Он, правда, знал, что гражданскому населению во время войны нелегко и что за килограммом крупы или макарон надо несколько часов простоять в очереди. Знал, что существует слово «отоваривать» (оно его очень смешило), что есть «стандартная справка», без которой не давали карточек на следующий месяц. Знал, что стакан махорки на базаре стоит десять рублей, а литр керосина шестьдесят – семьдесят, а то и восемьдесят рублей, и что поэтому нельзя пользоваться лампами, а приходится довольствоваться коптилками; знал, что выгоднее всего сейчас торговать пивом и газированной водой, что девяносто девять процентов судебных заседаний посвящены квартирным конфликтам – население города увеличивалось с каждым днем, а город был разрушен и квартир не хватало, – что для многих ордена, которые они честно заработали на фронте, и нашивки о ранении превратились в средство без очереди проходить к начальству, стучать там кулаком по столу и требовать различных законных и незаконных льгот и выдач.
Все это Николай знал, и на фронте, и особенно в госпитале, об этом говорили достаточно. Сейчас он с этим столкнулся лицом к лицу. И так же, как человек, впервые попавший на фронт, хотя и много слыхавший о нем, долго не может свыкнуться со всем происходящим вокруг него, так и Николай, очутившийся в этом большом, удаленном на сотни километров от фронта городе, именуемом коротким словом – тыл, никак не мог к этому тылу привыкнуть.
– Ну что это такое в конце концов, – возмущался он, вернувшись домой злой и усталый после целого дня стояния в очереди, – куда ни ткнись, всюду хвосты, везде все с бою добывай. Паршивую справку получить, и то до хрипоты кричать надо. Бред собачий!
Слушатели только переглядывались.
– С непривычки, Николай Иванович. Скоро привыкнете. Сами рассказывали, как спят у вас солдаты под любой бомбежкой и обстрелами, ничем не разбудишь.
– Так то фронт…
– А то тыл…
И опять переглядывались.
Николай только удивлялся. Странные они люди… Он не понимал, что для этих странных людей, перенесших три года войны кто в оккупации, как Анна Пантелеймоновна, а кто, как Ковровы, в далеком холодном и жарком Казахстане, нынешний 1944 год – здесь дома, за каменными стенами, с дровами на кухне – казался если не сказкой, то, во всяком случае, чем-то очень и очень неплохим. Одно уже то, что жили они в своем родном, пусть разрушенном, искалеченном, но избавленном от оккупантов городе, помогало переносить любые, связанные с войной лишения.
Год тому назад Анна Пантелеймоновна жила в этой самой заваленной книгами, пустой, без Вали, комнате, одна-одинешенька, никому во всем городе не нужная, потерявшая мужа, лишившаяся работы, друзей. Почти все ее знакомые и друзья эвакуировались. Остался только один, бывший сослуживец ее мужа. До войны он довольно часто приходил. При немцах он тоже как-то зашел, чистенький, выбритый, пахнущий одеколоном. Принес какие-то продукты, селедку. Анна Пантелеймоновна его выгнала. Он работал на немцев. Для Анны Пантелеймоновны этого было достаточно – такие люди для нее не существовали. И вот она осталась совсем одна. Сидела на базаре перед двумя стопками никому не нужных книг, стараясь не видеть ненавистных ей, чужих людей в серо-зеленых шинелях, и считала праздником тот день, когда за полупудовый географический атлас в тисненом золотом переплете получала стакан пшена или когда отогрели водопроводную колонку возле стадиона и можно было уже не таскать воду за четыре квартала, с Жилянской улицы.
