Но то москвичи, ленинградцы – у них за спиной любимая родина, а в соседнем номере родной стукач, – но вот и Сашка оказался таким же. Или почти таким же. Ему, правда, нечего было бояться, он не озирался и никакой занавес или стена их не разделяли, но он тоже избегал главного. Встреча друзей, которые давно не виделись, вот и все…
Роман, тот поминутно, впрочем, часто отвлекаясь в сторону, интересовался и работой Ашота, и сколько ему платят, и можно ли на это прожить, одним словом, ему небезразлична была жизнь друга, и его жены, и его матери – ну, как наша старушка, не скучает по своей коммуналке? А Сашка? Сашка все больше об Америке, американцах, которые вроде и хорошие ребята, простые, приветливые, но все у них вокруг денег, собственного бизнеса. А в коллективе – одно время он чем-то там руководил – с ними просто трудно, каждый только о себе думает. Не прочь был Сашка вставить и имена. Это, мол, когда мы с Фрэнком Синатрой на одном приеме встретились, а это после того, как с Ричардом Бартоном выпивали, вкалывает старик дай Бог, а вот Брандо, Марлон Брандо совсем не пьет, завязал. К слову вставлялось и про прием в Белом доме, и про уик-энд на вилле у Лиз Тейлор, располнела старуха, килограммов сто, не меньше. С русскими почти не встречался, так, два-три наиболее известных, газет их тоже не читал, Брайтон Бич, Одессу на море, как прозвали то скопище одесситов, старательно обходил.
Сашке хотелось веселого, неутомительного трепа, забавных рассказов, анекдотов. Какие, кстати, Ромка из Москвы привез? Теперь все про чукчей, Василия Ивановича вовсе забыли. О самом Ромке тоже расспрашивал – говорят, режиссером стал, интересно, интересно, – но ответы слушал рассеянно и все порывался то к «Максиму», то в «Распутин». «Ну, что мы все по забегаловкам? Давай покажем им, парижанам, наши русские загибоны. Деньги-то есть». Крайне был удивлен, что ни в одном из них Ашот никогда не был.
Нет, разговора по душам не получилось. Не произошло того, чего так ждал Ашот. Не сели они в первом же кабачке за столик, не посмотрели друг другу в глаза и не произнесли: «Ну как, Сашка? Ну как, Ашотик? Вот и драпанули мы с тобой, ты на свой манер, я на свой. И живем в чужой стране, ты в той, я в этой. И дом, в котором прожили всю жизнь, для нас теперь закрыт…» И стали бы вспоминать прошлое – а помнишь, а помнишь? Это, впрочем, было для Ашота с болью оторванное – эх, молодость, беззаботность! Для Сашки же что-то, может, и уютное, но такое далекое, полузабытое. Тут же с невских набережных перескакивал на «знаешь ли, недавно праздновали столетний юбилей Бруклинского моста, выдали невиданный фейерверк, почище вашего, версальского…».
И ни разу за все двенадцать часов не задал Сашка такого естественного, такого естественного, такого само собою напрашивающегося вопроса – не нужны ли тебе деньги, Ашотик, хватает ли на жизнь?
Нет, Ашот не обиделся, не затаил ничего, при прощании в обоих навернулись слезы на глаза, но, когда вернулся домой, почему-то протрезвевший, молча плюхнулся на диван.
– Грустно, лапонька… Очень грустно.
ЭПИЛОГ
Больше они не встречались, наши мушкетеры. И не переписываются, не звонят друг другу… Почему? Бог его знает, почему. То ли текучка заела – есть у нас такое выражение, то ли…
Фильм Романа не без успеха прошел по стране, но на очередном пленуме был все же раскритикован. Тем самым главным из Союза киношников, которого Роман считал «неплохим парнем». Впрочем, он таким и был, отнюдь не злобным, и перед своим выступлением взял Романа под локоток и сказал:
– Критикну тебя, что поделаешь. Там велели (он ткнул пальцем в потолок). Мне же фильм нравится, без дураков, и народу тоже, а на высокую трибуну, на которую я сейчас поднимусь, плюй. Признания ошибок от тебя сейчас никто не требует. Это главное. Давай заявку на новую картину. Поддержим.
