Николай съел огурец – на водку он и смотреть не мог, – а через час он был уже в белом госпитальном костюме, и на температурном листе над его койкой появилась первая цифра – 36,8.
В палате, кроме него, лежало еще пять человек. Все пятеро попали в госпиталь не с передовой, как Николай, а по болезни: госпиталь был Окружной, и фронтовиков в нем было относительно мало. У двоих была язва желудка, у одного – пожилого майора – карбункул на шее, у другого остеомиелит бедра и у пятого – самого молодого – геморрой, доставлявший ему не столько физические, сколько моральные мучения, а остальным повод для бесконечных шуток.
Рана Николая, как это ни странно, оказалась в хорошем состоянии. Рентген показал, что раздробленная пулей плечевая кость начала уже срастаться, гипс решено было не накладывать, ограничились лангеткой, и надо было только раз в неделю, а то и реже ходить на перевязку. Зато нерв, приводящий в движение пальцы, был поврежден, и о полном восстановлении его раньше чем через пять-шесть месяцев, даже при самом интенсивном лечении, не могло быть речи. Иными словами, возвращение на фронт откладывалось надолго.
Товарищи по палате относились к Николаю хорошо, с тем особым уважением, с которым относятся к людям, раненным на фронте. Но он как-то мало с ними разговаривал. Ложился задолго до отбоя, в шахматы и домино не играл, а проснувшись, – он просыпался раньше всех, – долго лежал и смотрел в окно. После завтрака пролезал через дырку в заборе и устраивался где-нибудь на тенистых склонах стадиона, того самого, на котором когда-то сам занимался. Внизу, на зеленом поле, тренировались футболисты, и Николай следил за игрой, или читал, или просто лежал и смотрел в небо.
На пятый или шестой день пришел Сергей. Николай не очень этому обрадовался – ему не хотелось ни вспоминать о той вечеринке, ни вообще вести какие-либо разговоры. Он лежал на своей излюбленной, крохотной, закрытой кустами лужайке, с которой был виден весь город и стадион, и перелистывал «Красноармеец» за сорок второй год.
Сергей пришел в сияющей белизной новенькой выглаженной рубашке и сразу же с подмигиваниями и усмешками заговорил о том, что местечко Николай выбрал чудесное, но не мешало бы сюда кого-нибудь из обслуживающего персонала, – и дальше все в том же тоне.
Николай мрачно слушал, ковыряя спичкой в зубах. Когда же Сергей заговорил о том, что девочки (речь шла о тех девицах, с которыми они тогда пили) не дают ему покоя и все спрашивают, где тот капитан с рукой, Николай не выдержал и сказал:
– И чего ты со всей этой дрянью возишься? Не противно разве?
Сергей обиделся и сухо сказал:
– Я не люблю этих разговоров, капитан. – И вдруг разозлился: – Каждый считает своим долгом читать мне нотации. Все вдруг учителями заделались. Надоело!
– Не учителями, а просто… – попытался вставить Николай, но Сергей его перебил:
– Нет, учителями! И ты в учителя лезешь. Кому какое дело? Противно или не противно, это уж мое дело. Ну, чего смотришь? Вылупился, как баран на новые ворота.
– Смотрю и думаю… Ведь я и фамилии твоей не знаю.
– А зачем она тебе? Ну, Ерошик. Старший лейтенант Ерошик. Двадцать первого года рождения. Холост. Из крестьян. Что еще надо?
– Больше ничего.
Они помолчали, потом Николай попросил Сергея, когда он будет в городе, зайти в адресный стол и узнать адрес одного его приятеля.
– Тоже двадцать первого года, Куценко, Григорий Тимофеевич. Уроженец, не помню уже, не то Житомира, не то Умани.
– Ладно, – сказал Сергей и, помолчав, спросил: – Рентген делали?
– Делали.
– Ну и что?
– Ничего. Срастается. Но поваляться придется.
Опять помолчали.
– А он не летчик? – опять спросил Сергей.
– Кто?
– Да этот самый Куценко.
