людям, а они в свой час станут защитой тебе, и не по твоему приказу — по велению своих сердец. И память будет жить. И Звезда твоя будет гореть над миром…»
«Что проку в звезде? — я не всесилен и не могу помочь всем, хотя и чувствую боль каждого, а они ведь надеются на меня».
«Что проку было бы в свободе Людей, если бы боги хранили их от всех бед, делали бы все за них? Им оставалось бы только желать. Любовь и милосердие богов стали бы карой для них, ибо там, где исполняются все желания, нет места познанию и свершению, не к чему стремиться, и сами желания умирают».
«Но ведь эти люди умирают за меня!..»
«Не за тебя. За свою свободу, за свою землю, за тот Путь, который избрали сами. За то, чтобы остаться зрячими. Или ты хочешь отнять у них право выбора? И разве не за то же сражались мы?»
«А та, чьей крови мне не смыть…»
«Учитель… — срывающийся шепот, — Учитель, Мелькор, мэл кори, — ведь я вернулась!..»
Впервые — он поднял взгляд, не ожидая увидеть ничего, кроме ночного сумрака, страшась этого, с неясной безумной надеждой…
Темные с проседью волосы, бледное до прозрачности юное лицо, то же — и иное, и глаза — те же глаза…
Он протянул к ней руки над звездным пламенем светильника:
«Элхэ!..»
Он сознавал, что это был сон, видение, бред. Потому что невозможна встреча вне времени, встреча сквозь тысячи лет — как стрела навылет. Через тысячелетия — не соприкоснуться рукам. Только — словно прикосновение прохладного ветра к ладоням…
Вообще это страшно напоминает историю Эллери Ахэ. Если он еще и ЭТИХ погубит…
А как он их защитит? Разве что оградит эту землю непроницаемой стеной — иначе им не выжить…
ЭНГЕ — РАССТАВАНИЕ
…На исходе дня он пришел к Долине Ирисов. Странно было видеть белую пену поздних цветов — будто снег выпал. Ветерок донес легкий неуловимый запах — и, словно это придавало сил, бабочка взмахнула крыльями, еще раз и еще, и, вспорхнув с его плеча, медленно полетела в Долину.
Крылья.
Черные, как непроглядная ночь, они медленно распахнулись за его спиной, наполняя душу отчаянно-счастливым чувством полета и ледяного ветра высоты, бьющего в лицо. Он замер, полуприкрыв глаза; крылья резко рассекли воздух — боль ударила в плечи двумя острыми клинками, и он сразу понял все. И с глухим стоном медленно опустился на землю, уткнулся в нее лицом, все еще не находя сил поверить…
«Вот и все».
Вот и все.
Он лежал, раскинув руки — ладонями вверх.
Небо потемнело, зарядил мелкий дождь, затянул тонкой кисеей Долину и лес, сделал дальние горы похожими на низкие кучевые облака… Он лежал не шевелясь — не было сил даже поднять руку, стереть с лица холодные капли. Вскоре морось и вовсе прекратилась, небо расчистилось, и показались первые звезды.
Так и будет. Арта выпьет его до капли, как земля пьет этот недолгий дождь. На что нужна чаша, если нечем наполнить ее вновь? Наверно, уже не будет ни больно, ни страшно: останется только это чувство звенящей пустоты — пустоты, которую нечем заполнить. И куда, зачем тогда идти ему, что делать с бесполезным своим бессмертием…
…На этот раз Белый Единорог не вышел ему навстречу. Ничего, он останется на ночь в доме Наурэ и уйдет на рассвете, простившись с Учеником, с Долиной, с Единорогом, с этой землей… И ему мучительно захотелось хотя бы эту последнюю ночь провести не в одиночестве; он ускорил шаги, чтобы быстрее добраться до узкой змеящейся тропинки, ведущей к дому в горах.
Дом был пуст. Он понял это сразу, еще не успев подняться на порог; понял, несмотря на то что в окне мерцал маленькой звездой магический светильник. И все же вошел.
…Голубовато-белое пламя в хрустальном кубке, до половины исписанный лист пергамента на столе… Он склонился над рукописью.