И вот все это уже позади. По-прежнему работа, по-прежнему рядом Валя, и все чаще слышишь, что такой-то вот вернулся с фронта, пусть даже раненный, но голова все-таки на плечах, и скоро, говорят, выпишут уже из госпиталя. Правда, бывало и другое. У Сушкевичей погибли оба сына – Анна Пантелеймоновна хорошо их помнит, как они, всегда опаздывая в школу, скатывались по лестнице, сбивая прохожих. Саша и Котик – два близнеца. А Крыловы, такие славные старичок и старушка из четырнадцатой квартиры, вчера только получили похоронную откуда-то из Польши. А ведь на прошлой еще неделе старушка Крылова остановила Анну Пантелеймоновну на лестнице и долго рылась в своей сумке, чтоб показать карточку своего внука. «Красивый какой стал, а? Совсем мужчина». А бедная Марфа Даниловна? Как только постучит почтальонша Клава (она уже знает ее стук), сразу меняется в лице: «Пойди, Петя, открой», – сама боится, вдруг по курносому личику Клавы все поймет. А потом, когда письмо оказывается от Мити (все те же «воюем помаленьку»), угощает Клаву чаем и без конца расспрашивает о Ване, Клавином кавалере, который где-то там на фронте, у черта в зубах, в Баренцевом море…
Бог ты мой, бог ты мой!.. Четвертый год пошел, подумать только – четвертый год!.. И четвертый год только и слышишь; убили, разрушили, уничтожили, потопили, взорвали… В газетах, по радио, на улицах, везде…
И Анна Пантелеймоновна не на шутку сердилась, когда Николай начинал сравнивать фронтовую жизнь с тыловой, отдавая иногда предпочтение фронту.
– Замолчите! Слышать не хочу! Как Можно такое говорить? Дурно или хорошо у нас здесь, но люди все-таки ходят по улицам во весь рост и не боятся, что их убьют. Очереди надоели? Без работы скучно? Так ищите работу, а не расхваливайте мне войну. И не поддерживай его, Валя, пожалуйста… Пусть работает. Или учится. Вот что вам надо. Учиться вам надо.
Николай почесал затылок.
– Вот получу на днях паспорт, и тогда…
А что «тогда», Николай и сам толком не знал.
Выхода было два. Вернее – три. Но третий, хотя он был, пожалуй, самым легким и выгодным, Николай в конце концов отбрасывал.
Первый выход – закончив все свои дела, отправиться в райком и сказать там: «Вот я такой-то и такой-то, вернулся с фронта, специальности не имею – назначайте куда хотите, вам виднее». Это был выход самый простой.
Второй – тот самый, на котором настаивала Анна Пантелеймоновна – пойти учиться. Поступить в какой-нибудь техникум или институт, любой – строительный, индустриальный, горный, и, помучившись над книгой столько-то там лет, получить специальность. Этот вариант был сложнее: за время войны Николай перезабыл все то немногое, чему когда-то учился, и, откровенно говоря, без особого восторга думал о парте и книге. Но с точки зрения здравого смысла, как говорил Валерьян Сергеевич, этот выход был наиболее правилен: раньше или позже, специальность получить надо было.
Но первый вариант пугал неясностью перспективы, второй – относительно далекой перспективой, и оба, чего греха таить, – скудостью заработка. На первых порах, правда, была пенсия, но рука заживает, и пенсию снимут, – сиди тогда на стипендии или каких-нибудь четырехстах – пятистах рублях.
И вот тут-то всплывал третий, самый соблазнительный вариант, автором которого был дьявол-искуситель в лице Яшки.
Яшка был человеком дела. Он не любил разговоров впустую, которыми занимались, на его взгляд, остальные жильцы квартиры. Все разговоры об учении он называл разговорами «до лампочки» и ни одной минуты не сомневался, что в первых же экзаменах Николай «засыплется». В то, что райком сможет найти для Николая хорошую работу, он тоже не верил.
– Это не для тебя, брат. Физическим трудом заниматься ты пока не можешь, вот и предложат тебе что-нибудь бумажное.
А это по нынешним временам Яшка считал самым неподходящим.
– Это тебе не фронт – винтовку в руки и «ура, вперед!» Тут на таких можешь нарваться – раз-два! – обведут вокруг пальца. Пикнуть не успеешь, и будьте любезны – ты меня видишь, я тебя нет! – Яшка четырьмя пальцами изображал решетку. – Нужно это тебе?