– Нет. Со мной в институте учился.
– А то у нас тоже один Куценко был. Во второй эскадрилье.
Опять помолчали. Разговор явно не клеился. Сергей, лежа на животе, ковырял ножом землю, потом повернулся.
– Не сердись, капитан. У меня бывает такое. – Он улыбнулся и в улыбке его неожиданно появилось что-то виноватое. – Контуженный все-таки. Псих. Надо считаться.
Николай пожал плечами.
– А Васька вот не был. Ты знаешь? И водки не пил. Настоящий был человек. Такого теперь не сыщешь. Два года вместе летали. С ишаков еще начали. Потом на «Лавочкиных». На «Ла-5», знаешь?
– Хорошие, говорят, машины.
– Первый класс. Почище «фоккера». И вооружение дай бог. В какой хочешь бой ввязывайся. И ты б видел, что Васька на этой машине выделывал! Уму непостижимо! Ты был на Курской?
– Нет, не был.
– Жаль. Были там дела в воздухе. И ты б видел, что он там вытворял!
Сергей стал рассказывать о воздушных боях. Как все летчики, он неистово жестикулировал и несчетное количество раз повторял слово «бенц», заменявшее ему по меньшей мере десяток других слов.
Откуда-то, очень издалека, донесся звук летящего самолета. Его долго не было видно, потом он появился – крохотная, едва заметная точка.
Сергей уткнулся лицом в землю.
– Слышать не могу.
Самолет долго кружился, потом улетел, остался только длинный, серебристый, медленно расплывающийся в высоком небе след.
– В тот день Васька как раз девятого фрица сбил. Еще б одного – и получил бы Героя.
Сергей лег на спину и долго так лежал, закинув свои черные от загара руки за голову.
– Я знаю, что ты обо мне думаешь, капитан, – произнес он после нескольких минут молчания. – Сказать?
– Говори.
Сергей усмехнулся и скосил глаза на Николая.
– Распутный малый, приземлившийся летчик, работать не хочет, спекулирует своим протезом… Так ведь? Правда?
– Не совсем, но…
– Приблизительно? Да? Нет, брат, не приблизительно, а точно. Абсолютно точно. – Он помолчал. – А почему это так? Если это действительно так, то почему?
– Ты ж не хотел об этом говорить.
– Тогда не хотел, а сейчас хочу.
Он перевернулся на живот и, запустив руки в волосы, посмотрел на Николая своим обычно насмешливым, а сейчас настороженно вопросительным и каким-то не допускающим к себе взглядом, который как будто говорил: «Я вот тебя спрашиваю, но отвечать мне не надо, ты все равно не сможешь, я сам себе отвечу».
– Мне вот недавно одна цыганка гадала. И знаешь, что нагадала? «До глубокой старости, – говорит, – доживешь, а счастья не будет. Все будет – любовь, деньги, друзья, а счастья не будет».
– Дура она, твоя цыганка.
– Не-ет, не говори. Совсем не дура. Правильно старуха сказала. Биография-то у меня кончилась. Так, мура какая-то осталась. А ведь летчиком был. И неплохим летчиком. Восемь машин на счету имел. И это за каких-нибудь десять месяцев, со Сталинграда начал. Был и комсомольцем, думал в партию вступать. А теперь что? Обрубок… Летать уже не буду, из комсомола выбыл. Мотаюсь по городам с какими-то чертовыми тапочками. В Ростове инвалидная артель их делает – хорошие, на лосевой подошве. Я перевожу их в Харьков, в Одессу, сюда: с протезом всегда проедешь, никто не задержит. А трое ребят – жуки такие, дай бог – загоняют их. Вот так и живу: заработаю – пропью, опять заработаю – опять пропью.) А ты говоришь – счастье. Нет его! Нога не вырастет. И жена к тебе не вернется. Нет счастья… – И вдруг подмигнул: – А может, вернется, а?
– Не знаю.
– Чего не знаешь?
– Ничего не знаю…
Сергей ловко на локтях подвинулся к Николаю и положил ему подбородок на колено.
