— Не надо больше, Тано. Не сегодня.
— Мысли не выбирают часа.
— В такой день… — Она улыбнулась.
— Хорошо, сдаюсь. Ну, и кому же ты подаришь венок?
— Гортхауэру. Он сделал приятное мне, почему же мне не ответить тем же? А ты?
— Не знаю… — пожал он плечами.
Девушка задумалась.
— Мне кажется, — проговорила раздумчиво, — я знаю, кто ждет от тебя весеннего дара, Тано. Только… прости, я этого я не скажу.
…Сейчас все в мире казалось Ортхэннэру новым, непривычным, неизведанным, все вызывало в нем радостное изумление. Прав был Учитель, назвав тот весенний день — днем его рождения. Он жадно впитывал в себя красоту мира, словно знал уже — это последняя весна и никогда не суждено ей повториться…
Он бродил по лесу, когда вдруг — услышал песню. И замер, не решаясь подойти ближе, словно боялся спугнуть трепетную чуткую птицу. Человек поет так, лишь когда он один, и нет ему дела до того, что подумают о его песне другие.
Постепенно он стал различать слова:
Прозрачно-зеленая льдинка — печаль, легкий вздох белокрылой зимы -
тебе не увидеть высоких вершин, не услышать северный ветер,
недолог твой век…
Надломленный стебель полыни, тебе не быть вплетенным в венок,
родниковой водой серебристых лучей не омоет тебя луна;
ты останешься горечью памяти на губах…
И мне из цветов и звезд венка уже не сплести:
горькие воды моря таят жемчужины скорби,
не дойти до светлых долин, где встречи трава растет…
Серебряной нитью жизни цветы перевить не сумею -
легче, чем тонкую паутинку, западный ветер ее разорвет.
Лишь трава разлуки так высока…
Он слушал затаив дыхание. Было мучительно неловко — словно случайно подслушал чужую тайну, — но уйти не мог: заворожил летящий голос.
Он узнал поющую — по длинным серебряным волосам. Он не понимал, что с ней, что происходит с ним самим, — просто было горько и светло, словно пришло знание неизбежного, словно нашел ответ на давно мучивший его вопрос.
Она умолкла, подставив лицо свету первых звезд. Нужно было уходить. Теперь он не имел права оставаться. Ортхэннэр бесшумно растворился в сгущающихся сумерках.
…Чуть позже он решил, что должен принести Элхэ что-нибудь в дар об этой встрече. Конечно, он не скажет ей, что слышал. Просто так.
Слева, где-то далеко-далеко, догорал закат. Ортхэннэр медленно брел домой, когда увидел звездчатку-гэллаис — хрупкую, снежно-белую, почти светящуюся в сумерках. Он замер. Как вышло, что раньше он не замечал этих цветов?.. Наклонился, чтобы получше рассмотреть их, — маленькие белые звездочки без запаха, вплетенные в пышную путаницу тонких и ломких разветвленных стеблей с крохотными узенькими листьями. Сейчас зелень звездчатки казалась почти черной. Он осторожно сорвал три стебля, и в его ладонях оказался ажурный ворох зеленых нитей, в котором запутались звезды. Как в том уборе, что Гэлеон сделал для Иэрне. Он улыбнулся. Вот и подарок от этого неповторимого дня…
Огни в окнах домов были такими уютными, что у него стало тепло на душе. Он шел домой, вертя в руках цветы. Он еще не осознавал до конца свой замысел, но вот-вот что-то возникнет…
…Уже в сумерках она подошла к реке и, вздохнув, бережно опустила на воду венок из цветов-звезд.
Думала — хватит смелости отдать. Ему никто никогда не дарил венка… Смешно даже. Вот — не сумела. Даже подойти не смогла. Как же глупо все вышло… Было бы, наверное, красиво — белые цветы-звезды на черных волосах… Чего страшилась? Он, наверно, решил бы, что это просто весенний дар… обрадовался бы… улыбнулся бы, наверное, — а может, и венок бы ей подарил — отдал же Гортхауэр свой венок Оннэле…
Кто-то легко коснулся ее плеча. Она стремительно обернулась — имя готово было сорваться с губ…
И Гэлрэн умолк, прочитав это имя. Не его имя.