Нет, Яшкин план был прост и ясен. Время сейчас нелегкое, Николаю надо содержать семью (крутись, не крутись, все равно женишься на Вале). А кто больше всех сейчас зарабатывает? Конечно, шофер. Значит, надо становиться шофером.
– За две недели я из тебя такого водителя сделаю – закачаешься. Что пальцы плохо работают – это ерунда, важен локоть, плечо и вот это вот место, – Яшка показывал на свое широкое костистое запястье, не зная, как его назвать. – Права получишь в два счета. На работу устрою к нам в гараж, в субботу как раз новые машины получаем, – одним словом, заживем мы с тобой, Николай Иванович, ты даже не представляешь, что это за жизнь будет.
Яшка хлопал себя по коленке и прищелкивал языком.
– Скажи, что Яшка неумный. А? В этих вопросах я всех твоих Валерьянов за пояс заткну. Согласен?
Николай смотрел в окно и рассеянно отвечал:
– Согласен.
– А раз согласен, завтра же и начнем.
– Нет, завтра я еще не могу.
– Тогда послезавтра.
– И послезавтра не смогу – в райком надо.
Яшка начинал злиться:
– Вот заладил одно и то же: не могу да не могу. Ты не юли. Говори прямо: хочешь или не хочешь?
Яшка был парень напористый, но ответа он так и не получил, – другие, совершенно неожиданные события не дали Николаю возможности принять окончательное решение.
– 16 –
В самый канун Октябрьских праздников Николай получил паспорт.
– Пока что временный, – сказал сидевший за окошком румяный, похожий на девушку сержант милиции. – Распишитесь. Через шесть месяцев выдадим постоянный. И здесь тоже.
Николай с трудом расписался, держа перо между большим и указательным пальцем, посмотрел на фотокарточку, – до чего ж унылое лицо! – сунул паспорт в карман и пошел в райком: он находился напротив.
Райком занял около часу. В шесть Николай вернулся домой.
На лестнице столкнулся с управдомшей – энергичной, хриплоголосой женщиной в стеганой военной телогрейке. В последние дни, встречаясь с ним, она как-то странно на него поглядывала. Сегодня она просто подошла и сказала:
– Простите, вы, кажется, в шестнадцатой квартире живете?
– В шестнадцатой, – ответил Николай.
– И, если не ошибаюсь, вы сейчас уже не военнослужащий?
Николай, до сих пор ходивший в погонах (как Яшка говорил, для облегчения жизни), немного смутился.
– Да, вроде как уже не военнослужащий.
– И живете на жилплощади Гиреева?
– Так точно.
– И не прописаны?
– Совершенно верно.
Управдомша многозначительно помолчала, глядя на Николая недружелюбным взглядом, потом сказала:
– Но вам должно быть известно, что непрописанными на чужой площади могут жить только военнослужащие.
– Нет, это как раз мне и неизвестно, – ответил Николай. – Но если это необходимо, я, конечно, сейчас же пропишусь. Паспорт у меня в кармане, только что получил.
На управдомшу это не произвело никакого впечатления.
– Вашего желания недостаточно, – сухо сказала она. – Вам придется сходить в райжилуправление к товарищу Кочкину.
– А зачем мне нужно идти в райжилуправление к товарищу Кочкину? – Николай почувствовал, что начинает раздражаться.
– А затем, что без его разрешения я не имею права выдать вам форму номер один.
– Что это еще за форма?
– Справка о том, что санминимум разрешает вам поселиться на данной площади. У Гиреева сколько метров?
Николай на минуту задумался.
– По-моему, двенадцать.
– А по-моему – одиннадцать, – так же сухо и недружелюбно сказала управдомша. – Вряд ли Кочкин разрешит. На человека полагается шесть метров.
– Ну, это уж я с ним буду решать! – резко сказал Николай и стал подниматься по лестнице.
