Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы)

ModernLib.Net / История / Неизвестен Автор / Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы) - Чтение (стр. 4)
Автор: Неизвестен Автор
Жанр: История

 

 


      В больнице
      Когда принесли меня в больницу, огромную палату, всю обледеневшую внутри, доктора, осматривая меня, сделали знак стоявшему сзади, что, значит, и меня скоро выносить в морг, куда носилки делали почти беспрерывно свои рейсы, относя умерших.
      Взял меня в больницу врач Гальперин Борис Александрович, он же дал знак о том, что я близок к смерти, и он же что-то спросил меня. Я знал, что это он спрашивает, но не видел его. У меня перед глазами двигались какие-то горящие нити, и я громко сказал ему:
      - Нечего тут ходить и свои крестики ставить над больными, а лучше смотрите, что люди мрут ежечасно: кормят соленым ядом, а воды нет, и люди в уборной скребут лёд своими трясущимися руками и грызут его.
      - Смотри, смотри, заговорил молчальник Янов, а слова разумные. Чем вы сегодня кормили больных? - спросил старший врач Гальперин.
      - Да рыбные котлеты, правда, они были чуть пересолены, - ответил врач этой палаты.
      - Янова переведите отсюда вниз, - сказал Гальперин, а сам наклонился надо мной, уговаривая: - Переезжайте, там врач хороший, женщина, Фаина Филипповна. Вы согласны? - Я молчал. - Там вам будет гораздо лучше. Но перед моим закрытым взором по ледяной поверхности палатки все продолжали тянуться горящие нити, я ничего, кроме этого, не видел и молчал.
      Внизу на берегу реки Воркуты стоял шлакоблочный корпус, и меня положили туда. Врач Фаина Филипповна действительно отнеслась ко мне как мать родная, спрашивала, что я буду есть, перебирая все кушанья, которыми она могла меня угостить. Но я на все ее вопросы и просьбы, пропитанные любовью, молчал.
      - Ну хорошо, сейчас вам принесут луку фаршированного, - сказала она, распрямляясь. И правда, с кухни скоро принесли две больших головки луку, но я не помню, что я дальше делал, ел ли, и вообще ничего не помню.
      Я вообще не помню, сколько я дней пробыл в таком состоянии. Когда я очнулся, надо мною стояли врачи, но только не в белых халатах, а в синих. Фаина Филипповна наклонилась надо мной и стала уговаривать поесть манной каши. Первыми словами, с которыми я обратился к своему врачу, были:
      - Почему вы сегодня надели синие халаты?
      - Это мы сегодня вошли в прачечную, и нас всех там пересинили.
      - И лица у вас тоже синие, - сказал я.
      - Синька нам и на лица попала, - ответила она и опять предложила есть манную кашу.
      - Нет, не буду я есть манной каши, она вся с ядом, с отравой. - Фаина Филипповна взяла мою ложечку и стала есть манку: - Смотри, отравы нет никакой. - А я пальцем показывал ей еще и еще: вот тут, вот тут... - Да я всю кашу съем, и вам не останется. Ешьте теперь вы, - сказала она. Но больше я ничего не помню. В таком тяжелом положении я пробыл три года.
      Я не принимал никаких лекарств, говоря, что это яд, и когда лекпом отходил, я всё бросал в плевательницу. Иногда приходил главный врач Гальперин, и я ему говорил, что ночью мне приносят яд. На что врач в тон мне говорил: - Да, им ночью тут нечего ходить, больных беспокоить.