– Э-э, брат! Да ты, я вижу, вроде меня… – И почему-то шепотом добавил: – Я ведь тоже не знаю… Раньше знал, а теперь не знаю.
– Н-да… – неопределенно сказал Николай и понял, что сейчас, так же как и тогда, в пивной, заговорит о Шуре. Черт его знает, но в Сергее, в этом, как он сам себя называл, приземлившемся летчике и распутном малом, было что-то, что располагало к нему.
Николай говорил долго и много, что с ним редко случалось. Сергей слушал, засунув пальцы в лохматую шевелюру, перебивая иногда вопросами.
Думает ли он о Шуре? И не проще ли послать ее к черту, забыть о ней? Может, и проще, но думает. Целыми днями думает. Читает книгу и вдруг замечает, что прочел пять страниц, но не помнит из них ни одного слова, – думал о Шуре. В столовой официантка подает обед или ужин, а он смотрит на ее руки и вспоминает Шурины руки: как она расставляла тарелки, резала хлеб, разливала суп. Он вспоминает все. Ее голос, улыбку, забавную привычку влезать в пальто, натягивая его на голову. Вспоминает какие-то пустяковые мелочи – как учил ее вскакивать на ходу в трамвай. Трамвай проходил как раз мимо их дома, но до остановки было далеко, и, чтоб не опоздать в кино, они всегда вскакивали на ходу. Не всякий это умеет, а Шура наловчилась не хуже парня. Потом они пешком возвращались домой – трамваи уже не ходили – по тихой, заросшей каштанами Дорогожицкой, и Шура все боялась, что на них нападут хулиганы – она была трусихой, а он, напротив, не прочь был показать перед Шурой свою силу и уменье драться. А весной они переехали с Лукьяновки в город. Шура с азартом принялась обставлять комнату. Какие-то салфеточки, вазочки с ковылем… Все мечтала о тахте. Она могла целыми днями возиться в комнате – что-то вытирать, переставлять, перевешивать. Николай смеялся. Она чуть-чуть обижалась и говорила: «Не нравится, не смотри, а я люблю, чтоб красиво было».
Николай вспоминал. Вспоминал и рассказывал обо всех этих мелочах, о которых обычно не рассказывают, так как они интересны только тебе и уж, во всяком случае, не человеку, которого ты видишь второй раз в жизни. И все-таки он рассказывал и не думал, для чего он это делает, – просто хотелось.
– А вон и тот дом, где мы жили. Вон там, за стадионом. Видишь? Желтый, с башенкой. Рядом с разрушенным. Только окна не сюда, а во двор. – Николай бросил камешек в ту сторону, куда указывал. – И сколько прожили-то, каких-нибудь семь-восемь месяцев. Расписались в ноябре, как раз перед праздником, а в июне меня уже в армию взяли… Но, ей-богу, можешь поверить, за эти семь-восемь месяцев… – Николай вдруг умолк, взглянул искоса на Сергея (тот по-прежнему лежал на животе, глядя на город), потом сказал: – Тебе, холостяку, рассказывать? Разве ты поймешь? Мне вот тоже когда-то казалось, жена – это так, для стариков: спокойно, удобно, белье выстирано. А молодому… В кино обязательно с женой, и по субботам в театр, и чтоб галстук, воротничок, иначе нельзя. И вообще…
Сергей повернул голову, подмигнул хитрым глазом:
– Главное, «вообще». Вот оно-то и не разрешалось.
Николай помолчал, потом, не улыбаясь, сказал:
– Знаешь что, друг: иди-ка ты домой.
– Ну вот, обиделся.
– Не обиделся, а… иди-ка домой.
Сергей вытянул губы, и усики его смешно задвигались.
– Картина ясная. Вернешься.
Николай ничего не ответил. Встал. Сергей взглянул на часы.
– Тю-тю, седьмой час! Вот оно, про любовь говорить… – И тоже встал. – Так как ты сказал? Куценко, Тимофей Григорьевич?
– Григорий Тимофеевич.