Управдомша крикнула ему вдогонку:
– Прошу только не задерживать решения. Я вовсе не намерена иметь из-за вас неприятности от участкового.
Николай ничего не ответил, но, открывая дверь, подумал, что, очевидно, с этой дамой надо разговаривать на другом языке.
В коридоре, стоя на табуретке, возился со счетчиком Яшка. Николай чуть не сшиб его.
– Чего это ты там возишься?
– Обещают свет на праздники дать. Такую иллюминацию запустим – держись только.
– Ну, а меня можешь поздравить – получил паспорт наконец.
Яшка соскочил с табуретки.
– Ого! Празднички, значит, погуляем, а девятого – ко мне. Идет?
– Черта с два. Встретил сейчас эту мымру на лестнице. Не хочет прописывать.
– Кто? Управдомша?
– Ага. Говорит, не хватает какого-то санминимума у Валерьяна Сергеевича.
Яшка свистнул.
– Это все Кочкин. Из райжилуправления. С ним надо… – Яшка ткнул вдруг Николая пальцем в грудь. – Ничего с ним не надо. Пропишешься у Острогорских. Ну, чего смотришь? Муж имеет право прописываться на площадь жены. Такой закон есть, – весело подмигнул. – Понял теперь? Подай-ка мне плоскогубцы. Вон там, на полу лежат.
Анна Пантелеймоновна второй день не ходила на службу. У нее был грипп. Температура подскочила до тридцати девяти, и Валя с великим трудом – Анна Пантелеймоновна отчаянно сопротивлялась – уложила ее в постель. Собственно говоря, даже не в постель, а на диван, так как, по теории Анны Пантелеймоновны, ни в коем случае нельзя показывать болезни, что ее боишься, иными словами, нельзя лежать в кровати, а надо целый день слоняться по комнате или, в крайнем случае, лежать на диване, укрывшись, упаси бог, только не одеялом, а обязательно стареньким изъеденным молью пальто.
Когда Николай вошел, Анна Пантелеймоновна лежала на диване и спала. Рядом на стуле стоял стакан воды, а на полу валялась выпавшая из рук книга.
Николай поднял книгу и поправил сползшее пальто. В комнате было холодно. Он вышел на кухню, нарубил дров, затем вернулся и принялся растапливать печурку.
Анна Пантелеймоновна заворочалась. Скрипнули пружины – повернулась, очевидно, на другой бок. Слышно было, как она шарила рукой по стулу, ища стакан. Николай обернулся.
– Может, вам свеженькой принести?
– Ах, это вы? Я и не заметила. Нет, нет, не надо. – Она сделала несколько глотков. – Валя дома?
– Нет, не приходила еще. Зажечь коптилку?
– Нет, спасибо, не надо. Я так полежу.
Николай удивился. Анна Пантелеймоновна не умела просто так лежать. Она всегда находилась в действии, а если уж лежала, то обязательно что-нибудь читала. Очевидно, она сейчас себя по-настоящему плохо чувствовала. Но Николай ничего не спросил: он знал, что Анна Пантелеймоновна не любит этих расспросов. На цыпочках вышел в кухню, наполнил чайник, вернулся, поставил его на печку и опять сел возле нее, подбрасывая время от времени чурки.
Он долго так сидел и смотрел на весело потрескивавшие в огне дрова, Вот так вот сидел он и в Сталинграде, в своей землянке. И такая же была у него печурка, и так же весело горел огонь, а забавный курносый Тимошка старательно всовывал в нее кирпичи. В Сталинграде топили кирпичами, пропитанными керосином. Керосина было много, целый состав, и битого кирпича тоже хватало – вот и мочили его в ведре с керосином, а потом топили им. Очень хорошо горело.
Эх, Сталинград, Сталинград… Как часто о нем вспоминаешь! Об этом городе, стертом на твоих глазах с лица земли и все-таки оставшемся живым. Как хочется посмотреть на него сейчас! Как радуешься каждому человеку, для которого такие слова, как Мамаев курган, Банный овраг, Соляная пристань, не только слова, названия, а часть жизни, – может быть, самая значительная часть ее.