Правда, поднявшись тут же на трибуну, на которую только что советовал плевать, он, как всегда, устало, даже сонно сказал, что зритель не принял картины Романа Крымова и талантливому режиссеру надо крепко об этом подумать. Этим и занялся Роман после выступления Кулиджанова, соображая, куда лучше пойти с друзьями, оператором и вторым режиссером – в ВТО или Дом литератора? Заявку на новую картину пока не подал, ищет сценариста.
По возвращении из Парижа было еще две-три неприятные минуты. Пригласили в гостиницу «Москва» на некое собеседование. Два типа с каменными лицами интересовались, почему он на два дня раньше уехал с фестиваля? Не встречался ли с диссидентами, с отщепенцами? Кто такой этот Никогосян, с которым он общался? Угрожать не угрожали, но дали понять, что вел он себя за рубежом не совсем так, как положено советскому гражданину. Господи, как портит кровь вся эта мура. Сидишь, как идиот, в этом специальном, для собеседований гостиничном номере, все время куришь, пальцы дрожат, они это видят… Тьфу! Хорошо Ашотику, никаких у него встреч в гостиницах, никаких мурлов, таможенников на границе, проверяющих каждый тюбик с зубной пастой. У двоих из их группы отобрали джинсы, даже футбольный журнал про чемпионат Европы.
А Ашотик, в свою очередь, все еще завидует Роману. Да, говна там много – и того нет, и того нет, и за глотку душат, – но вот пробил же он картину. В этом, может быть, главное. Силы будто и неравные, а победил, обхитрил, обвел вокруг пальца. И кого? Комитет, самого Ермаша. Ну, как тут не ликовать? А у него, Ашота? Все будто и спокойно, работа не утомительная, и на чтение остается время, но… Нет той остроты жизни, что у Ромки, борьбы, побед…
Правда, в установившейся его жизни, если не в темном, то все же в недостаточно озаренном царстве блеснул было луч света. Сыграл ни больше ни меньше как Сталина в многосерийном американском фильме. Совершенно случайно столкнулся с режиссером, как раз искавшим в Париже кого-нибудь кавказской внешности. После пробы дал ему этот, не ахти какой большой, но запоминающийся эпизод. Судьбы Геловани он не разделил, не стал мелькать из фильма в фильм, но рецензии в американских газетах были хорошие, а в «Тайм» появилась даже его фотография.
Был и еще один лучик, не очень яркий, но теплящийся до сих пор; в Венеции, куда ездил с телевизионной группой на бьеннале, он познакомился с бежавшим из театра Ленинского комсомола молодым актером. Выпили в какой-то траттории, разговорились. И выяснилось, что оба они более или менее одинаково смотрят на театр. Оба достаточно критически относятся к тому, что происходит сейчас на Западе. Да и Москва, театральная Мекка, тоже не очень-то обоих радовала.
Коля Ветров, живой, востроглазый, неглупый паренек лет двадцати трех, драпанувший совсем недавно, без особого энтузиазма говорил о последних московских премьерах. Молодость безапелляционна, досталось от него и Любимову, и Эфросу, и Ефремову, даже лучшему, на его взгляд, среди всех – Товстоногову, но, в общем-то, его взгляды показались Ашоту близкими. Оба сошлись на том, что с классикой просто беда. Режиссерам обязательно надо найти «своего» Чехова, «своего» Гоголя, все хотят быть Мейерхольдами, слова в простоте не скажут. Не пора ли пересмотреть все это? Не искать собственной трактовки «Трех сестер» или «Гамлета», а попытаться смотреть на пьесу глазами самого автора. Пиранделло пусть будет Пиранделло, Ионеско – Ионеско, а Чехов останется Чеховым. За него они особенно «болели». И к концу вечера, превратившегося в ночь, вспыхнула вдруг идея поставить «Душечку», любимый рассказ Толстого, который он всем читал вслух. У Коли и актриса уже на заглавную роль имелась – живет в вашем Париже, русская, молодая, вылитая Душечка.