«Трава алгелэ листья имеет узкие и заостренные, густофиолетовые, с серебристыми прожилками. Цветение начинается с пятого дня знака Йуилли; цветы мелкие, собранные в колос, бледно-фиолетовые, подобные звездам о семи лучах, запах имеют сладковатый; семена небольшие, исчерна-красные. Отвар из цветов и молодых листьев помогает от грудных болезней и кровавого кашля. Полную силу цветы имеют при первых вечерних звездах знака Таили; семена же, растертые и смешанные с соком ягод ландыша, успокаивают сердечную боль. Время для сбора семян — первые два часа пополудни трех последних дней знака Тагонн, но лишь при погоде сухой и солнечной…»
На этом манускрипт обрывался.
Он постоял посреди комнаты, раздумывая, не оставить ли что-нибудь на память. Нет, не нужно; Наурэ огорчится, узнав, что они разминулись.
«Прощай, Ученик».
Он вышел, притворив дверь. Тропа уводила дальше в горы, поворачивая на юг. И с каждым шагом все отчетливее становилось чувство тревоги.
Остановился на краю обрыва: тропа резко сворачивала вправо, на закат, вниз уходила острыми уступами скальная стена. Его охватило жгучее желание еще раз распахнуть бессильные больные крылья — хотя бы несколько мгновений полета, ветер примет и поддержит его, не может не поддержать — всего несколько мгновений, так мало — снова, в последний раз испытать это щемящее чувство… Преодолевая режущую боль, он распахнул крылья — ветер ударил в них, как в паруса, словно отталкивал от края пропасти, хлестнул по глазам, заставив зажмуриться.
«Учитель…»
Ортхэннэр?..
«Учитель, я ждал тебя, я жду тебя — столько лет… мне иногда кажется, что ты не вернешься, и тогда становится холодно и пусто, как ребенку, заблудившемуся в ночном лесу, продрогшему и обессилевшему… Мне был неведом страх — а теперь я боюсь, что ты не возвратишься. Я никогда не смогу сказать тебе этого — но если бы ты знал, если бы ты слышал меня сейчас, Учитель… Столько людей в твоем замке — а мне холодно и пусто, так одиноко, словно стою на равнине под ледяным ветром, и ветер летит сквозь меня — если бы ты мог услышать, если бы ты знал, как я жду тебя — бесконечны часы Бессмертных… Я знаю, ты там, где нуждаются в тебе, а потому даже наедине с собой не смею сказать, как ты нужен — мне… Я жду тебя — возвращайся, Учитель…»
Он прижался к камню щекой, вслушиваясь. Нет, больше ничего. Только горное эхо донесло — тень слова, шепот ветра, шорох осыпи — «Учитель…» А может, показалось.
Он пошел вперед — ощупью, не сразу решившись открыть глаза.
— Что ты? — Наурэ оглянулся на Единорога — тот казался статуей, отлитой из лунного света, только раздувались чуткие ноздри и мерцали миндалевидные глаза.
«Он был здесь. Ты не чувствуешь? У боли горький запах. И еще — кровь. Ты не чувствуешь?»
Только теперь Наурэ понял, что так тянуло его к дому.
— Учитель?! Он… был здесь? Как же я… Он вернется?
«Нет. Разве ты не слышишь? Терновник говорит — прощай… Он не придет больше».
Наурэ не хотел, не мог верить — и все же поверил сразу.
— Никогда… — шепотом. — Почему… Почему он не дождался меня?.. Может, я еще успею…
«Нет. Он ушел далеко. Он не хотел тебе боли».
— А это — разве это не боль?! — крикнул Наурэ, сжимая кулаки.
«Гэллэн…»
— Подожди… — Человек провел рукой по лбу, потер висок, начиная что-то смутно осознавать. — Ушел, говоришь ты?..
«Гэллэн… Он не хотел, чтобы ты сам увидел. Он больше не может летать».
Человек медленно опустился на землю.
— Почему?..
«Ирисы говорят… и лес. Я не знаю ответа, Гэллэн».
Человек долго молчал, потом с трудом встал на ноги, сделал шаг к дому — ссутулившись, бессильно опустив руки — и, внезапно обернувшись, крикнул в ночь:
— Учитель!..