Гэлрэн смотрел теперь мимо нее, на венок, покачивавшийся в черной заводи. Три звездных цветка — белоснежные, жемчужно мерцающие бутоны мэлла, ломкие звезды элленор, кружево гэллаис… и — темный можжевельник-тъирни , лучше всяких слов сказавший ему, для кого был сплетен этот венок.
Любовь, нежность, открытость, память и ожидание, ученичество…
Юноша опустил голову, потом, шагнув к берегу, резким коротким движением швырнул свой венок в воду. И улыбнулся ей в лицо — бесстрашно и безнадежно.
Элхэ опустила голову…
КЪОНЭ — ДЕВЯТЕРО
— Ортхэннэр! Вот удача — тебя Учитель разыскивал. Он тебя давно ждет, иди скорее!
Фаэрни кивнул и быстро пошел к дому Гэлеона — Мелькор сейчас гостил у него.
С первого взгляда стало ясно, что Учитель тоже странно угнетен. Он хотел было спросить, но тот заговорил первым:
— Тебе не кажется, что сегодня что-то тревожное в воздухе?
— Да. Как-то все неясно — такой день, а тяжело…
— Знаешь ли, я хотел поговорить с тобой. Помнишь, я говорил тебе о тех девяти детях?
Ортхэннэр кивнул. Он знал их всех очень хорошо. Не то чтобы они были любимцами Учителя — он равно любил всех Эллери, — но наедине с учеником он чаще всего говорил именно о них.
— …У каждого из них свой дар. Он пока еще не развит, но я чувствую в них такую силу, что мне иногда становится страшновато. Просто потому, что я не могу предвидеть их мощи и кажусь себе глупцом… Мне кажется, что вместе они сильнее всех Валар. Знаешь, я очень хочу развить их способности, как могу. Мне кажется, что они смогут противостоять Пустоте и здесь, и… там. Может, ТАМ как раз и есть их истинная цель?
— Но другие разве менее одарены?
— Нет. Вовсе нет. Может, в других еще проснется это, или родятся новые, но они — первые. Может, они и не самые сильные. Я должен их научить понимать друг друга, должен развить их дар. Подожди, лет через пятнадцать Дэнэ и Айони подрастут, и к тому времени… даже трудно представить, что тогда будет! Ортхэннэр, они сильнее меня, это правда!
Сейчас он опять говорил о них.
— Сегодня меня спросили — какова смерть. А я не смог ответить. Оннэле Кьолла. Это словно предсказание. Я не могу долее ждать. Завтра же поговорю с ними всеми. Пора объяснить им все.
— Да, так. Мне тоже тревожно. И нечего ждать, пока подрастут. Они и так в дружбе, так пусть единство скрепит их уже сейчас, Учитель. Пусть так будет.
Они — все девять — сидели перед ним, притихшие, враз повзрослевшие. Как же красивы… Все — совершенно разные, но — ни одного незапоминающегося лица… С чего начать? Как объяснить? Он опустил голову, собираясь с мыслями. Дети молчали.
— Я выбрал вас, — медленно, мучительно-трудно текли слова, — чтобы вы стали Хранителями и Учителями. Сейчас начинается ваше ученичество. Но я немного могу дать вам. Ваша сила — в вас самих, я могу лишь помочь разбудить и понять ее. А вы должны понять друг друга, чтобы потом вершить и творить. Каждый из вас имеет свой собственный великий дар, но и часть в дарах других имеет каждый. Потому вместе — вы сильнее даже меня. Это так. Просто вы еще не поняли друг друга до конца. Вот в этом и есть главная часть вашего ученичества. А потом… Потом придут Люди…
Так что же он не был так же мудр и добр с Курумо? Что бы ни случилось потом — прежде всего виноват в этом сам Мелькор. Не надо было приручать, а потом бить. Даже собаки отнюдь не все и не всегда такое терпят…
— А мы — разве не Люди? — Это Наурэ.