      Доверял я только Фаине Филипповне во всем, и в лекарствах, и из ее рук принимал. Из болезней и других немощей я стал приходить в состояние здорового человека только на седьмой год заключения. Немного помню из всего пребывания в психиатрической больнице. Длинная землянка, посредине дверь, по концам маленькие окошечки, посредине столы, а по стенам, по обе стороны, койки. Больных полно... Одного забил припадок, он упал на пол по проходу. Санитары бросились его держать, потом второй упал. Санитары возятся с ним. В это время один больной вскочил с койки на стол, выбил раму, высунулся на улицу и дико закричал. Санитары к нему, тащат его в палату, но тут еще один выбежал в дверь и исчез в кочках и кустарниках тундры. Дали знать охране, она с собаками два дня проискала его. Повели нас в баню. По дороге один больной все говорил что-то веселое, а в бане налил себе в шайку кипятку и одел себе на голову. В это время я из жалости стал помогать более слабым больным. Меня стали просить санитары помогать им при раздаче пищи, но я отказался. Всем нравилось мое участие, стали приглашать на врачебные лекции по разным отдельным болезням. Я согласился и стал ходить слушать. Потом пригласили на курсы фельдшеров, дали мне все нужные книги и даже учебник латинского языка. В это время просили меня раздавать больным лекарства и делать разные процедуры под контролем старшего фельдшера.
      Я охотно все делал. Потом врачи, проверив меня по всему, что мне должно делать, перевели меня на шахту No 11 старшим фельдшером и дали двух младших. Так я проработал год. Познакомился с врачами и начальником санчасти, и мне предложили стать заведующим складом при аптеке-базе Воркуты. Я не хотел, ни они уговорили меня. Вскоре я освободился из лагеря, и мне захотелось повидать свою мать, от которой я со дня своего ареста не имел никаких известий. Год уже работаю вольным, прошу отпуск - не дают. Рассчитался. Прихожу как-то к своему знакомому, которому заказал сшить костюмчик легонький, чтобы не ехать домой в грязном, лагерном. И тут я встретил одного бывшего больного, за которым я ухаживал, когда он тяжело болел водянкой, и теперь он в благодарность за мой уход предложил мне стать заведующим мебельной фабрикой. Я говорю, что хочу ехать на родину, узнать о матери и других родных. Но он сказал, что оформят меня на должность и сразу дадут отпуск и будут ждать, пока я вернусь.
      Быстро всё это оформили, и я поехал на родину.
      Вернусь немного назад. Я забыл сказать, что меня еще раз вызывали на суд. В суд пришли также два человека, которые свидетельствовали о моей контрреволюционной агитации против власти. Судья Волков спрашивает их:
      - Вы хорошо знаете Янова, и это он ли?
      - Да, мы его хорошо знаем, это он.
      - Ну, что же он вам говорил и чему научил?
      - Он говорил, что большевистская власть нехорошая, и всё против говорил.
      - Он что, во время работы говорил с вами, или за столом, или когда спали в одном бараке?
      - Нет, он нигде не работал и находился все время в изоляторах и тюрьмах.
      - А в изоляторах и тюрьмах никто Янова не караулил?
      - Ну, там всегда день и ночь охрана.
      - Тогда позвольте, где же вы слышали агитацию Янова, когда он всегда был под строгим надзором? - спросил судья. - Выходит, что вы ложно на Янова показываете. А знаете, к чему был приговорен Янов за ваше показание? Теперь вы у Янова спросите, к чему он вас желает приговорить за ложное показание, к смерти или еще к чему? Ну, скажите, Янов, как вы желаете с ними поступить, мы выслушаем вас, и так я и поступлю.
      - Я знаю только одно, - начал я говорить, - что человек - разумное существо и мыслящее, и если он поступает в жизни по разуму и совести, то он счастлив и радуется и своей жизни, и жизни всего живого; но если человек отказывается от этих человеческих свойств и руководствуется эгоизмом, то он бывает очень несчастлив и недоволен и жизнью, и всем окружающим. Большего наказания придумать нельзя. Таких не судить надо, а жалеть.
      - Ну, идите и благодарите Янова, что он не поступил с вами так, как вы с ним, - закончил судья, и мы пошли по домам.
      О врачах
      Теперь надо сказать хотя бы несколько слов о наших сердечно-добрых врачах. Иду я раз по нарождающемуся городу и вдруг встречаю молодого врача, который мне во многом помогал. Он шел с фельдшером. Издали увидев меня, закричал: - Василий Васильевич! (Фамилии моей никто не знал, и все звали по имени и отчеству.) Здравствуйте! Далеко идете? - сказал мне Исаак Константинович Гинзбург. - Мы идем на лекцию. Войновская будет читать о болезнях легких, идемте с нами.