Эхо подхватило отчаянный крик. Единорог подошел ближе и положил голову на плечо человеку, глядя во тьму миндалевидными печальными глазами…
Откуда ты взялся в моих снах, светловолосый? И почему я почти уверен — да нет, не почти, я просто знаю, что ты оттуда, из этой неведомой страны. Зачем ты приходишь ко мне? И если видения нам посылает Ирмо, то почему — мне, и почему именно этот ничего вроде бы не говорящий сон? И почему он тогда так будоражит, так тревожит? Или я слишком зачитался? Наверное, стоит уехать на время, хотя бы на пару дней, окунуться в обыденные повседневные дела или, наоборот, дать себе волю и наделать глупостей? Чтобы отвлечься от этого сна, такого простого, ничего не значащего — и почему-то важного для меня? Я засыпаю с подспудной мыслью — может, увижу его снова, и он наконец повернется ко мне, и я увижу его лицо?
Я хочу его увидеть.
Почему-то это важно…
Что он скажет мне?
И скажет ли?
ГЛАВА 20
Месяц гваэрон, день 7-й
Настроение у меня хуже некуда. Погода стоит сырая, промозглая. В каменных стенах просто невозможно. Борондир начал покашливать. Он вообще никогда не жаловался, но я сам тряхнул охранников и кое-кому как следует всыпал. Так что теперь у него ставят жаровню. Похоже, на него начинают смотреть, как на важную персону. Я не разубеждаю.
Сейчас я редко вызываю его. Дело у него есть, чернила, пергамент дают, а мне сейчас нужно дойти до событий, по которым я могу с ним спорить. Если я могу не понимать побуждений Валы, да еще в Предначальные Времена, то уж во времена деяний людей и эльфов и поступки, и побуждения я имею право оценивать с точки зрения человека. Я уже могу судить.
Мне кажется, что кто-то писал как бы «Противусильмариллион». Потому что каждая важная повесть имела столь же четко противопоставленную ей повесть в Книге. Зачастую разница была и не в оценке героев или событий, а в том, что побуждало их к действиям, и смысл от этого резко менялся.
Я все же не могу понять, чем эльфы так провинились перед Мелькором. Ну, род Финве. Но род Финве по пальцам можно перечесть. А остальные? Чем они провинились? За что они заранее приговорены? Разве Эллери Ахэ — не их собратья?
Я никогда не соглашусь считать эльфов слабыми, неспособными понять Арду и ее судьбу. С точностью до наоборот. Да, они иные. Но иногда их бывало легче понять, чем своих сородичей, людей… Впрочем, я сейчас не спорю. Нет смысла. Я просто читаю эту чужую повесть о том, что так давно знакомо — но по-иному…
ЭГЛЕДРО ИН ГЕЛИД — ИСХОД НОЛДОР
Написано опять же на синдарине, так что читаю без труда, просто как красивую повесть.
Розовый нежный жемчуг перекатывается, мерцая, в перламутровой чаше. Тэлери любят жемчуг. Их юноши и девушки часто далеко-далеко заплывают в море, поднимая со дна дивной красы раковины, и диковинные рыбы со светящимися плавниками играют с пловцами. Почти все Тэлери носят украшения из жемчуга, кораллов и раковин. Да и сам дворец Олве в Алквалондэ похож на огромную хрупкую белую раковину. Здесь вечные ласковые сумерки, и дворец тихо мерцает на берегу. Тихо набегают и отступают волны — это они поют? или это голоса Детей Моря, Тэлери? Даже тот, кто слышал пение Ванъяр, все же не может не поддаться странному, тревожному очарованию этих песен. Пение Ванъяр — для пиров, для праздников, для песенных состязаний; песни Тэлери — для размышлений, ласковой печали и манящей мечты…
Нэрвен задумчиво покачала головой:
— Какие песни… Почему, государь, так редко твои подданные бывают на пирах в Валмаре?
— Мы не очень любим громкое и яркое. И не слишком довольны покоем.
И вот чего же они тогда не отдали нолдор корабли? И не поплыли с ними? Был бы им непокой, но без кровопролития все-таки…
— Нолдор тоже.
— Нет. Вы ищете другого. Не столько находить, сколь подчинять и переделывать. Впрочем, не мне судить. Я не Нолдо. Прости, если я не так понимаю твой народ.