— Люди. Но вы ими стали, выбрав свободу. А они будут обладать ею изначально. Вас я мог вести. Их — нет. Не вправе, да и не в силах. Они тоже будут сильнее меня. По крайней мере, сердцем. Но вы сможете быть с ними, ибо вы — Люди. Вы поймете их лучше, чем я. Я же не человек… — Он грустно и неловко улыбнулся. — Вот и все. Пришла пора учиться.
Учиться. Чему? В чем был дар этих девяти избранных? Что он хотел им передать? Что они должны были совершить? Может, дальше об этом будет…
ИЭЛЛЭ — ПРАЗДНИК ИРИСОВ
Праздник Ирисов — середина лета. Здесь, на Севере, поздно наступает весна, и теплое время коротко. Праздник Ирисов приходится на пору белых ночей: три дня и три ночи — царствование Королевы Ирисов…
…Испуганный ребенок закрывает глаза, думая, что так можно спрятаться от того, что внушает страх; но она давно перестала быть ребенком, и — как закрыть глаза души? Видеть и ведать — и не отречешься от этого…
На три коротких дня — забыть обо всем. Это праздник — и во всех лицах — радость, и свет — во всех глазах
Не думай. Не вспоминай. Забудь.
…Вот и Учитель улыбается — видишь?..
А кому — стать последней Королевой Ирисов?
— Элхэ, мы решили, Королева — ты!
На мгновение замерло сердце — ударило гулко, жаркая кровь прихлынула к щекам.
Потому что с той поры, как празднуется День Ирисов, Королева должна называть имя Короля. Хотя и было так несколько раз: та, чье сердце свободно, называла Королем Учителя или его первого ученика; может, никто и не подумает…
Решение пришло мгновенно, хотя ей показалось — прошла вечность.
— Нет, постойте! Я лучше придумала! — она тихонечко рассмеялась, захлопала в ладоши. — Йолли!
Мягкие золотые локоны — предмет особой гордости девочки; глаза будут, наверно, черными — неуловимое ощущение, но сейчас, как у всех маленьких, ясно-серые. Йолли — стебелек и детское имя — ей, тоненькой, как тростинка, удивительно подходит.
Что же — разве Королева не вправе уступить свою корону?
Йолли со взрослой серьезностью принимает, словно драгоценный скипетр, золотисто-розовый рассветный ирис. Элхэ почтительно ведет маленькую королеву к трону — резное дерево увито плющом и диким виноградом.
Глаза девушки улыбаются, но в голосе ни тени насмешки — пусть даже доброй:
— Госпожа наша Йолли, светлая Королева Ирисов, назови нам имя своего Короля.
Йолли задумчиво морщит нос, потом светлеет лицом и, подняв цветочный жезл, указывает на…
«Ну конечно. А согласись, ты ведь и не ждала другого. Так?»
— Госпожа королева, — шепотом спрашивает Элхэ, золотые пушистые волосы девочки щекочут губы, — а почему — он?
Йолли смущается, смотрит искоса с затаенным недоверием в улыбающееся лицо девушки:
— Никому не скажешь?
Элхэ отрицательно качает головой.
— Наклонись поближе…
Та послушно наклоняется, и девочка жарко шепчет ей всамое ухо:
— Он дразниться не будет…
Праздник почти предписывает светлые одежды, поэтому в привычном черном очень немногие, из женщин — одна Элхэ. А Менестрель — в серебристо-зеленом, цвета полынных листьев. Словно вызов. В черном и нынешний Король Ирисов: только талию стягивает пояс, искусно вышитый причудливым узором из сверкающих искр драгоценных камней.
— Госпожа Королева… — Низкий почтительный поклон. Девочка склоняет голову, изо всех сил стараясь казаться серьезной и взрослой.
Праздник Ирисов — середина лета. Три дня и три ночи — царствование Королевы и Короля Ирисов. И любое желание Королевы — закон для всех.
Каково же твое желание, Королева Йолли?
— Я хочу… — Лицо вдруг становится не по-детски печальным, словно и ее коснулась крылом тень предвиденья. — Я хочу, чтобы здесь не было зла.