      - Исаак Константинович, мне хочется узнать, где Гальперин Борис Александрович? - спросил я.
      - Гальперин освободился, уехал в Москву, но уже прислал письмо из Москвы с просьбой приехать обратно Воркуту: лечить, помогать несчастным каторжникам, но ему не разрешили. Не санчасть, а высшее начальство.
      - Ну, а о Фаине Филипповне вы уже сами знаете, - продолжил он, что она лежит больная больше года. Мне сестра, погорая ухаживает за ней, говорила, что вы уже два раза заходили к ней. Ее дети, сын и дочь, оба учатся и обещают приехать и забрать ее. Ну, идемте с нами на лекцию.
      Я поблагодарил их, но не пошел. Расставшись, фельдшер взял меня за руку, дружески сжал ее и, смотря мне в глаза, воскликнул:
      - Исаак Константинович, я не нарадуюсь на Василия Васильевича! Вид у него такой молодой, а ведь он куда старше нас обоих.
      - Да разве Василий Васильевич так живет, как мы? - воскликнул доктор. - Ни вина, ни табаку, ни женщин! Ну, еще раз до свидания! - И мы расстались, наверное, навсегда с этим добрым человеком, воспоминание о котором до сих пор живет во мне и обливает мою душу радостью.
      Фаина Филипповна. Высокая, гармонично стройная, она была очень красивая. Голос ее, нежный и мягкий и в то же время деятельный и добрый, непрерывным потоком, не уставая ни днем ни ночью, изливался на больных и страждущих душой и телом, поступающих к ней, как по конвейеру; но большинству даже ее забота не могла помочь, и тот же конвейер уносил их дальше, но уже трупами в морг, где их вскрывали, узнавали болезнь, а потом складывали в огромные страшные штабеля, из которых их ночью грузили на подводы и увозили в тундру, где их растаскивало зверье по своей потребности.
      И вот струны ее души не выдержали такой нагрузки, и сияние ее любви прекратилось - она заболела. Фаина Филипповна не могла быть простым зрителем этого бескровного, истощенного до голых костей людского потока. Она знала, что у каждого из них есть мать, отец, сестры, братья, нежно любимые дети и жены, о которых они грезили день и ночь, так же, как она страдала о своих детях.
      Беспрерывный поток мягких морских волн полирует крепкие скалы. Так же непрерывные страдания людские стерли физическую крепость души, и она угасла, остыла ко всему.
      В разгар ее болезни я зашел навестить ее. Сестра, ухаживавшая за ней, знала, как хорошо откосилась она ко мне, и пустила меня. Фаина Филипповна, одетая в больничный халат, стояла около своей постели и искала какой-то ботиночек. Ни меня, ни моего приветствия не замечала. Я постоял около нее минут пятнадцать, думая, что она, может быть, очнется; но нет, ее поиски ботиночка продолжались, и она не замечала меня. И в таком состоянии я оставил ее. Второй раз я был у нее, когда кончался ее срок и ей было разрешено уехать. Лицо ее было уже осмысленным, во взоре струилась доброта. Она сразу узнала меня, встала из-за столика и спокойным голосом благодарила меня, что я не забыл ее и навестил. - Помню, помню вас, когда мы были для вас в синих... а я видела всех в черном, и лица черные, и глаза у всех огнем горели. А теперь жду детей, обещают за мной приехать, посмотрите: вот их карточки, посмотрите.
      Я боялся, что в ее состоянии долгие разговоры утомят ее, не стал задерживаться, на прощанье поблагодарил ее за доброе, любовное отношение ко мне; она так же ровно и спокойно поблагодарила меня, и мы расстались. Вскоре приехали ее дети, и они уехали из заполярного края - Воркуты - в Россию.
      ...Когда я был в бессознательном состоянии и только стал приходить в себя, она как-то спросила Гальперина, приду ли я в нормальное состояние? И он, глядя мне в глаза, уже не ей, а мне ответил:
      - Да вы мыслить будете!