И, может быть, именно потому Николай просидел в кабинете секретаря райкома дольше, чем положено сидеть у занятого человека, что секретарь тоже оказался сталинградцем. Немолодой уже, грузный человек, с розоватым шрамом на усталом небритом лице. Оказывается, воевал совсем рядом, у Родимцева, начальником артиллерии дивизии. Его НП на кургане находился в каких-нибудь ста метрах от НП Николая. Может, они и встречались там. Может, даже и переругнулись когда-нибудь.
Секретаря поминутно отрывал телефон, несколько раз кто-то заглядывал, в приемной сидели люди, – но как не вспомнить о прошлом?
А потом обычный, звучащий всегда немного иронический вопрос:
– Ну, где легче, здесь или там?
И за ним уже деловой:
– Так что же мне тебе, друг, предложить? А?
Повертел пальцами самопишущую ручку – «понимаю тебя, разведчика, но что поделаешь, жизнь того требует», – и предложил должность инспектора райжилуправления.
– Это у нас сейчас самый тяжелый участок. Людям жить негде, а с каждым днем их прибывает. – И, подумав, почесав ручкой лоб, добавил: – Место скользкое, знаю, не всякий на нем усидит. Тут рта не разевай. Присматривайся к людям, кому можно доверять, кому нет. Попадаются у нас еще людишки, которые и на немцев работали, и на нас хотят заработать. А есть и просто жулики. Смотри не попадись им на удочку. А главное, в деле разберись. Придется тебе там и со строительством столкнуться. Не Днепрострой, конечно, но дома в большинстве все-таки аварийные, еле-еле дышат. Завалится какой-нибудь – кому отвечать придется? Тебе придется. А коммунист ты молодой, опыта нет, знаний нет. Небось, кроме как стрелять, да гранаты бросать, да на брюхе ползать, ничего не умеешь? Так ведь?
Николай молча кивает головой. На этот вопрос не ответишь.
Кем, в сущности, он был до войны?
Обыкновенный малый. В детстве гонял голубей, не очень усердно ходил в школу, не любил математику, любил физкультуру, не пропускал ни одной кинокартины, бегал «зайцем» в цирк на чемпионаты французской борьбы, летом пропадал на пляже.
Родители мало им интересовались. Мать умерла, когда ему не было еще шести лет. Отец женился на другой, потом разошелся, опять женился. Был он слесарем, работал в артели, чинил примусы, замки, изрядно пил. В маленьком домике их, на Лукьяновке, на самой окраине города, всегда толкались какие-то люди, что-то покупали, продавали. Николай ушел. Сначала думал поступить в морской техникум, послал даже заявление в Одессу, но его не приняли из-за отца-кустаря.
Пятнадцати лет он уже неплохо крутил сальто. Какие-то циркачи на пляже предложили ему поступить к ним в труппу. Но циркачей вскоре почему-то арестовали, и Николай (все благодаря тому же пляжу) устроился матросом на спасательной станции. Потом был мотористом на переправе через Днепр. Потом опять же матросом на пароходе «Котовский», ходившем в Херсон. В тридцать седьмом году поступил в физкультурный техникум, в тридцать девятом в институт. Окончить его помешала война.
Для полноты биографии добавим еще, что перед самой войной он женился. Женился на Шуре Вахрушевой, которую знал, когда еще был мальчишкой (она с мамой жила через три дома от них, на Лукьяновке), а потом встретился опять на городских легкоатлетических соревнованиях, в которых завоевал второе место по прыжкам с шестом.
По натуре своей человек он был тихий, не любил скандалов и так называемых «заводиловок», но если уж разозлят или заденут, в долгу не оставался. За один из таких случаев его раз чуть не исключили из комсомола, и только потому, что на пароходе он был одним из самых дисциплинированных матросов, дело ограничилось замечанием.