Она с надеждой смотрит на своего Короля; его голос звучит спокойно и ласково, но Элхэ невольно отводит глаза.
— Мы все, госпожа моя Королева, надеемся на это.
Поднял чашу:
— За надежду.
Золотое вино пьют в молчании, словно больше нет ни у кого слов. И когда звенящая тишина, которую никто не решается нарушить, становится непереносимой, Король поднимается:
— Песню в честь Королевы Ирисов!
Гэлрэн шагнул вперед:
— Здравствуй, моя королева, — Элмэ иэлли-солли,
Здравствуй, моя королева — ирис рассветный, Йолли:
Сладко вино золотое, ходит по кругу чаша -
Да не изведаешь горя, о королева наша!
Смейся, моя королева в белом венке из хмеля,
Смейся, моя королева, — твой виноградник зелен;
Полнится чаша восхода звоном лесных напевов -
Дочь ковылей и меда, смейся, моя королева!..
Шествуй в цветах, королева, — ветер поет рассвету;
Славься, моя королева, в звездной короне Лета!
В светлом рассветном золоте клонятся к заводи ивы -
О ллаис а лэтти-соотэ Йолли аи Элмэ-инни…
Здравствуй, моя королева,
Смейся, моя королева,
Шествуй в цветах, королева, -
Славься, моя королева…
Пел — для Йолли, но глаз не сводил — с лица своей мэльдэ айхэле.
— Ты хотел говорить, Гэлрэн?.. — шепнула сереброволосая.
Менестрель не ответил — сжал руку в кулак, разглядев в ее волосах — белый ирис, листья осоки и все тот же можжевельник; все было понятно — кэнни йоолэй для того и существуют. И все-таки с надеждой отчаянья провел рукой по струнам лютни:
Льдистые звезды в чаше ладоней долины -
В раковине души слова твои — жемчуг;
Дар мой прими, любовь моя, — песню и сердце:
Кружево звезд и аир — венок моей песни,
нежность и верность…
Элхэ побледнела заметно даже в вечерних сумерках — сейчас, перед всеми?!.. Но льалль под ее пальцами уже отзывалась тихим летящим звоном:
Слезы росы в чаше белого мака — дар мой,
Листья осоки и ветви ивы в ладонях.
Стебли наших путей никогда не сплетутся:
Вместе вовек не расти тростнику и полыни.
Горечь разлуки.
Теперь две лютни согласно пели в разговоре струн — она уже знала, куда выведет их эта песня, начавшаяся, кажется, просто как состязание в мастерстве сплетания трав:
Дар мой прими, любовь моя, — песню и сердце.
Дар мой прими, о брат мой, — белые маки,
милость забвенья.
Кружево звезд и аир — венок моей песни,
Листья осоки и ивы в моих ладонях:
Час расставания.
Низко и горько запела многострунная льалль — предчувствием беды, и затихли все голоса, побледнел, подавшись вперед, Король, и глаза его стали — распахнутые окна в непроглядную тьму.
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце,
Недолговечна надежда, как цвет вишневый:
ветер развеет…
Ветер-клинок занесен над этой землею:
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
«Зачем ты, т'айро…» Но, откликаясь, зазвенела льалль пронзительной горечью:
— Радости нет в моем сердце, о названый брат мой,
Слышу я ветер заката, поющий разлуку
сталью звенящей,
Вижу я гневное пламя — боль в моем сердце,
И не укрыться сосне на ладони вершины…
И снова — две мелодии, как руки в безнадежном жесте несоприкосновения:
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце,
Вишни цветущей ветвь — надежда, о брат мой,
недолговечна.
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
Что защитит сосну на ладони вершины…
Я отложил Книгу. Свеча на столе уже отчаянно трещала, догорая, почти не давала света, но я все равно видел строки. Я затеплил еще одну свечу. Странно было у меня на душе. Светло и печально, и в то же время какое-то болезненное, неприятное чувство, схожее с досадой, терзало меня. Почему? Может, я пенял самому себе за то, что поддался обаянию повести? Или — или я в душе негодовал на Мелькора за то, что он создал этот народ, но не сумел его уберечь, потому что создал его похожим на перетянутую струну — она лопнет при любом прикосновении.