      И во время этого разговора они для меня были моем взоре уже не синие, а в белых халатах и с настоящим цветом лица.
      На родине
      Я поехал на родину. Мать моя умерла при немцах. Нас было три брата, и всех она вырастила без отца. Она была человеком большой нравственной чистоты, но ясно выраженного, чистого, разумного мировоззрения у нее не было, не могла она освободиться от народных традиций и обычаев, в которых выросла. Но когда она видела, что кто-то из нас отступает от этих обычаев, ради веления совести, то она охотно это принимала и по своим силам помогала нам. Старшего брата призывали, но не взяли, оставили в ополчении. Он был руководителем колхозной жизни в нашем селе.
      Когда пришли немцы, он не убежал с начальством, но отказался быть старостой, несмотря на все угрозы гитлеровцев, и за это его расстреляли. Сын его был убит в армии. Дочь его, солдатка с четырьмя детьми, умирала с голоду. Из них пятерых остался в живых один мальчик, которого я хотел взять к себе в 60-м году, но не пришлось.
      Среднего брата взяли в армию. Он был добрый человек, но социалистические взгляды взяли у него верх над совестью, и он пошел воевать (это еще в первую войну), и его ранили. Он в письмах писал о своей горькой участи, но не в силах был повернуть направление своей жизни и плыл по течению. Его подлечили и вновь отправили на бойню, где он и погиб безвестно.
      Старшая сестра умерла на второй год замужества от чахотки. Вторая сестра жила все в той же усадьбе с дочкой, вторая дочь замужем в Москве, а мальчик умер. Деревня вся была разбита и сожжена. Люди жили в землянках и хлевах, но, кроме земли, им жить было нечем, и они трудились до изнеможения. Лошадей не было. Люди на себе в мешках носили навоз на поля, собирали урожай, но его весь забирали, оставляли немного. Кругом деревни леса были заминированы, и чуть свернешь с дороги - убивало и людей и скот.
      Мой же хуторок, сад, огород - все было перекопано окопами, смято злодейской ногой.
      Да, мои братья и родные погибли от рук гитлеровцев, а я жил в "роскошных наслаждениях" десять лет у своих. Где же те весы, на которых можно взвесить злодейства людские, под разными цветами тряпок своих? И такая жизнь идет тысячелетиями, и люди так свыклись с этим - вроде так и надо. И все политические течения, какие бы они ни были, находят уважительные причины всему этому ужасу и считают, что это чуть ли не необходимость для роста и цивилизации. Современная наука рассказывает свысока о дикости первобытных людей, что они убивали друг друга камнями и дубинкой по голове, связывали пленным руки жилами животных, а потом поедали их, да еще без соли. Современная наука захлебывается от восторга, чего она теперь достигла в XX веке: кувыркаются в космосе, убивают не по-дикому, дубинкой, а по-научному - ракетой и атомной бомбой, вяжут руки людям не жилами, а хитрыми законами юридическими и экономическими и пожирают людей не штуками, а миллионами.
      Наука без нравственной основы и религиозной привела людей к сумасшествию и самоубийству. В злобе, мучениях и страданиях погибают те, кто, отказавшись от разума и совести, превыше всего поставили свой эгоизм. Те же, что возлюбили свет, кто признал в себе высший разум, совесть, добро, - те даже в своем последнем шаге к смерти не омрачают своей любви к людям и с чашей яда в руке или растерзанные на кресте, под пулями ружей жалеют и прощают людей, врагов своих, и своей смертью утверждают и возвеличивают жизнь в любом месте, в любую минуту, а не где-то в будущем раю церковном или политическом.
      И так я посмотрел на родину свою - муравейник, как медведем изрытый, по которому бродят измученные, исстрадавшиеся, перепуганные, голодные, в рваных одеждах люди, боясь ступить шаг в сторону от зарытых мин.
      Не знаю, какой такой специфический запах я издаю, но меня сразу разнюхали агенты НКВД. Меня взяли и повели в свое логово, но когда я сказал, что еду в Воркуту, где меня держали десять лет, меня отпустили.