– А стоящий хоть парень?
– Хороший.
– Водку пьет?
– Пьет.
– Тогда не забуду. – Он отряхнул брюки, взглянул на Николая: – А может, мне все-таки сходить к ней, к твоей Шуре? А?
– Уходи уж… Ей-богу, не посмотрю, что ты с палочкой.
Сергей рассмеялся, ловко, почти не опираясь на палку, спустился с пригорка и помахал на прощанье рукой. Николай еще полежал немного, попытался читать «Красноармеец», но не вышло, и, сделав крюк через футбольное поле, чтоб размяться, пошел на ужин.
– 5 –
В адресном столе Сергей просидел около часа. Куценко так и не нашли, зато у Митясовой оказалось два адреса: улица Горького, 24 и 38. Один из них, очевидно, был довоенный.
Сергей сунул бумажку в карман, вышел на улицу и сразу же поймал «виллис», который отвез его на улицу Горького. В двадцать четвертом Митясовой не оказалось. Он пошел в тридцать восьмой. Две беленькие девочки, сидевшие у подъезда на скамейке, сказали ему, что она живет в восьмой квартире, надо только погромче стучать. Сергей постучал погромче. Дверь почти сразу же открыли. Он спросил Митясову. Ему сказали, что надо пройти по коридору и постучать во вторую дверь налево. Он прошел по коридору и постучал.
– Войдите, – раздался высокий женский голос.
В небольшой, очень скромной комнате, почти сплошь заставленной цветами, сидела женщина за швейной машиной. Не вставая и продолжая шить, она повернулась и, сощурившись, – очевидно, она была близорука, – посмотрела на Сергея. Сергей вошел и остановился около стола.
– Вы ко мне? – спросила женщина, внимательно через плечо разглядывая Сергея, точно стараясь вспомнить, где она его видела.
Сергей кивнул головой. Женщина встала и подошла к столу.
Она была небольшого, скорее даже маленького роста, тоненькая, с густыми, падавшими на лоб каштановыми волосами и, что прежде всего обращало на себя внимание, большими, серьезными, сейчас немного недоумевающими серыми глазами. На первый взгляд ей никак нельзя было дать больше двадцати лет, и только потом, присмотревшись, Сергей увидел первые седые волосы, а возле рта две морщинки, которых не должно было быть. Одета она была в какой-то домашний халатик, который сразу же немного испуганно запахнула, и стоптанные туфли на босу ногу.
– Вы ко мне? – повторила она, машинально продолжая втыкать иголку в бортик своего халата.
– К вам, – сказал Сергей. – Можно сесть?
– Пожалуйста, пожалуйста. – Она торопливо подвинула стул и привычным жестом хозяйки смахнула с него предполагаемую пыль.
Сергей сел и вынул портсигар.
– Можно?
Женщина ничего не ответила. Облокотись о спинку стула, она следила за пальцами Сергея, разминавшими папиросу. Потом тихо, точно в себя, спросила:
– Вы от Николая?
– От Николая, – сказал Сергей и отвел почему-то глаза. – Он сейчас в госпитале. В Окружном госпитале. Он не знает, что я к вам пришел.
– Что с ним? – спросила Шура.
– Пулевое ранение с переломом кости. Рука. И нерв поврежден.
– И нерв поврежден, – повторила Шура.
– Это значит, что он не может двигать пальцами, – пояснил Сергей. – Это надолго.
– Надолго, – опять повторила Шура и посмотрела на часы, висевшие на стенке. Они показывали без пяти шесть.
Кто-то легкими шагами прошел по коридору. Проходя мимо двери, крикнул:
– Шура, я сняла ваш суп!
– Одну минуточку! – Шура запахнула халатик и выбежала в кухню.
«Сейчас ввалится муж», – подумал Сергей и невольно огляделся, ища признаков его существования в этой комнате.