Вообще же парень он был хороший, компанейский, и, может, именно поэтому Шура на него иногда и обижалась. Как и большинство женщин, она не всегда понимала, что мужчинам иногда хочется побыть вместе, без жен, что куда интереснее и веселее, например, в субботу вечером взять лодку и поехать на ночь и на воскресенье с ребятами на Десну, чем напяливать на себя рубашку с воротничком и галстук, которого он терпеть не мог, идти с ней в театр, ходить под руку по фойе и, толкаясь у прилавка, покупать теплый клюквенный напиток.
Иногда Николаю даже казалось – это бывало, правда, не часто, обычно когда он возвращался откуда-нибудь навеселе и Шура с обиженным видом сидела что-нибудь чертила (она работала чертежницей на Кабельном заводе) и ничего не спрашивала, – иногда ему казалось, что не стоило так рано жениться и что вообще, быть может, жениться совсем не надо или, в крайнем случае, лет до сорока. А через час они уже бежали куда-нибудь в кино, и Николай не без гордости замечал, что в фойе на его Шуру все оборачиваются. Оборачиваются, хотя она вовсе не считалась хорошенькой, и у нее много было подруг, которые были куда красивее ее, и делали себе перманент, и брови выщипывали, а вот оборачивались больше на Шуру. А она не обращала на это никакого внимания – только смеялась. «Я вообще мужчин не люблю, – говорила она, – от них табаком пахнет, и бриться почему-то не любят. Я б и за Николая не пошла, если б не мама. Только для нее и вышла замуж…»
Но это было, конечно, неправдой. Шура любила его. И он Шуру. И вообще жили они хорошо и дружно и, может быть, не случись война, жили бы так и до сегодняшнего дня…
Вот, собственно говоря, и все, что можно рассказать о довоенном Николае. Хороший парень – вот и все. Если вы зайдете к нему, он всегда будет вам рад. Быстренько сбегает на угол, купит все что полагается. Через полчаса будет уже петь песни, стараясь перекричать вас, потом выжмет стойку на стуле и, посмотрев на пустой стол, предложит опять сбегать на угол. Тут запротестует Шура, а он, весело подмигнув вам, скажет: «А что, если мы мотнем на Днепр?» Это в случае, если вы зашли к нему летом и в воскресенье. И вы не пожалеете, если поедете с ним. У него и удочки, и червяки, и лодку он выберет самую легкую, и места он знает на Днепре самые хорошие, – одним словом, время вы проведете с ним неплохо. Только не заводите с ним разговора на международные темы: в этом он мало разбирается. Правда, если б вы в свое время заговорили с ним об испанских событиях, он вздохнул бы и сказал: «Эх, вот куда бы я поехал! Хороший народ. И воюет хорошо. Наших вот только там маловато». И тут, может быть, даже выругался бы.
Но в Испанию поехать ему не довелось, воевать пришлось гораздо ближе. Провоевал он три года – с 22 июня по 24 июля. Тяжелые три года. Но именно в эти три тяжелые года Николай узнал то важное и нужное, чего не знал раньше.
До войны у него были товарищи – и на пароходе, и в техникуме, и в институте, – со многими из них он по-настоящему дружил. Но это было только товариществом, не больше. Дружба людей, рожденная общностью работы, учения, а может быть, и просто молодостью.
На фронте все это стало другим. Именно на фронте Николай понял, что товарищи – это не просто твои товарищи, к которым ты привязан потому, что они тебе нравятся, а что это и есть народ, то самое, что для Николая было до войны большим, но все-таки до какой-то степени отвлеченным понятием. На фронте Николай узнал народ. Узнал и оценил.