      Опять в Воркуте
      Около года я работаю заведующим мебельными мастерскими, и вот меня опять вызывают в НКВД и спрашивают, почему я вернулся с родины, и говорят, чтобы я немедленно выезжал из Воркуты. Я ответил, что меня здесь знают, а в другом месте мне опять предстоят этапы, тюрьмы, лагеря. Мне отвечают: поезжайте, куда хотите, живите, где хотите, вас никто не тронет, но здесь оставаться вам нельзя, после будете жалеть.
      И правда, тех, кто после отбывал срок, после его окончания сразу же сажали в вагоны и куда-то увозили. Что делать? У меня был знакомый инженер, он собирался ехать к своей семье в Ялту и стал звать меня с собой и жить у него на квартире. У инженера было двое детей: дочь училась на медицинском, а сын на спиртоводочном, жена работала врачом в Ялте. Выбора у меня не было, и я решил ехать с ним.
      Ялта
      Жена инженера встретила нас хорошо. Меня прописали, я вскоре нашел работу, стал работать столяром в санатории.
      Я жил в Ялте уже второй месяц. Из ученья из Симферополя приехала в гости к родителям дочь. Квартира была тесная, и она ложилась на полу, но в этот раз отец и мать говорят, что нечего тебе валиться дома на полу, а ложись с Василием Васильевичем на постель вместе и спите, и никаких разговоров.
      Дочь стала расправлять мою постель и класть еще свою подушку. Я сидел среди комнаты за столом и читал книгу, но услышав разговор обо мне, оглянулся и, увидев все эти перемены с моей постелью, без моего ведома, решил, что делают они правильно, по своему мировоззрению, в своей квартире, а если мне это не нравится, то, пожалуйста, - на все четыре стороны. Я поднялся из-за стола, вышел из тесной квартиры на широкий простор улицы и сел на скамейку под стройными и прекрасными кипарисами. Здесь никто не говорил о тесноте и никто не поступал со мной так бесцеремонно.
      Я знал, что если дать волю своей страсти, то она будет загораться от прикосновения одного волоса с женской головы, а потом потянет за собой, как рыбу в воду. Но я понимал, что тому, кто выбрал себе путь, освещенный разумом и совестью, предстоит много трудностей и борьбы, и связывать себя семейными узами - это лишить себя свободы. Волны страстей давно бились об меня, но в палатах, при беспрерывных стонах больных и среди страданий людских, они не имели той силы, чтобы совладать со мною. На аптеке-базе была одна женщина, она льнула ко мне, и когда я уезжал, хотела приехать ко мне в Ялту. Там же одна девушка взялась чистоту наводить в моей одинокой квартире, все мыла и чистила, занавесочки развешивала, но она была очень скромная и стыдливая и ничего не говорила мне. Другая девушка, китаянка, пламенела при виде меня, но я ни о чем с ней не говорил, кроме деловых бумажек, но она, юная хвастунья, сказала своим родителям, что у нас с ней договоренность есть жениться. И отец ее и мать, вызвав меня к себе на квартиру, прямо сказали, что пора нам с Эммой сходиться жить вместе, что от дочери им уже всё известно и у них всё готово для совместной жизни.
      На мебельной фабрике тоже были две девушки, заканчивающие десятилетку, которым я нравился. У одной из них была совсем еще молодая мать, которая тоже приставала ко мне, но меня спасало то, что у меня была общая комната с художником цеха.
      И они также осаждали меня в Ялте письмами. При новом аресте в Ялте в НКВД мне читали выдержки из писем ко мне, ими задержанных.
      Но всё это было как бы уже давно, а сейчас я сижу, одинокий беглец, под покровом кипарисов и южной ночи, а в просветы на меня зорко смотрят яркие звезды и шлют мне свое нежное и доброе успокоение.
      - Будь кроток и смирен, и весь путь жизненный твой будет радостен. Держи беспрерывно взнуздавши свою страсть и похоть свою, а всё остальное предоставь Господу своему, разумному ходу жизни. Ты не по своей воле пришел в жизнь, а призван без согласия своего, и дай волю Ему распоряжаться тобой во всех делах, как угодно Ему. Весь мир, все поэты возвышают плотскую любовь мужчины и женщины, но к чему ведут эти заманки, если человек отдается им без удержу?