На гвозде висел ремень с портупеей, а в углу, возле печки, стояли брезентовые, очевидно сшитые из плащ-палатки, сапоги. Фотографий ни Николая, ни кого-либо другого не было. На стенах висели картинки, вырезанные, очевидно, из журнала: мишки в лесу, бурное море с черными тучами, а возле окна большая карта с нанесенной линией фронта. В комнате было чисто и уютно, хотя и были видны следы оккупации – закопченный потолок и большой рыжий потек над самым окном.
Особый уют придавали цветы. Их было очень много: на комоде, на тумбочке, на письменном столе, но больше всего на окне. Маленький горшочек с плющом висел на веревочке. Тут же стояли кактусы, один из них даже цвел, в нескольких бутылочках торчали молоденькие листья фикуса.
В коридоре хлопнула входная дверь. Послышались быстрые мужские шаги, и в комнату, не стучась, вошел совсем молодой, лет двадцати, не больше, парнишка в военной форме, без погонов. Увидев Сергея, он как будто немного смутился, но, ничего не сказав, подошел к письменному столу.
Почти сразу же за ним вошла Шура.
– Познакомься. Это товарищ Николая.
Молодой человек повернулся.
– Вот видишь. Я ж говорил, что это он приходил, а ты… – Он протянул руку Сергею: – Бунчужный. Он что, в госпитале?
– В госпитале.
– Очевидно, ранение не серьезное, раз он… – парень замялся.
У него было очень приятное курносое лицо с пухлыми, придававшими ему совсем детское выражение губами и смешной, тоже какой-то детский, хохолок на лбу.
– Я хотел сказать: раз он мог сюда прийти, значит…
– Нет, ранение серьезное, – сухо ответил Сергей. – Я думаю, что на фронт он уже не вернется.
– Не вернется? – Сергею показалось, что парень покраснел. – Вы думаете, что не вернется?
– Да, я так думаю.
– Вы с нами пообедаете? – спросила Шура, ставя на стол тарелки и не глядя на Сергея.
– Спасибо. Я уже обедал.
Бунчужный вынул из кармана кисет и аккуратно сложенную газетную бумагу.
– Вы курите?
– Спасибо. Только что потушил папиросу.
– А я вот махорку курю. Никак не отвыкну. Шурочка, правда, ругается, – он улыбнулся, и на щеках его появились две ямочки, – но махорка, по-моему, все-таки лучше. Правда?
Сергей ничего не ответил. Бунчужный старательно свертывал папиросу. Шура протирала тарелки.
– С посудой совсем беда. Все тарелки перебила, а новых нигде не достанешь. Может, вы все-таки пообедаете?
– Нет, я уже обедал.
Шура положила на стол ножи и вилки и вышла на кухню. Сергей сидел и крутил пальцами пепельницу. Он сам не мог понять, чего он сидит? То, что ему надо было, он сделал: сообщил Шуре о Николае, посмотрел на нового мужа, – чего ж еще сидеть? Откланялся и ушел. Вместо этого Сергей встал и подошел к карте с линией фронта.
– Тут не все отмечено, – оживленно, точно радуясь теме для разговора, сказал Бунчужный, подходя сзади к Сергею. – Сегодня передали – вы не слыхали? – наши заняли в Румынии больше ста населенных пунктов. Турну-Северин – это вот здесь – и еще какой-то, на «лунг» кончается.
– Н-да… – сказал Сергей.
– Просто не успеваешь отмечать. Уже к югославской границе вышли. В этом, кажется, месте. Постойте, я сейчас посмотрю.
Бунчужный, став на стул, начал искать газету в большой кипе на шкафу.
– Да вот она. – Он соскочил со стула. – Так… Наши части вышли на границу Румынии и Югославии. А где – не сказано. Мне почему-то казалось…
– Вы где-нибудь работаете? – неожиданно спросил Сергей, оборачиваясь к нему.
Бунчужный удивленно посмотрел.
– Работаю. А что?
– Да ничего. Просто так. Интересуюсь. На каких фронтах воевали?
– На разных. На Юго-Западном, Донском, Сталинградском…
Вошла Шура с кастрюлей в руках.
– Может, вы все-таки…
– Нет, нет… Я пошел. – Сергей посмотрел на часы. – Уже седьмой час.