Душа моя была в смятении. И в сомнении. Прости меня, Единый…
Стояла глухая ночь. Наверное, скоро уже и предрассветье начнется. Голова была на удивление легкой — настолько легкой, что даже немного кружилась. Я вдруг заметил, что мелко дрожу — камин давно погас, даже угли прогорели. Наступал предрассветный час, который наши древние предки называли недобрым, волчьим часом. Да, чувствовал я себя очень неуютно. Надо было отдохнуть.
Я запер комнату изнутри, забрался в закуток, где у меня на дощатой койке лежала пара теплых плащей, и попытался заснуть. В конце концов удалось.
Спал я недолго — привык. Поутру, умывшись на дворе прямо из колодца ледяной водой и перехватив кой-чего на кухне у охраны, я приказал привести Борондира.
— Я бы хотел поговорить с вами о символах, — сказал я, отыскав нужную страницу. — Вот это стихотворение, которое я просто не понял. Образно, красиво, но очень уж насыщено символами…
Борондир даже удивился.
— О, а я-то думал, что мы с вами снова будем рычать друг на друга.
— Успеем, — заверил его я. Я заметил, что глаза его засияли, — он, несомненно, почувствовал, что я охвачен сомнениями.
— Хорошо, — улыбнулся он. — О символах так о символах. Видите ли, это немного не то, к чему мы привыкли. У Эллери Ахэ — да и потом тоже — был своеобразный язык… Даже не так. Не язык — способ выражения, способ общения. Это называлось кэнни йоолэй — слова трав. Мне трудно объяснить, я сам не владею этим искусством. Тут нужен иной образ мышления… Я могу только толковать.
Он оживился, глаза заблестели — все же он был из тех людей, которые любят делиться знанием. Я сам такой, и необходимость хранить в тайне полученные на службе знания иногда доводит меня до отчаяния. Борондир продолжал:
— Я могу пояснить на примере. В ах'энн Эллери не было слова «клятва». Даже понятия такого не было. «Обет» у них прозвучало бы как кэнни айанти, слова неба, или высокие слова, «клятва» — кэнни орэ, слова силы, «клятва верности» — кэнно къелла, слово аира. Аир в кэнни йоолэй и означает верность, защиту, обещание. Потом, уже в ах'энн Твердыни, говорили — мэй антъе къелла, «я принимаю клятву». А нарушить клятву — сломать аир, киръе къелла. Белый ирис, иэллэ, — это признание в любви, глайни, красный мак, — сватовство.
— Понял, — сказал я, вспомнив, что насчет лайни что-то там уже было. Кто-то кому-то его дарил, а потом женился. — Давайте все же разберемся с этим стихотворением.
— Читайте, — велел Борондир.
Гэллиэ-эйлор о лаан коирэ-анти -
Кэнки-эте гэлли-тииа о антьэле тайрэ:
Андэле-тэи, мельдэ, ллиэнн а кори'м -
Гэллиэ-ллаис а къелла о иммэ-ллиэнн.
— А теперь переводите.
— Н-ну… «Ледяные звезды в чаше ладоней долины — как в створках души жемчуг слов твоих. Прими мой дар, любимая, — песню и сердце. Звездчатку и аир я сплетаю в венок».
— Это признание в любви. Гэллаис, звездчатка, — нежность, аир — верность. Раскрытые ладони — это очень часто встречающийся образ. Дар, подарок. Даритель. Доверие.
Андэле-тэи нинни о коирэ лонно -
Энъге а ниэнэ-алва о анти-эме.
Йоолэй къонни-ирэй им ваирэлли ойо,
Фьелло а элхэ им итэи аили арта.
— Так, а она ему что в ответ дарит? — Я повел пальцем вдоль строчек. — Мак, иву, осоку, тростник, полынь. Ну, полынь — это она сама.
Борондир посмотрел на меня с насмешливым видом учителя, дождавшегося от способного лентяя правильного ответа.