      Человек становится гаже самых диких животных. Ни одно животное не уничтожает своих детей, как это делает человек, и делает по-научному, в белых халатах, всё по-стерильному, выбрасывают своих детей в кровавый таз и в уборную. Во всей животной природе нет той распущенности, как у людей. Против целомудрия восстают, как против чего-то дикого. То их беспокоит, будто бы, что род людской прекратится, а когда убивают своих детей, то их это не беспокоит.
      Все эти думы бегали в моей голове, но всё же была темная ночь, и я сижу один, и мне стало как-то неуютно. Ведь места здесь пограничные, недавно здесь шла война, и за каждым новым человеком следят, и, может быть, и моя одинокая фигура уже привлекла чье-нибудь внимание. Надо куда-то подаваться, и я стал припоминать, кого я знаю. К дочери моих хозяев приходила подружка, жена их сына с маленьким грудным ребенком, она живет где-то здесь у своих родителей, пока ее муж учится; но где ее квартира, я не знаю, хорошо бы переночевать у них, а дальше было бы виднее. Я стал осматриваться кругом - кого бы спросить. Вдруг из соседнего двухэтажного дома вышла женщина, подошла близко ко мне и стала смотреть сквозь кипарисы, вернее, на звездное небо. Я замер, боясь напугать ее своим внезапным появлением. Когда она повернулась, чтобы идти домой, я быстро встал и спросил, не знает ли она, где живет невестка Лаптевых?
      Она ответила спокойно и холодно:
      - Знаю, идемте.
      В квартире она, открывая дверь, сказала:
      - Надя, к тебе человек пришел.
      - Василий Васильевич! - радостно воскликнула Надя и в то же время удивленно глядя на меня: что, мол, побудило меня ночью прийти к ней.
      Я сказал, что пришел попроситься переночевать, так как там приехала их дочь Аза и очень тесно, и мне жаль, что она будет валяться на полу. Она мне постелила в парадном коридоре и сказала, что этот коридор совершенно свободен, можно в нем жить, никому не мешая, через него никто не ходит, из него есть отдельный выход во двор, а дверь в комнату глухая с замком и ключом.
      Я остался жить у них, продолжая работать в санатории. В выходные дни я ездил с моими хозяевами в горы, с ручной тележкой за дровами и за цветами.
      Горы меня привлекали. Но недолго пришлось мне любоваться равнодушным шумливым морем и безмолвными скалами Крыма. Раз я вечером в темноте возвращался домой с работы, а там уже дожидаются меня двое с оружием и, не дав мне поесть, забрав всё, что было: мои книги, записи, карточки и письма, - усадили в машину и увезли в Ялтинский подвал, за решетки. При аресте сестра хозяйки квартиры навзрыд плакала, доказывая, что я человек хороший. Они ей грозились, но она не умолкала.
      Я припомнил этих людей, что пришли меня забирать, я их не раз видел на берегу моря, куда я часто ходил со своим любимчиком Колей, сыном Нади, и учил его в море плавать. Он со страхом и радостью цеплялся за меня и улыбался, доверяя мне. Последний раз мы возвращались домой. Коля, уже узнав дорогу, бежал впереди меня. Ему было всё интересно, и он смотрел по сторонам, а не под ноги, и упал. Я поспешил к нему на помощь, поднимаю и утешаю его и, разгибаясь, вижу надо мной этих шпионов. И не раз я их видал по месту моей работы.
      Они молча посмотрели, как я поднимаю Колю, и прошли мимо, как будто обычные люди идут, развлекаются, а не готовят страдания людям. Рано утром меня вывели из подвала и посадили в машину, где в кузове уже сидели две женщины и четверо мужчин. Конвойный с винтовкой сидел в кузове над нами, как коршун над цыплятами, а шпион все еще бегал по учреждениям и, верно, не всю еще переписал добычу заданного плана. Потом привел еще двоих, один из которых был студент с толстым портфелем под мышкой. Сам шпион сел в кабину, и машина тронулась.