– Так скоро? Мы даже… – Она стояла с кастрюлей в руках и смущенно-вопросительно смотрела на Сергея. – Вы торопитесь, я понимаю.
– Да, я тороплюсь. Всякие дела еще… Всего хорошего!
– До свидания, – скороговоркой сказал Бунчужный и протянул руку. – Вы там от меня… – Он прижал руку к груди и слегка поклонился.
Шура поставила кастрюлю на стол.
– Одну минуточку! У нас темно. Разрешите, я вперед пройду.
Открывая наружную дверь, она спросила:
– Вы не сказали, где он там лежит.
– Первое хирургическое. Третья палата. Это второй корпус слева. Большой двухэтажный корпус.
– Спасибо. Большое спасибо. Я обязательно… Осторожнее, там выбиты ступеньки, не споткнитесь.
– Ничего, ничего. Я вижу. До свидания.
– До свидания.
Сергей стал спускаться. Шура постояла у раскрытой двери, прислушиваясь к удаляющимся шагам Сергея. Лестница была темная, и он на своем протезе спускался очень медленно. Потом хлопнула входная дверь. По коридору прошла соседка. Шура дождалась, пока она не скрылась в своей комнате, прошла на кухню и там заплакала.
– 6 –
Дни по-прежнему стояли теплые, совсем летние, и Николай целыми днями, скинув рубашку, загорал на своей лужайке.
Он привык к чтению. До войны он мало читал, а если и читал, то урывками, когда нечего было делать, да и то те книги, которые откуда-то приносила Шура. Это были все старые, растрепанные, пахнувшие почему-то мышами и пылью книги про любовь, которые Николай тут же забывал – он не любил читать про любовь.
В госпитале он стал читать. Сначала тоже от нечего делать. Зашел как-то после кино в библиотеку, просмотрел газеты, увидел на полках книги и попросил, чтоб ему дали что-нибудь интересное, только не про войну и не про любовь.
Библиотекарша, пожилая, коротко остриженная и приветливая, улыбнулась и дала ему «Всадник без головы». Он на следующий же день его вернул и получил «Баскервильскую собаку», затем «Гиперболоид инженера Гарина». Эта книга ему не понравилась – слишком уж выдуманная, и он попросил что-нибудь попроще, без фантазии. Анна Пантелеймоновна улыбнулась и дала ему рассказы Горького, Николай увлекся, потребовал еще.
Он сам себе удивлялся. В прошлом году, когда он лежал в госпитале в Баку, он был первым заводилой, душой палаты. Под его руководством чуть ли не ежедневно «пикировали» в город, пользуясь выходившим на улицу окном физкультурного зала, ходили в театр и кино, по ночам долго сидели в коридоре, развлекая дежурных сестер, или, запершись в палате, занимались недозволенной игрой в карты. Здесь же было не то. Большинство находившихся в госпитале были из местного гарнизона. К ним приходили жены, сестры, знакомые. Устроившись где-нибудь на травке, они уничтожали принесенные ими продукты и рассказывали, рассказывали без конца о своих болезнях. Николая это раздражало. А может быть, он просто завидовал. К нему никто не приходил, даже Сергей и тот исчез.
Как-то ребята из соседней палаты (там было два фронтовика) достали где-то обмундирование и предложили Николаю «спикировать» в город.
– Хватит читать. Глаза опухнут.
Николай пошел, но с ужасом заметил, что совершенно разучился веселиться, и с завистью смотрел на своих товарищей, которые, подцепив в кино каких-то барышень, просто и непринужденно болтали с ними, вызывая поминутно вспышки хохота своими незамысловатыми анекдотами и фронтовыми рассказами. Николай тоже пытался острить, но у него почему-то не получалось. Одна из девушек сказала:
– Можно подумать, товарищ капитан, что вы вчера свою бабушку похоронили.