— Я сама уже не понимаю… Но ведь и я не совсем Нолдэ. Могу ли я называть тебя отцом, отец матери моей?
— Конечно, дитя мое. Но что тревожит тебя? Что случилось в Валмаре? Какая еще беда постигла Тирион? Я слышал уже об изгнании брата твоего отца. Печалюсь о горе Финве, но Феанаро достоин наказания.
— Отец мой, непокой поселился в душах Нолдор. Может, это воистину слова Мелькора подняли муть со дна наших сердец… Но, отец мой, как это ни ужасно — мне сдается, что во многом он прав! Или иногда истина и ложь идут по одной тропе? Может ли это быть? И как тогда отличить одно от другого? Знаешь ли, теперь мое сердце — как пойманная птица. Мне стало тяжело здесь. Что я могу? Все говорят — ты первая из дев Элдар, ты сильнее всех, умнее всех, прекраснее всех… Зачем мне это, если я ничего не могу? Ничего не могу изменить здесь так, как хотелось бы мне… Это, наверно, греховно, ведь нам говорили, что так начался путь Мелькора. Неужели мы в сердцах наших склоняемся к Тьме? Я боюсь себя, я не понимаю себя… Я хочу творить — творить в мире, покинутом нами. Что-то гонит меня туда.
— Но, может, так и должно быть? Не будет дурного, если ты откроешь думы свои Великим. Кому, как не им, знать о нас то, чего мы сами не знаем? Если это болезнь, то разве в Валиноре нет исцеления от любой горести?
— Нет, отец мой. Мириэль не вернулась.
Олве тяжело вздохнул.
— Не печалься. Ступай, откройся Великим. Не грусти, дитя мое.
Он налил из кувшина, сделанного из раковины, прозрачного зеленовато-золотого вина в чаши, и жемчужины закружились на дне.
— Это вино благословила Йаванна. Оно развеселит тебя. Не должно печалиться высоким духом! Дочь дочери моей, не печалься! Знай — если желания сердца твоего будут угодны Великим и если путь твой поведет тебя в Забытые Земли — не заботься о корабле. Он уже ждет тебя. Смотри!
Олве поднялся и шагнул к витражному окну, толкнул створку — и она бесшумно открылась наружу. Зеленовато-золотые, как вино, волны тихо покачивали серебристо-белые корабли, и их сонные паруса слабо вздувались и вновь опадали, словно спокойно дышали. Серебристо-пепельные волосы Олве тихо шевелил ветер, широкие рукава его белого одеяния напоминали крылья чайки.
— Вот тот, — указал король. — Это мой корабль. Я дарю его тебе, дочь дочери моей!
…А что же было потом? Эльдар не умеют забывать, нет им такого милосердного дара. Иногда невольно позавидуешь Смертным — им дано забвение. Или это возмещение за смерть? Одни Великие ведают…
…И медленно угас Свет, и звезды, как тысячи кровоточащих ран, испещрили небо. Угасал Свет, и вставал ужас в сердцах. Ночь бесконечная пала на Валинор, ночь, полная дымного чада факелов, ярости и боли.
Наверное, в хрониках все будет записано не так. Да и мудрые будут говорить по-другому — Элдар не забывают ничего, но не все, что было, дозволено запомнить. А было — застывшие, широко открытые глаза Финве, похожие на серое стекло. В первый раз Нэрвен видела смерть, и это было ужасно своей неестественностью. Настолько ужасно, что она даже поразилась своему спокойствию — она просто не могла воспринять этот ужас, факельный свет придавал всему вокруг кровавый оттенок раскаленной стали. Ей казалось, что Феанаро сейчас так же опалит каждого своим прикосновением… И была — окровавленная рубаха Финве в руках полубезумного от горя и ярости Феанаро, и он швырнул ее в лицо посланнику Валар, обвиняя их в этом убийстве, ибо они — родня Моргота. Тогда впервые прозвучало это имя — Моргот, и сын убитого требовал у родичей убийцы виру за отца. На него было страшно смотреть — и невозможно не смотреть. Страшно было слушать его — и невозможно не слушать. Как болью пронзает укус огня, так сам огонь рассеивает тьму — опасен и прекрасен; так речь и вид Феанаро заставляли подчиняться ему — не с неохотой, а с яростным жестоким восторгом. Артанис назвал ее отец, но сейчас она была воистину Нэрвен. И была клятва — та самая роковая клятва в чаду и огне факелов, в хищно-алом блеске обнаженных клинков… И — едва ли не страшнее ярости Феанаро — слезы Нолофинве, алые, как кровь, в отблесках огня. Он не клялся — но меч его, взлетевший к небу, был его клятвой — клятвой мстить за отца. Это было понятно всем и без слов.