      - Прощай, свободная стихия, - подумал я. Всё время до перевала я смотрел на море и вспоминал, когда, кто и что говорил о нем.
      На перевале в Симферополь машина остановилась. Из машины вышел шпион, проверил свою добычу, и вдруг он заметил тяжкое преступление: студент с увлечением углубился в чтение своих записок и не мог оторваться от них даже во время стоянки.
      - Кто тебе разрешил смотреть эти бумаги?
      - Да я же свои читаю, - робко возразил студент.
      - Не разговаривай и не смей носа совать в портфель.
      Я еще раз взглянул на море, и машина тронулась... Дорога змеей извивалась по зарослям, подвела нас к стенам тюрьмы, верного оплота всех владык всех времен.
      Долго мы стояли у стен тюрьмы, пока мимо нас прогоняли большие партии арестованных под ружьем. В тюремную пасть меня ввели последним.
      На цементном холодном полу меня стал раздевать добродушный старичок. Я дрожал и трясся, пока он медленно, своими старческими дряблыми руками перещупывал карманы и все швы моей одежды. Потом вроде и ему стало жалко меня, он вернул мне мою одежду и сказал: одевайся, а всё остальное завтра доделаем. Завтра и объяснение вам дам, в чем вы обвиняетесь, хотя это надо было сделать перед арестом, но не получилось.
      Я, одеваясь и дрожа, сказал ему:
      - Нужно ли ягненку знать причины волка, за что он его хочет съесть? И что они ягненку дадут, эти знания, у волка в зубах?
      Старичок ничего не ответил мне и передал солдату, который отвел меня в камеру на пытку. В камере, кроме четырех часов отдыха, остальные двадцать часов должен молча сидеть и не дремать. Поминутно ходили по коридору часовые и шпионили за арестантами. Все сидевшие, шесть человек, были острижены, и от холода и тяжелых, мучительных переживаний лица и головы были синие, а сквозь рваную одежду, без пуговиц и застежек, проглядывало такое же синее тело с выступавшими костьми. Люди сидели два с половиной месяца в таком мучительном и томительном состоянии, и многие не рады были своей жизни и искали разные причины к самоубийству.
      Все сидевшие в каморочке без окон с удивлением взглянули на меня, как на нечто необычное: в неизуродованной одежде и с длинными волосами. Каждую ночь, с восьми вечера и до двенадцати ночи, шло предварительное следствие, а с четырех до шести утра шли тяжелые допросы с побоями и увечьями.
      В тишине брали людей из камер на допрос и тихо приводили с допроса всего трясущегося, изодранного, в синяках и приказывали садиться и не спать сидя. Всё делалось тихо, в змеином шипенье и злобными знаками руки. И хотя на семь заключенных были две койки, и то они почти всегда пустовали. Но меня пока всё это не касалось, и эта тяжелая атмосфера не проникала сквозь броню моего равнодушия, и я спокойно лег на койку и спал до подъема. Вечером меня повели на предварительный допрос. Я шел бодро, в своем обычном костюме и с зачесанными волосами. Меня как бы с восторгом встретил молодой добродушный следователь.
      - Так вот это тот самый Василий Васильевич, который пишет своим друзьям такие чарующие письма. Садитесь, пожалуйста, я рад с вами поговорить обо всем. Я всё о вас знаю и всю вашу переписку перечитал и восторгался, как сильно вы всё выражаете.
      - Вы-то хотите гоголевским героем около меня крутануть с лестью, - на нее его восторги ответил я.
      - Нет, нет! Я честно говорю. Вот вас спрашивает художник из Воркуты, завели ли вы себе сад фруктовый, а вы ему отвечаете: рук не хватает, чтобы заниматься садоводством, я одной рукой держусь за скалу, а другой продираюсь в очереди за куском хлеба. Как ловко, как сильно!
      Надо сказать, что в Ялте в это время давали хлеба по 1 кило в руки, и очереди стояли с темна и до темна. Потом, после восторгов, где и что я говорил или писал, он перешел к тому, возможно ли христианство на земле мирным путем. Я коротко отвечал. Вдруг вошли еще трое и стали не спрашивать, а излагать свои взгляды и мнения...