«Черт! – выругал сам себя Николай. – Действительно, точно бабушку похоронил. На человека перестал быть похож. И из-за чего? Из-за какого-то там Феди. А ну его…» И тут же, чтоб отвлечься от этих мрачных мыслей, предложил после кино зайти посмотреть аттракцион «Петля смерти», мимо которого они как раз проходили.
После аттракциона, где двое ребят с отчаянным треском носились на мотоциклах по вертикальной стенке, Николай оживился, стал тоже рассказывать какие-то фронтовые эпизоды и вскоре даже почувствовал, что молодым девушкам не так уж с ним скучно. Потом проводили девушек домой и условились встретиться в ближайшую субботу.
Но встреча эта не состоялась. Помешали два события, происшедшие на следующий же день.
Первым событием были полученные с фронта письма. Их пришло сразу три – в одинаковых конвертах, со штампами военной цензуры.
Замполит Кадочкин, исполняющий сейчас обязанности командира роты, своим красивым круглым почерком писал, что «солдаты и офицеры вверенного вам подразделения» (из деликатности он писал, что рота вверена все еще ему, Николаю, чем хотел подчеркнуть свою веру в его возвращение) по-прежнему отлично выполняют задания командования, что противник все еще упорен, но упорство это будет сломлено и день победы не за горами. В конце письма Кадочкин перечислял, кто чем награжден, и сообщал, что Николая тоже представили к ордену Отечественной войны первой степени за Люблин.
Второе письмо было от бойцов. По цветистости и замысловатости фраз Николай сразу понял, что писалось оно Толей Семушкиным, новым комсоргом, ротным поэтом, без конца снабжавшим дивизионную газету своими стихами, которые никогда не печатались. Письмо кончалось следующими строфами:
Мы скорейшего желаем
Излеченья ваших ран,
Чтоб в Берлине, мы мечтаем,
Удалось побыть и нам.
Третье письмо было от штабной писарши Лели – веселой, смешливой и тайно, хотя это знали все, влюбленной в своего командира роты.
В нем писалось с бесконечным повторением слов «товарищ капитан», что все скучают о своем бывшем командире, что Польша и поляки Леле очень нравятся, особенно польки, что на смену вишням («помните, товарищ капитан, Лущув под Люблином») пришли антоновки, что в роте есть теперь собственный павлин, которого, раненным, подобрал санинструктор Павлищев, что сама Леля теперь уже тетя – она получила письмо из дому, что у нее родился племянник («не у меня, конечно, а у моей сестры Клавы»), а пятнадцатого была годовщина части, и она выпила два стакана вина «и была совсем, совсем пьяная». Письмо было на шести страницах, кончалось пожеланиями скорейшего выздоровления и надеждой, что товарищ капитан не забыл своих лучших друзей, которые часто-часто его вспоминают.
Николай раз десять перечитывал письма. Он представлял себе, как их писали, как Леля бегала в штадив за конвертами (все три письма были не обычные фронтовые треугольнички, а в настоящих, совсем как в мирное время, конвертах), как Толя Семушкин, распластавшись на животе в кустах, сочинял стихи, как долго искали и не могли найти, а потом находили наконец где-нибудь храпящим вестового Лободу, чтоб поставил свою подпись, и он, сопя и кряхтя, выводил ее аршинными буквами… Представил себе и павлина, которого, наверное, возит Михеич поверх своих мешков, и вспомнил, как Михеич после Одессы точно так же возил зачем-то козу, которая окотилась потом тремя козлятами.
Вспомнил и всех своих друзей, – и последних, и сталинградских, и первых дней войны, когда он был еще в запасном полку, и, как это всегда бывает, вспоминалось почему-то не страшное и тяжелое, связанное с войной, а какие-то веселые, забавные случаи, все то хорошее и сближающее людей, что встречалось ему за эти последние три года.
И так вдруг захотелось туда, к своим разведчикам, к своему связному Тимошке, замполиту Кадочкину, Лободе, туда, где есть для тебя настоящее дело, где ты чувствуешь себя нужным, что Николай решил сейчас же поговорить с замполитом госпиталя о своей скорейшей выписке.