Узнал он там и другое – чувство ответственности. Ответственности перед людьми, перед самим собой, ответственности за их жизнь, за правильно принятое решение, за выполненную задачу. Без этого нельзя воевать. Об этом надо помнить каждую минуту, каждую секунду, всегда, везде, при любых обстоятельствах. Помнить, когда посылаешь людей в разведку, когда ведешь их в бой, когда приказываешь отступать или окопаться перед противником, который впятеро сильней тебя. Помнить, что приказ свят, что не выполнить его нельзя, что, взяв эту высоту, ты, может быть, на день, на час, на минуту приблизишь день победы. И помнить, что выполнять приказ будут люди, жизнь которых зависит от твоей находчивости, сообразительности, ума и опыта и у которых больше дней впереди, чем позади, у которых матери, сестры, жены, дети.
Помни об этом. Каждую минуту помни. Помни, потому что именно это великое чувство ответственности рождает другое, не менее важное на войне чувство – чувство доверия солдат к тебе, своему командиру; именно оно – великое и трудное чувство ответственности – убивает страх перед смертью, рождает стойкость, упорство, волю, рождает победу, и именно оно превращает веселого, беспечного, живущего своей молодостью малого в человека.
И Николай понял это.
– 17 –
Николай сидит, смотрит на прыгающий по щепкам огонь и думает.
Секретарь со шрамом на лице сказал: «Это очень тяжелый участок».
Тяжелый участок. Николай три дня сидел с группой разведчиков в отрезанном от своих блиндаже. Дважды пересекал днем Волгу под обстрелом двух пулеметов и минометной батареи. Отражал со своим взводом атаку танков. Дай бог, чтоб этого никогда больше не было. Даже сейчас, как вспомнишь…
И вот опять тяжелый участок. Не окоп, нет, – колченогий стол с ящиками, бумагами, шкаф, набитый папками, протоколы обследований, акты… «Я, инспектор такой-то, обследовал квартиру такую-то…»
Тяжелый участок… На фронте нелегко, но там сознание, что ты делаешь самое главное. А здесь? «Место скользкое, не всякий усидит».
Заявления, жалобы, протесты. Десятки, сотни, тысячи. Мать с двумя детьми, муж погиб, жить негде… Стоит и смотрит на тебя. Жить негде. На руках дети. Плачут.
А может, это так же важно, как захватить сопку, отбить атаку? Подумай хорошенько.
И Николай думает. Смотрит, сощурившись, на огонь и думает.
В печке что-то зашипело и треснуло. Вывалился на пол уголек – маленький, красный. Николай бросил его обратно, подкинул еще несколько полешек. Одно смешное, какое-то изогнутое, с кривым сучком, похожее не то на собаку с хвостом-бубликом, не то на лицо старика с крючковатым носом. В комнате совсем тихо, только потрескивают дрова и равномерно тикают над головой часы с подвешенным вместо гири замком.
Как трудно принять решение! Ох, как трудно! И если б одно, а то ведь не одно. Все навалилось сразу… На фронте, там приказ. Он усложняет жизнь, но и упрощает ее. О многом можно не думать. Здесь приказа нет. Здесь ты сам себе должен приказать. Приказать и выполнить.
…Сегодня по дороге в милицию Николаю показалось, что он увидел Шуру. Он даже вздрогнул, Шура или похожая на нее женщина, – Николай видел ее со спины, – стояла в очереди у самого входа в распределитель. Когда он подошел, часть очереди впустили внутрь, и ему так и не удалось увидеть лица.
А ведь прошло уже два месяца, даже больше, с тех пор, как они виделись в последний раз. В первый и последний. Возможно, если б они встретились еще… Но зачем об этом думать? Ведь он принял решение еще там, на своей лужайке, и это правильное решение. Надо только, чтобы все стало на свое место, стало так прочно, чтобы уже не сдвинуть.
Часы вдруг остановились. Крак – и стали. Опять этот чертов замок – все время цепляется за маятник. Сколько раз повторял себе: надо заменить его, повесить настоящую гирю. Завтра же он это сделает. Валя раз пять уже опаздывала из-за этих часов на работу.
Николай встает, на цыпочках подходит к часам, подталкивает пальцем маятник – опять пошли.