Венецианская траттория окрещена была «Славянским базаром», условлено было через месяц встретиться и к тому времени подумать, прикинуть, пошевелить мозгами. Оба друг другу очень понравились.
Из других событий в жизни Ашота произошло еще одно, довольно существенное – Анриетт ждет ребенка. Мечтает о девочке, Ашот – о мальчике. Рануш Акоповна – о любом живом существе. Тайно ото всех покупает распашонки, хотя, по русским правилам, это не полагается…
Ну, а третий? Сашка?
Только успела погаснуть надпись «Привязать ремни, не курить!», как Сашка направился в буфет. Летел он на «конкорде», самом быстром и комфортабельном самолете в мире – до Нью-Йорка три часа, и любой напиток в счет билета. Взял бутылку коньяка, полистал проспект, рекламирующий разные страны, бриллианты и японские телевизоры в виде ручных часов, потянулся за распутинским «Прощанием с Матерой», все так хвалят…
Прощание, прощание… Ашот, ох уж этот Ашотик, в бороде уже седина, а двадцатилетний рубеж никак не перешагнет, все о Дягилеве… Дягилев, Нижинский! Никак понять не может, Песталоцци наш дорогой, что сегодняшний Нью-Йорк – это не Париж начала века… Хорошо ему – оттрубил положенные ему часы и на диван с каким-нибудь Авторхановым или Гроссманом. А тут… Не успеешь слезть с самолета, как сразу же принимай решение. Хуже нет. Голливуд? Подписывать или не подписывать контракт с «XX век – фокс»? На того же Нижинского? Ролька небольшая и условия дай Бог, но они же, гады, хотят сделать упор на всякие там поползновения Дягилева, чего он, Сашка, не допустит даже в намеке. Нижинский наша гордость, и ни одного пятнышка быть на нем не должно… Ну, а Япония? Ренье, принц Монакский? Все, как всегда, наползает друг на друга…
Поглатывая из бутылки и постепенно озлобляясь, Сашка пытался сообразить, как и где напоить япошку, чтоб перетащить гастроли на октябрь – за это время он как раз отправит Анжелику в Майами, пусть позагорает, – тогда в сентябре он сможет попасть и в Монте-Карло на фестиваль. Ну, а «Раймонда» в Чикаго? Тоже сентябрь… А может, послать их всех подальше, всех принцев и япошек и…
«Шинель», «Шинель»! Далась ему эта шинель. Дягилев советского разлива…
И ни с того ни с сего всплыла вдруг откуда-то из глубины ночь на Неве… В тот год она замерзла чуть ли не до дна. Шли откуда-то, с какой-то веселой пьянки, спустились у сфинксов, перлись по льду. А до этого, до пьянки, занесло их почему-то на бондарчуковскую «Войну и мир» – как ни странно, не так уж плохо. Аустерлицы, балы, люстры, может быть, и многовато, но Кторов – старик Болконский – и Петя Ростов, совсем молоденький актерик с нехорошей фамилией Ермилов, запомнились, врезались в память.
И вот посреди Невы с небольшой поземочкой Сашка пустился в пляс. Ей-Богу, лучше в своей жизни он не танцевал. За двоих! Александр I на коне, молодой красивый самодержец всероссийский, и влюбленный, восторженный, потерявший голову Петя. И сразу же последняя ночь, заточка сабли – вжиг-вжиг! – и хор, высокое небо, звезды и гибель – замахал, замахал руками и свалился с лошади…
– Сашка, ты гений! – сказал ему тогда Ашот. – Такое станцевать можешь только ты! Все! – и, смеясь, добавил: – Как видишь, сочетание Бондарчука со ста граммами дало прекрасный результат.
– А граф что, ни при чем?
– Граф издевался над балетом.
– Вот и расколол я его пополам… Таки гений!