Майор Касаткин – Николай столкнулся с ним, когда платил партвзносы, – произвел на него хорошее впечатление: спокойный, немногословный, сам в прошлом фронтовик. Договориться с ним, вероятно, будет нетрудно. А на фронте в конце концов, если не в дивизии, то в штабе армии, всегда можно найти работу – поверяющим или еще кем-нибудь, – работа всегда найдется.
Решение это еще больше укрепилось после второго, происшедшего в тот же день события.
– 7 –
Николай, как обычно, шел после завтрака на свою лужайку. Дойдя до «второй хирургии», он собирался уже свернуть налево, когда кто-то окликнул его:
– Товарищ капитан, а товарищ капитан!
Он обернулся. Сестра-хозяйка с кипой стираного белья в руках делала ему головой знаки, чтоб он подошел.
– Только для вас исключение сделала, – сказала она басом и не улыбаясь (она была строга, ее все боялись). – Приемные часы у нас только вечером, вы так и скажите своим друзьям. С шести часов. А днем, когда процедуры, чтоб не ходили. Там вас дожидаются.
– Кто? – удивился Николай. Сергей прошел бы прямо на лужайку.
– А мне откуда знать? – Сестра пожала толстыми плечами. – Сидит какая-то с чемоданчиком.
«Какая-то с чемоданчиком?..»
Еще издали он увидел сидевшую на скамейке Шуру. Лица ее не было видно; она, наклонясь, что-то поправляла в туфле. Рядом на скамейке стоял маленький спортивный чемоданчик; Николай сразу узнал его, – тот самый, в котором он когда-то носил свои спортпринадлежности.
Николай часто представлял себе мысленно эту встречу. Он знал, что она должна произойти, – в трамвае ли, на улице ли, но произойти должна, – и заранее приготовил даже первую фразу. Он собирался начать первым, чтобы задать тон всему разговору и сразу же дать понять Шуре, что он ко всему относится абсолютно спокойно, что прошлое должно остаться прошлым, искусственно восстанавливать его незачем, и пускай идет все так, как пошло. Что он чувствует и что думает на самом деле – это другой вопрос, но говорить он будет именно так. Так он решил. Но сейчас, подходя к Шуре, он вдруг почувствовал, что не знает ни как держать себя, ни о чем говорить.
Шура, очевидно, тоже не знала, потому что, встав, сделала навстречу ему два маленьких шажка, остановилась, держа чемоданчик обеими руками, и улыбнулась. Возле рта появились две глубокие складки – раньше их не было.
«Бог ты мой, как изменилась!» – подумал Николай и только сейчас заметил, что на скамейке, кроме Шуры, сидят еще двое раненых и что они оба с нескрываемым любопытством людей, соскучившихся по посторонним лицам, смотрят на него и на Шуру.
Один из них, круглолицый, совсем молоденький парень с мохнатым подбородком и повязанной головой, улыбнулся и сказал:
– А вы, дамочка, волновались! Видите, какой жирный стал. По две порции ест, – он подмигнул Николаю. – Солдат спить, а служба идеть. Правильно я говорю, товарищ капитан?
Николай кивнул головой.
– Они уже уходить собирались, – весело улыбаясь, объяснил парень. – Тут на них хозяйка малость накричала. А я говорю: погоди трошки, капитан, говорю, после завтрака обязательно за книжкой придут. А тут, вижу, вы туды, за кухню, пошли. Хотел крикнуть, а тут хозяйка вас. Да вы садитесь, что вы стоите, всем места хватит.
Он гостеприимно подвинулся и смахнул полой халата какие-то щепки со скамейки.
– Да нет уж! Спасибо, мы пойдем… – Николай протянул руку за чемоданчиком. – Пойдем.
– Узнаешь? – тихо спросила Шура, отдавая чемоданчик.
– Узнаю, – сказал Николай и слегка коснулся Шуриного локтя. – Пойдем.
Они молча дошли до забора.
– Осторожно, здесь проволока, – сказал Николай, раздвигая колючую проволоку, – я уже два раза рвал пижаму.