— «Слезы росы в чаше белого мака» значит — «дарю тебе забвение». Листья осоки и ветвь ивы в ладонях — «нам не быть вместе», печаль и память. Тростник, фъелло, — это менестрель, то есть сам Гэлрэн, а полынь — Элхэ, это вы верно отметили. Им вместе не расти. Но полынь означает еще и добровольно принятую горькую судьбу. Теперь читайте дальше, господин Галдор, только не забывайте сдвоенные гласные произносить именно как сдвоенные, а не как долгие.
Я прочел:
Им-мэи Саэрэй-алло, ай иэллэ-мельдэ:
Астэл-эме алва айлэме-лээ.
Эйнъе-мэй суулэ-энге дин эрто Хэле -
Тхэно тэи-ийе танно, аи элхэ-йолли?
— Здесь все просто. Ирис — любовь, вишневый цвет — мимолетность, недолговечность, здесь — недолговечность надежды. Сосна, танно, однозначно соотносится со словом «Тано», Учитель.
— Ясно. Дальше я и сам могу, — заявил я. — «Любовь моя, радости нет в моем сердце. Недолговечна надежда, как вишневый цвет. Клинок ветра занесен над этой землей. Защитят ли ветви сосны стебель полыни?» И они это при всех пели и никто ничего не понял?
— Чего не понял? — недоуменно спросил Борондир.
— Ладно. — Я решил пока с ним не спорить, к тому же от стихотворения оставалось совсем чуть-чуть, хотя про травы там уже почти и не было.
Радости нет в моем сердце, о названый брат мой.
Слышу я, ветер поет о разлуке, словно сталью звенит.
Вижу я гневное пламя — боль в моем сердце,
И не укрыться сосне на вершине горы…
Ирис, любовь моя, — радости нет в моем сердце…
Как вишни цветущей ветвь — надежда, о брат мой,
недолговечна.
Ветви сосны — защитят ли стебель полыни?
Что защитит сосну на открытой вершине…
— Ну вот, вы уже неплохо знаете ах'энн, — похвалил меня Борондир.
Я пожал плечами — когда знаешь восемь языков, выучить девятый не так уж и сложно. И что бы ни говорил Борондир, язык символов в ах'энн весьма прозрачен. Половина основана на созвучии. Сосна, танно — Учитель, тано. Можжевельник, тъирни — ученик, таирни. Папоротник, лээнэ — тайна, лээно. Ива, ниэнэ — скорбь, ниэн. Осока, энгъе — клинок, энгэ. А вишневый цвет действительно облетает очень быстро…
Но Борондиру я ничего доказывать не стал, а потребовал списки этих символов. И не только трав, но и самоцветов и металлов. Он охотно согласился.
Я заметил, что он очень внимательно, почти испытующе рассматривает меня. Это понятно — он искал во мне признаки сомнений, колебаний. Я разозлился и тут же состроил каменную физиономию. Борондир хмыкнул.
— Позвольте все же осведомиться, — спросил он, — что вы там говорили, когда мы разбирались в стихах? Я не уловил.
— А, да. — Я уселся поудобнее. — Они совершенно откровенно, при всех говорят о такой тонкой вещи, как любовь. Перед всеми напоказ выставляют то, что обычно хранят как величайшую тайну! Более того, эта девушка, получается, открыто говорит о своей любви к Мелькору — а он не понимает?
Он покачал головой. В глазах его была печаль.
— Боюсь, нам, нынешним, не понять их до конца. Они никогда не могли бы оскорбить чужие чувства, смеяться над ними. Это было священно для них. Они умели ценить превыше всего дружбу и любовь, ценить как величайший дар… Они были чисты, добры и наивны, может быть…
— Охотно верю. Но, увы, от смерти это не спасало еще никого. Разве что в сказках.
— Да. Но кто знает, может, сказки вырастают не на пустом месте?
— Это уж точно. Знаете сказку о Морготе Бессмертном, коте Тевильдо и Берене-разбойнике?