Именно тогда она поняла, что все изменилось. Теперь она должна была уйти, хотя также не давала клятвы. Ее вела месть, но куда больше — жажда изменить этот мир так, чтобы не видеть с мучительной неотступностью застывшие глаза Финве, чтобы, вернувшись, сложить к ногам Валар мир, избавленный от боли, горя и злобы… Кто знал, что самое страшное зло свершится в Валиноре, что злом будут сами Нолдор, что это зло они понесут в Сирые Земли… Кто знал…
Она первая принесла Тэлери подробные вести о случившемся. Олве беспокойно вышагивал по залу:
— Теперь тебе нельзя плыть.
— Нет, отец мой! Именно теперь. На мне нет греха. Должен же быть хоть кто-то, кто сможет образумить их? Я их крови. Мне поверят. Ведь, если не это, они прибудут туда в великом гневе и ярости и сгинут все!
— Но…
Олве не успел ответить. В зал вошел эльф в серебристо-белом дворцовом одеянии и сказал, что Феанаро требует встречи…
Она помнила эту битву, короткую и страшную. Тогда Нэрвен воистину стала равной мужам, и кровь ее родичей до локтя обагрила ее руки. Это было страшно и красиво — убивать, и ужас в ее сердце боролся с восторгом. Помнила, как застыло все на миг, когда вдруг — глаза в глаза — она встретилась с Феанаро. Потом судьба развела их.
— Не стой на моем пути, женщина, — прорычал он.
— Я всегда буду на твоем пути! — крикнула она в ответ. Сзади кто-то застонал, Феанаро обернулся, и Нэрвен шагнула в сторону — на помощь Олве. А ведь ударь она тогда — все изменилось бы…
Нэрвен Артанис Алтариэль Галадриэль была, конечно, женщиной очень решительной и способной к суровым деяниям, но чтобы она была так кровожадна?
Олве был ранен, и она почти волокла его к кораблям. Нолдор уже облепили палубы, как муравьи, и лишь корабль самого Олве еще защищали. Резня была сзади, бой был впереди, оставался лишь один путь — пробиться на корабль. С десятком-другим Тэлери они проложили себе дорогу. Корабль отошел от берега, и оттуда они с бессильной яростью наблюдали за резней и за гибелью оставшихся кораблей, ненужных Нолдор.
— Иди за ними! — проговорил Олве. — Иди! Теперь я прошу тебя об этом. Покарай их ты, если Валар это допустили! Отомсти за нас, дочь моей дочери, Нэрвен!
Она молча стиснула руку Олве.
Насколько нам известно, мстительными были только Феанор с сородичами, но чтобы таким был Олве?
…В опустившейся на Валинор ночи, рассекаемой пламенем пожара, на берегу увидели Нолдор высокую мрачную фигуру Владыки Судеб. И голос, страшный и беспощадный, произнес приговор, сломавший предначертанное Эру:
— Отныне изгнаны вы из Валинора, и нет вам пути назад. Даже эхо ваших слезных молений останется здесь без ответа.
Да будет проклят род Финве, проливший кровь сородичей своих, и проклятье будет преследовать и род этот, и его последователей всегда и везде в Арде. Никогда не обладать вам тем, ради чего дали вы клятву, ибо это — цена крови. Все, что начнете вы, обратится против вас. Вы предали своих сородичей — ваша родня предаст вас. Вы пролили чужую кровь — захлебнетесь в своей. Вы обрекли других на смерть — смертные муки, горе и тяготы смертных познаете вы. Отныне испытаете вы все, что по вашей вине пережили другие — боль и страдания, муки душевные и телесные, предательство и скорбь, бессилие и поражение.