Сашка вытянул ноги – в «конкорде» широко, просторно – и стал сквозь иллюминатор разглядывать клубящиеся под ним облака. Солнце заходило, и они были совсем розовые. Петя Ростов, Петя Ростов… Да кому он здесь нужен? Нам, нам! Нам, русским! Русским? Вот и Рудольф, и Мишка Барышников, и Годунов тоже русские, а что они… А ты не Нуреев, ты Куницын! Ашот безапелляционен, рубит с плеча. И знает же, негодяй, что умею! Нет, умел загораться… Все в прошлом… А теперь?.. «Раймонду» к черту, Бог с ней. Косоглазого завтра же, нет, послезавтра пригласить в «Плаза-отель», напоить и охмурить. В Монте-Карло телеграмму – «Буду!», такое нельзя пропускать… Анжелику в Майами… А маму? Ох, мама, мама, мама, черт знает что… Сегодня же сяду и напишу длинное, подробное письмо.
Сашка встал и опять пошел в буфет. Они летели уже над Канадой.
У стойки стоял багроволицый американец и сосал обычное их виски-сода. Он долго разглядывал Сашку, пока тот заказывал коньяк, потом спросил:
– Скьюз ми, ар ю Кунитсин?
– Да, а что?
– Вы очень хорошо танцуете, я вас видел по телевидению. В «Дон-Кихоте».
– А что вы хорошо делаете? Я вас по телевидению не видел.
– Я? – багроволицый несколько растерялся, потом засмеялся. – Деньги! Я бизнесмен.
– И какой бизнес?
– Готовое платье.
– И шинели тоже делаете?
– Какие шинели?
– Для титулярных советников.
– Не понял…
– Дайте телефон. В Нью-Йорке я позвоню. Мне нужно платье для моей девушки, но такое, чтоб Каролин Монакская лопнула от зависти. Можете?
– Но у меня только готовое платье.
– Тогда торгуйте им на Гренаде. Мое почтение.
– А может, угостить вас виски? – осведомился тем не менее бизнесмен.
– Нет, я пью только водку. И только «Московскую».
– А не коньяк? У вас, вижу, в руках коньяк.
– Это для друзей. А я – только водку. И только «Московскую».
– Я думаю, тут есть.
Оказалось, что есть, и было заказано два полных «фужера», как они назывались в России, со льдом.
– И, будьте любезны, одним глотком, – сказал Сашка.
– Как так? – удивился бизнесмен.
– А вот так, – и Сашка показал как.
Бизнесмен попытался повторить, поперхнулся и долго кашлял. Когда он откашлялся, Сашка спросил, что он знает о человеке по фамилии Гоголь.
– Это у которого часовой магазин на Сентрал-стейшен?
– Нет, он мертвыми душами торгует…
– Не понял…
– Ну, тогда возьмем по лобстеру, по-русски они называются омарами, и поговорим о Майкле Джексоне. Вы его поклонник?
В Нью-Йорке они очень мило попрощались. Бизнесмен еле держался на ногах, а Сашка, взяв такси, благополучно добрался до своего «апартамента» на Пятой авеню, с видом на Сентрал-парк, и завалился спать. Проспал часов двенадцать, не меньше.
Снилась Каролин Монакская, танцующая танго с Ашотиком, оба в шинелях, под басовые раскаты мужского хора и сабельные вжиг-вжиг-вжиг…
Вот так сложились, вернее, складываются их судьбы, судьбы трех неразлучных и разлучившихся, или разлученных, мушкетеров… Один в Нью-Йорке в шестикомнатной квартире с ониксовой ванной на Пятой авеню и разными там Япониями и Цейлонами… Другой – в Париже в трех комнатах на рю, подумать, Рембрандт, возле парка Монсо, и не частые, но все же путешествия на стареньком «рено-5»: через Пиренеи и Андорру до самого Гибралтара и обратно… Ну, а третий исподволь готовит новую победу над Ермашом, таинственно шушукаясь за столиками ВТО и ЦДЛ с поборниками настоящего искусства – опытными сценаристами, которым надоело врать, и молодыми писателями, еще не научившимися этому. Насчет поездок – не дальше Коктебеля, Дубутлов и Репине…
Перспективы?