ГЛАВА 10
Месяц нинуи, день 10-й
С Борондиром мы расстались мирно, даже посмеялись вместе. Он согласился написать для меня значения трав, растений, цветов и камней в ах'энн, когда покончит с глоссарием. А я принялся читать дальше. Мне не хотелось, чтобы кто-то был рядом. Эта повесть слишком затрагивала мою душу, и я не хотел, чтобы кто-нибудь мешал мне.
Я продолжал читать повесть «Гэллиэ-Ллаис».
…Днем Ортхэннэр ковал мечи, обучал Эллери Ахэ воинскому искусству. По ночам со странным смущением — будто делает что-то недозволенное — подбирал камни и плавил серебро.
И вот — ожерелье, сплетенное из почти невесомых, осыпанных росой веточек полыни, лежит в его ладонях.
— Учитель, взгляни…
Мелькор перевел взгляд с ожерелья на лицо ученика.
— Я понимаю, сейчас не время, но мне кажется, что не хватает какой-то самой малости, чтобы оно стало завершенным. Посоветуй.
— Пусть останется пока у меня. Я подумаю.
«Не время, ты сказал? Нет, именно теперь. Девять знаков, девять рун, девять камней. Девять вас будет, как девять лучей звезды…»
В сплетении серебристых соцветий мерцает осколок зеленого льда — прохладный невиданный камень, придающий всей вещи завершенность.
— Думаю, Элхэ это понравится.
Ортхэннэр рассмеялся.
— Угадал, это для нее. Ты и вправду всевидящ. Я просто хотел отблагодарить за песню. Я был в лесу и услышал… — Он замолчал, не зная, как продолжить.
«…Надломленный стебель полыни, тебе — остаться горечью памяти на губах…»
— Я понял.
— Что это? — вдруг тихо вскрикнул Гортхауэр.
Искрящимся очерком блеснул в камне знак.
— Ниэн Ахэ. Руна Тьмы, Скорби и Памяти. Девятая. Передай Элхэ — времясобираться в путь.
Ну, тут особым провидцем быть не надо. Только слепой не увидит, что бедная девочка влюблена. Впрочем, это мне, читающему книгу, все ясно — тут мне просто разжевывают и в рот кладут. А те, может, и вправду не понимали. Не сейчас же живут, когда все сразу видно.
А здесь совсем иной почерк… И не кистью, а тонким жестким пером. От этого все написанное казалось четче и резче, как будто тот, кто скрывался за знаком, похожим на два соединенных круга, положенных набок, хотел отстраниться от того, о ком писал сейчас. Как будто он проводил между собой и ним резкую границу, отделяя его окончательно и навсегда.
Когда Учитель призвал к себе девятерых для какого-то важного дела — впервые скрывая это от прочих, — Соото неприятно удивился. Почему не его? Почему — уж этого он никак не мог понять — доверяли этим неразумным детям: Айони, Дэнэ, этой глупышке Эленхел, но не ему? Тайна — даже от него? Он должен был знать. Поначалу он пытался прямо спросить у Мелькора.
— Учитель, ты не доверяешь мне?
— Почему ты так решил? Другие так не считают.
— Но почему тогда ты не открыл всем той цели, для которой выбрал этих девятерых?
— Тебе я могу сказать почему. Это опасная тайна. Для того, кто знает. Потому ее лучше не знать.
— Опасная? Чем?
— Силой, которая может попасть не в те руки. В руки того, кто еще не подготовлен.
— Но разве я не подготовлен? Почему нельзя мне? И почему ты не выбрал меня?
— Потому что ты равновелик. Все, кого я выбрал, первые в чем-то одном. Хотя в целом каждый гораздо слабее тебя. И к тому же ты мне будешь нужен здесь и для иного, может, более важного дела.