Восемь часов. Без пяти восемь. Через полчаса придет Валя. Сегодня пятница, по пятницам она всегда приходит раньше. Нет, сегодня у нее вечер, он совсем забыл, – предпраздничный вечер в институте. Раньше двенадцати часов она не вернется.
А может, пойти ей навстречу? Пройтись опять по Ботаническому саду – сейчас там так хорошо, последние осенние дни. Дубы и тополя еще зеленые, еще осыпаются клены – в этом году все как-то запоздало. Валя насобирает листьев – красных, желтых, золотистых, заполнит ими всю квартиру. Набьет ему все карманы каштанами. Милый, забавный, рыжий сержант… Сколько еще детского в этом солдате. Смешная… Убежала тогда. А потом три дня ходила с таким лицом – страх, – не подходи. Вот тебе и сержант…
Анна Пантелеймоновна зашевелилась на своем диване. Потянулась за стаканом.
– Может, вам чайку налить? – спрашивает Николай.
– Чайку? – Анна Пантелеймоновна отвечает тихо и как-то неопределенно, точно сама не знает, хочет она чаю или нет. – Ну что ж, налейте.
Николай достает старую фаянсовую кружку Анны Пантелеймоновны, с которой она не расстается последние тридцать лет, – большую кружку с охотником и бегущим зайцем такого же роста, как охотник.
– А я сегодня паспорт получил, – говорит Николай, ставя чашку совершенно черного, как любит Анна Пантелеймоновна, чаю на стул. – Можете меня поздравить.
– О! Знаменательное событие.
– И в райкоме был. Работу предложили.
– Хорошую?
– Как сказать! Бывает, конечно, и лучше.
Прикрыв чайник подушкой, Николай садится в ногах у Анны Пантелеймоновны верхом на валик.
– А с паспортом… смешно. Получить-то получил, а вот прописать не хотят. Говорят, санминимума у Валерьяна Сергеевича не хватает. Шесть метров, говорят, на человека надо, а у него одиннадцать.
Анна Пантелеймоновна мешает ложечкой чай, наливает его в блюдечко – она не любит горячего чая.
– Да, – Николай смеется, но смех какой-то невеселый. – Ввалишься, бывало, после похода в хату, хозяйка о санминимуме ничего не говорит. А здесь вот пожалуйста, – шесть метров на человека. В вашей, например, комнате могла бы рота расположиться. И еще считалось бы, что свободно.
Анна Пантелеймоновна ничего не отвечает. Неловко. Получилось, будто он напрашивается в эту комнату. Он этого вовсе не хотел, сказал просто так, к слову, а получилось вроде напрашивается.
Анна Пантелеймоновна молчит. Держит в руках кружку и машинально размешивает сахар, глядя куда-то в сторону. Потом ставит кружку на стул.
– Добавочку? – спрашивает Николай.
– Спасибо, Коля, не хочется.
Николай идет на кухню, приносит еще несколько поленьев. Вернувшись, застает Анну Пантелеймоновну уже сидящей на диване, в накинутом на плечи пальто. Ее, очевидно, все еще знобит.
– Коля, я поговорить с вами хотела, – тихо говорит она.
– Сейчас, одну минуту!
Николай накладывает дрова, раздувает начавшую уже потухать печку, потом садится верхом на валик, на свое любимое место.
– Я хотела поговорить с вами, Николай, – говорит Анна Пантелеймоновна, и голос ее слегка дрогнул. – Давно хотела. Но все как-то… То времени нет, то… Об этом трудно говорить. Может, вы меня и не поймете. Вы молоды, у вас все это как-то по-иному, а для нас, для людей, – она подыскивает подходящее слово, – ну, не вашего поколения, скажем стариков…
– Ну, какой же вы старик, Анна Пантелеймоновна! – смеясь, перебивает Николай и тут же видит, что не надо было этого делать, – слова прозвучали развязно, фальшиво.
Анна Пантелеймоновна как-то необычно, с несвойственной ей серьезностью, взглядывает на Николая и сразу же отводит глаза.