      Один говорил: - Да, это во всем Толстой виноват. Он возродил христианство, объяснив его разумно, а без Толстого на христианство уже могильный памятник поставили. А другой: - Да, Толстой и революции помог родиться. Без него богоподобная монархия еще лет триста царствовала бы. Суеверия религии и церковная власть очень и очень медленно покидают свое царство, и не тряхни их Толстой, социализму трудно было бы выйти из подполья.
      И так четверо следователей и я, арестант, вели меж собою дружеский мирный разговор. Потом трое ушли, мои следователь нажал кнопку, вошел часовой и увел меня в камеру, где я тут же крепко и спокойно уснул. На другой день меня остригли и отрезали пуговицы на одежде. Вечером опять повели на допрос. Вчерашний следователь начал разговор по-вчерашнему, весело и добродушно, но я молчал. Молчание мое было для него очень томительно, и он не знал, что делать со мною. Тогда он вышел из-за стола, подошел ко мне, взялся нежно за плечо и спросил:
      - Василий Васильевич, что с вами? Вы же так хорошо разговаривали со мной вчера, шутили, а сегодня ни звука?
      Тогда я сказал ему:
      - Вчера я еще был человеком, и вы со мной говорили как с человеком, и я так же с вами, а сегодня голова моя обезображена, тело оголено, и я должен держать руками всё время одежду, чтобы она не свалилась. Значит, вы считаете меня ни за что. Ведь разумный человек даже скотину не позволит себе так обезобразить, а не то что человека. Вы меня поставили ниже всякого животного и хотите, чтобы я унижения не замечал, считая это за естественное состояние, и, обманывая себя, говорил бы с вами по-хорошему, как с человеком. Я говорю сейчас откровенно и, думаю, и у вас есть нравственные человеческие свойства и хотя вам и стыдно будет за ваш обман по долгу службы, но в глубине своей души вы почувствуете мою правоту и даже затеплится ко мне благодарность за мою откровенность. Я не могу дикость признавать за нормальность и поэтому говорить не буду.
      После моих слов мы долго молчали, потом он позвонил, и часовой увел меня в камеру. На второй день меня вызвали днем, и больше меня никогда не вызывали не только ночью, но даже и вечером...
      Конвоир ввел меня в другой кабинет, там сидел уже другой следователь.
      - Садитесь, пожалуйста! Моя фамилия Кручинин. Вы знаете пьесу Островского "Без вины виноватые"? Там героиня пьесы Кручинина, вы любите эту пьесу? И вообще, как вы смотрите на драмтеатр? - закидал он меня вопросами.
      Я сказал, что люблю всего Островского в искусстве и очень люблю его на сцене театра.
      - Вы ходите в кино, театр?
      - Грешен, батюшка, - с улыбкой сказал я. - Если знаю, что хорошая вещь, то не могу удержаться и иду.
      - А как вы смотрите на военные произведения?
      - Да кому убийство и дикость эта будет нравиться - только диким людям может нравиться то, на что разумный, добрый человек не может смотреть без слез и страданий.
      Потом следователь перевел разговор этот на другие вопросы, но я быстро обнаружил его хитрость, что это уже не простой разговор, а служебный, и замер. Он долго мучился со мной, но так ничего и не добился. На другой день я также промолчал, и на пятый день он пытался меня разговорить, но я молчал.
      Тогда он без раздражения и озлобления, а тихо и мягко сказал мне: Ну, тогда идемте за мной.
      Привел меня в совершенно темную комнату и притаился, и вдруг ярко загорелся свет, и я увидел сидящих за столиками шесть человек с блестящими у всех погонами и другими побрякушками. Мне предложили сесть на табуретку у двери. Я спокойно сел. Кручинин тут же удалился. Потом поднялся с кресла человек, коренастого толстого сложения, и начал ходить но узкому проходу между столиками и говорить мне. Долго-долго он говорил, а потом спрашивает меня грозно: - Чего молчишь?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35