Ах, как хочется подвести какой-то итог. Разобраться в том, кто из этой тройки выиграл, кто проиграл, кому посчастливилось, кто из них, в конце концов, оказался победителем в битве за жизнь, свободу, правду и т. д. Но нет, не мне, бесстрастному летописцу, судить об этом, делать прогнозы. Уклоняюсь. Подождем…
Да, но почему же – естественный вопрос – я позволил все же назвать свою маленькую повесть печальной? Все как будто не так уж плохо – живы, здоровы, работают, собираются даже рожать?
Прочитайте две первые фразы эпилога, и вы поймете. Не переписываются, не звонят…
Сегодня воскресенье, а в среду 12 сентября минет ровно десять лет с того дня, когда, обнявшись и слегка пустив слезу, мы – я, жена и собачка Джулька – сели в Борисполе в самолет и через три часа оказались в Цюрихе.
Так, на шестьдесят четвертом году у меня, шестьдесят первом у жены и четвертом у Джульки началась новая, совсем непохожая на прожитую жизнь.
Благословляю ли я этот день 12 сентября 1974 года? Да, благословляю. Мне нужна свобода, и тут я ее обрел. Скучаю ли я по дому, по прошлому? Да, скучаю. И очень.
Выяснилось, что самое важное в жизни – это друзья. Особенно когда их лишаешься. Для кого-нибудь деньги, карьера, слава, для меня – друзья… Те, тех лет, сложных, тяжелых и возвышенных. Те, с кем столько прожито, пережито, прохожено по всяким Военно-Осетинским дорогам, ингурским тропам, донским степям в невеселые дня отступления, по Сивцевым Вражкам, Дворцовым набережным, киевским паркам, с кем столько часов проведено в накуренных чертежках, в окопах полного и неполного профиля, на кухнях и забегаловках и выпито Бог знает сколько бочек всякой дряни. И их, друзей, все меньше и меньше, и о каждом из них, ушедшем и оставшемся, вспоминаешь с такой теплотой, с такой любовью. И так мне их не хватает.
Может быть, самое большое преступление за шестьдесят семь лет, совершенное в моей стране, это дьявольски задуманное и осуществленное разобщение людей. Возможно, это началось с коммуналок, не знаю, но, так или иначе, человеческое общение сведено к тому, что, втиснутые в прокрустово ложе запретов и страха, люди, даже любящие друг друга, боясь за свои конечности, пресекают это общение. Из трусости, из осторожности, из боязни за детей, причин миллион. Один из самых моих близких друзей, еще с юных, восторженных лет, не только не пришел прощаться, но даже не позвонил. Ближайшая приятельница категорически запретила ей звонить, не то что заходить. Еще один друг, тоже близкий, хотя и послевоенных лет, прощаясь и глотая слезы, сказал:
– Не пиши, все равно отвечать не буду…
И это «отвечать не буду», эта рана до сих пор не заживает. Я внял его просьбе, не писал, но втайне ждал, надеялся, что он как-нибудь, надравшись в День Победы, возьмет открытку, напишет на ней левой подмышкой «Поздравляю!» и без обратного адреса опустит где-нибудь в Дарнице или на вокзале. За десять лет ни разу не надрался… Во всяком случае, не написал, не опустил… А все это соль, соль на мою рану…
И маленькая моя повесть печальна потому, что если между двумя из моих друзей воздвигнута берлинская стена, то двоих других из этой троицы разделяет только вода, только Атлантический океан… Нет, не только океан, а нечто куда более глубокое, значительное и серьезное, что и побудило меня назвать свою маленькую повесть печальной.
Аминь.
Колюр – Париж, июнь – октябрь, 1984
От издательства. Пока в типографии набирался текст повести, по дошедшим до нас сведениям, в Париже по адресу рю Рембрандт, 15 доставлена была телеграмма следующего содержания: «Срочно вылетай тчк расходы оплачиваются тчк телеграф 998 пятое авеню мне тчк целую жду тчк Сашка».