С одной стороны, это польстило ему, но и встревожило. Опасность. Здесь какая-то угроза. Он хотел знать. С пятью старшими бесполезно было иметь дело. Оннэле Кьолла не доверяла ему никогда. Оставались трое младших. Их можно было заставить. А что? Разве он хочет дурного? Он просто хотел знать. Странно, Эленхел оказалась куда сильнее, чем он думал. Он никак не мог пробиться сквозь непроницаемый заслон к ее мыслям. С Айони повезло больше. Девочка даже не поняла ничего — будто заснула на минуту и, конечно, ничего не запомнила. Теперь он знал. Не понимая, правда, цели Учителя, но причастность к тайне как бы возвышала его надо всеми…
А что за тайна? Пока я не понял. Что должны были сделать эти Девять? И если одна из них писала на харадском жреческом — в котором, кстати, я теперь видел очень много слов и выражений из ах'энн, — то следы должны были сохраниться. По крайней мере, в хрониках Харада, в храмовых летописях… Там же могли быть упоминания об Эллери Ахэ! Хоть какие-то следы должны были остаться… Хоть ничтожные…
Я вскочил. Сердце сильно билось, мне стало жарко. Наверное, так чувствует себя охотничий пес, напав на след. Я не скоро успокоился и опять принялся за чтение.
…Снова вспомнил про харадское посольство. Вот и возможность — вдруг удастся в конце концов побывать в Хараде, причем вполне открыто и законно?
…Здесь был явно утерян лист. Потом снова шла запись — опять на ах'энн, почерк тот же, что был прежде, в «Цветущей вишне».
ЭНГЪЕ А КЪЕЛЛА — ОСОКА И АИР
— Ортхэннэр!…
Белее полотна — искаженное страшное лицо.
— Тано! Что с тобой?!
— Иди… скорее… Скажи им — пусть уходят, пусть уходят все. Это…
Голос срывается в хрип.
— Это… смерть. Скажи им! Спеши…
— Но… ты…
— Скорее! Спеши!
Он не мог двинуться с места. Ненависть и страх словно протянули длинную, жестокую руку оттуда, от заката, стиснув его горло. Он задыхался. Надо встать. Надо идти — идти туда, навстречу. Они пришли за ним. Пусть забирают, пусть делают что хотят. Только бы не тронули Эллери… Только бы не тронули…
Гортхауэр мчался к югу.
Гортхауэр чувствовал беду, как дикий зверь, как волк, — нюхом. Беда пахла гарью, горьким дымом — не дымом лесного пожара, чем-то еще более жестоким и страшным, сладковато-удушливым. Чувствовал, но не мог объяснить. Не могубедить…
…Потом так просто будет спрашивать: что же он не защитил свой народ?
Потому что никто уже не сможет представить себе мир, не ведавший войны. Мир, в котором еще не было знающих смерть, а потому невозможно было представить себе, как это — убивать.
А ты, еще Вала, уже Человек, не знал, не мог понять и догадаться не мог, что Бесмертные не видят в Эллери подобных себе. Что для Валар народ этот — камешек на дороге. Препятствие, которое нужно убрать с пути. Нарушение Замысла, ошибка, которую следует исправить.
Не больше.
Никто не усомнился.
Так легко будет спрашивать: что же он не научил своих учеников сражаться?
Потому что никто уже не сможет представить себе людей, для которых отнять жизнь у подобного себе значило — убить себя. И ты убивал себя в том последнем бою, и чтобы вернуться к себе, стать — снова, тебе пришлось умереть самому.
Но это — потом.
Всё — потом…
Потом.
Это, конечно, красиво сказано, но уж сколько раз говорилось о том, что Мелькор создал меч, что Гортхауэр сделал кинжал. И это еще в те времена, когда о такой войне и слуху не было. И после этого — он не мог представить? Не мог представить — после того, как Ауле чуть было не истребил собственных созданий?
И, главное, я не поверю, что для Валар, Возлюбивших Мир и все живое в нем, был безразличен целый народ. Сколько угодно говори, сколько угодно объясняй, Борондир, я не поверю. И тоже спрошу — почему же Мелькор не защитил свой народ? Почему не сдался? Если не они были им нужны — он?
Так что ж он медлил? Чего он дожидался в своей крепости?
…Когда вспыхнул первый дом и пламя веселыми язычками взбежало по резной стене, он застыл на мгновение, а потом бросился к ним, вскрикнув с болью и непониманием: