Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы)
ModernLib.Net / История / Неизвестен Автор / Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы) - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Неизвестен Автор |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(1024 Кб)
- Скачать в формате fb2
(420 Кб)
- Скачать в формате doc
(429 Кб)
- Скачать в формате txt
(418 Кб)
- Скачать в формате html
(422 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|
Загремели замки, послышался лязг ржавого железа. Дверь открыла свою пасть, и на пороге показались шесть человек в приличных вольных костюмах. Они окинули взором сначала решетки, стены, а потом уж, как на что-то второстепенное, взглянули на пол, на валявшегося на голом полу человека узника. - А! Ты еще здесь, братец! - обратился ко мне один из них, с сияющим добрым выражением лица. Сияло ли это лицо оттого, что он увидел меня, или оттого, что что-то уже было сделано им в пользу меня? - Ах! Я и не знал, я не знал! Вас сейчас выпустят! И правда, к вечеру пришли за мной и повели опять к нему, владыке чиновников. Стали меня подробно расспрашивать и что-то писать, но я молчал, не сказал ни слова. Они стали мне давать какую-то бумажку на руки, но я не взял никаких их бумажек. - Вас же могут опять забрать отряды, они еще действуют. - Ну что же, вас не миную с тюрьмой. Он посмотрел на меня, помолчал и сказал: - Ну, идите домой. И вот я опять живу дома. Прожил до глубокой осени, потом меня вызвали в суд. В суде за одним, столом сидел секретарь с длинным, глупым и злобным лицом и рылся в своих бумажных сокровищах. За особым столом сидел судья с добродушным лицом. Секретарь зачитал все мои злостные, ужасные дела против государства, партии и правительства и какие наказания за это следуют и потом спрашивает меня, признаю ли я свою вину? Я молчал. Секретаря это бесило, и он всё больше злобился и грозил мне тюрьмой. - Ну, скажи же, скажи хоть слово, что ты виноват, что больше так поступать не будешь, и если суд дозволит, то желаешь искупить свою вину трудом. Я продолжал молчать и смотреть себе в ноги, но потом взглянул на всех, и председатель кивнул мне головой: говори как можешь. - Что есть суды на земле, это совсем не ново. Но за что судят? Всегда судили за злодеяния, за убийство, а сейчас меня судят за жалость, за любовь к людям и требуют, чтобы я эти свойства признал незаконными и раскаялся в этом, но я этого не могу. Эти свойства - жалость и любовь к людям - я считаю законными и необходимыми для человеческой жизни всех людей. Секретарь немного смягчился, но требовал отправки меня в Москву, чтобы пройти экспертизу в Объединенном совете религиозных общин и групп, и если меня там признают искренним - освободить, а не признают - усилить кару. Тогда поднялся судья: - Никуда мы его отправлять не будем. Нам и так понятно: человека протянули по всем трибуналам, и он остался незапятнанным, а мы не будем доверять высшим органам? Нам его прислали не ковыряться в нем, а для оформления освобождения. Если бы на нем была тень какая, его бы до нас никогда не допустили. А вы, Янов, идите спокойно домой и занимайтесь чем вам угодно. Мы знаем вашу жизнь с детства, и все остальные сведения только дополняют нам самое хорошее мнение о вас. В верхах, по трибуналам, зорче нас на этот счет, и те вас не осудили... Идите, идите домой, никто вас больше не тронет. Дома И вот я опять среди любящей семьи, среди своих односельчан и родных полей. Кругом не слышно слов команд и допросов, а спокойная человеческая речь, и не маршировки, прыжки, судорожные движения по команде, а разумный, необходимый всем людям труд, тот труд, без которого не может прожить ни министр, ни поэт, ни ученый, ни генерал, ни бухгалтер - все те, чей труд, часто в кавычках, ценится непомерно выше крестьянского. Я вошел в свою трудовую колею, но пережитое неотступно, вновь и вновь, вставало передо мной. Зачем? Для чего всё это нужно? По выражению Толстого, каждый человек есть посланник Бога, того высшего, что осознаешь в себе, и каждому из нас дана в жизни работа по выполнению этого высшего закона жизни. И, выполняя этот труд, надо забыть, откинуть все личное, эгоистические стремления, желания, цели; тогда выполнение воли Бога будет легко, не будет никаких сомнений, разочарований, страха, ни тоски, ни одиночества. Я выполнял только свой долг, то, что требовали от меня высшие свойства моего существа, и ничего не желал для себя лично, и мне было легко. Я не заражался духом злобы и вражды, которые окружали меня всюду на моем пути, ни в тюрьме, ни на допросе, ни в казарме, ни в пути за солдатами. Я не злился, не завидовал, не боялся, мне было легко, и я был радостен и спокоен и замечал, что окружающие люди, с кем я соприкасался, сами заражались этим и были ко мне добры и сочувственны. Если я и бывал когда недоволен, то только собой, что много еще во мне эгоистичного, что я еще не целиком в воле Бога... О сестре Так жил я дома. Вдруг получаю письмо от сестры из Каменского завода. Она пишет: в их стороне голод, муж поехал за хлебом и умер в дороге, дети пухнут от голода. Что делать? Как помочь сестре в такой беде? Посылками не прокормишь четыре души, мать с тремя детьми. Нужно брать на родину, но куда деть их? Нужен совет с родными. Сперва я обратился к своему родному брату: Брат, что будем делать? Как помочь сестре, спасти ее с детьми от голодной смерти? - Не знаю, - ответил брат, - у меня у самого своя семья, четыре души. Потом я спросил свекра сестры. Тот ответил так же: мне до себя только впору. Но я все же решил, что привезти сестру надо, но где взять денег на переезд? Был у нас в деревне один богатый человек, я к нему, рассказал всё тяжелое положение сестры. - А сколько тебе денег надо на всё? Я сказал. - Нет, этим ты не обойдешься, - и дал вдвое больше и пожелал успеха. Я сказал матери, что денег достал и теперь еду за сестрой. Мать сквозь слезы говорит: - Я очень рада за тебя во всем, но боюсь, что тебе трудно будет с сестрой, ты еще не знаешь ее характер. Но я поехал. Положение сестры было, действительно, тяжелое. Двое младших детей уже умерли от голода, а эти трое, хотя и ходили, но пошатывались от слабости. При виде меня они все встрепенулись, бледные личики засияли радостью, и все они цеплялись за мою шею и, толкая меня своими острыми коленками и локтями, лезли на мои колени, обнимая и целуя меня. И когда я рассказал сестре, зачем я приехал, они все закричали: - Мама милая, мы все поедем с дядюшкой! Сестра, расспросив меня, кто как живет и что говорят о ее приезде, сказала, что не поедет: - Лучше я буду умирать здесь с голоду, чем жить сытой под ненавидящими взглядами. - Дети заплакали. - Чего вы ревете? Здесь у нас крыша есть, а там где будем жить? Дядя сам живет в одной комнате пять человек, свекор отказал совсем, а в деревне у каждого теснота. Кому мы там нужны? Я ожидал, что сестра, говоря всё это, будет горько плакать, но она за всё это время так много пережила, что страдания уже иссушили ее слезы, и она только смотрела печальными глазами в одну точку. А дети твердили всё одно: - Мы поедем с дядюшкой. - Ну, поезжайте одни, а я здесь останусь. Дети и на это согласились: - Мы будем там с дядюшкой картошку сажать, варить и печь в золе, тебе будем письма писать, что нам здесь очень хорошо - едим печеную картошку вволю... Сестра улыбнулись: - Картошку-то вы есть будете, а ночевать где будете? Ни крыши, ни одежды у вас нет, - А мальчик Кузька с восторгом закричал: - Я возьму топор, дров нарублю, натаскаем, огонь большой разложим с дядюшкой и будем спать у костра. - А маленькая Маша: - А я оладушки буду печь из картошки и с дядюшкой есть. - А жить так и будете у огня? - спросила мать. - А где дядюшка, там и я, - ответила Маня. А старшая девочка Ира: - А я, дядюшка, буду на всех кухарить, стирать, носки вязать, и всё штопать, и латать, и с бабушкой прясть и холсты ткать. - А учиться? - спросила мать. - Хватит с меня трех классов, а вырасту, если надо, буду на курсы ходить. - А жить-то где будете? - опять спросила мать. - А с дядюшкой, и бабушка будет с нами жить, - ответила Ира. Утром сестра говорит мне: - Ты вот ехал за нами, а обдумал ли, где мы будем жить? - А где я, там все со мной будете, так я думал и думаю, и с этим я за вами приехал. - Ну, ладно, посмотрим, что из всех твоих дум выйдет, как мы все бедствовать будем... На другое утро мы все выехали. Дорогой мы перенесли много трудностей, но сестра меня не упрекнула ни одним словом. Наверное, некоторым людям трудно только сдвинуться с мертвой точки, а потом невольно с каждым шагом всё больше вживаются в новое. Дети также, видя мое спокойствие, как бы внутренне решили, что значит так все и надо, и спокойно отдавались своим детским впечатлениям, находили во всем интересное и радостное, зная, что с ними близкие и любимые, кому они вполне доверяют. Так бывают похожи на этих детей взрослые, верящие в своего Бога любовь, который зорко смотрит за каждым через совесть. И тогда, любя этого Бога в себе и во всем живом, люди успокаиваются, зная, что с ними неотлучно Бог, который охраняет всех своею любовью и дает благо. И вот мы приехали домой, мать встретила всех с присущей ей материнской заботой о каждом и делала все по возможности, чтобы всем было хорошо. Старший брат и его жена, наверно, не очень были довольны, но всё же при виде несчастья сдерживали себя, и поэтому все было тихо и спокойно. В нашем доме, вернее, комнате, стало очень скученно, как в вагоне, но крайняя нужда не нарушала благоразумия, жалости, и жизнь шла своим чередом. Я так же занимался обычными крестьянскими делами и еще разными ремеслами по дереву, металлу, глине. Местная молодежь относилась ко мне хорошо, с уважением. Меня знали не только в нашей деревне, но и в окружающих селах. У более пожилых крестьян не было особых стремлений к познанию смысла жизни. После долгой, мучительной военной жизни и разлуки им было чем заниматься, хозяйственные интересы поглощали их целиком. Но молодых ребят эта инерция жизни не заполняла целиком, любознательность влекла их в разных направлениях, а некоторые интересовались также и религиозными вопросами. И ко мне стали приходить поговорить, просили даже книжечек почитать, и я им очень охотно давал всё, что у меня было, главным образом Льва Толстого. Простой и ясный язык Льва Толстого был доступен всем, его слова отвечали на возникающие вопросы жизни и находили у них согласие и сочувствие. Да, Толстой есть мировое чудо, он изливает свет божественной, истинной жизни, и бушующая людская эгоистичность не в силах забросать его грязью и затоптать. Я ничего не могу сказать о будущем. Может быть, еще придется сидеть Толстому в пещерах, засыпанному непониманием и злобой, но когда-нибудь эту находку найдут под грудами камня, и новое человечество радостно вздохнет, увидев свет, идущий от нее и разгоняющий сгущающуюся веками тьму. Да, в будущем будет то, что должно быть. А мы сейчас должны быть благодарны, что в своей жизни, благодаря Толстому, узнали истину. Больше всех ко мне льнул Дмитрий Иванович Гришин. Я ему сообщил свои планы: весной выйти из деревни, с крестьянских полей, из-за которых, ввиду малоземелья, вечно идет недовольство и вражда. Я решил за пределами крестьянских земель, на земле лесничества, на окраине леса, сделать себе "дворец", наподобие всякой птицы (кроме кукушки), расчистить огород, посадить несколько фруктовых деревьев и жить этим. Митя с радостью присоединился ко мне. Из наших домов мы решили не брать ничего, кроме топоров и пил, а всё хозяйство оставить братьев. В полутора километрах от села был кустарник и овражек болотистый, возле речки, и мы облюбовали это болотце и жить там, чтобы не было к нам зависти, что мы взяли хорошую землю. Работа закипела. Кустарник мы вырубили, раскорчевали, раскопали под огород и построили себе "небоскреб": четыре метра ширины и шесть длины. Но в самый разгар наших работ нас обоих забрали и повели в Брянскую тюрьму, которая была куда крепче нашего "дворцы". Прокурор начал нас допрашивать, на каком основании мы нарушаем государственные законы: рубим лес, строим дома? Я ответил, что мне стыдно знать, что есть люди, воображающие, что весь шар земной принадлежит им, и я не хочу утверждать их в их болезненном, ненормальном мнении и просить их разрешения, чтобы в тухлом болотце свить гнездо из болотного хвороста. Сказав это, я замолчал. Мы стояли, а прокурор и еще кто-то тихо совещались между собой. Потом прокурор обернулся к нам и сказал: - Ну, идите! Но куда вы сейчас пойдете и что будете делать? - Пойдем к своему строящемуся гнезду и будем стараться к зиме его закончить и ухаживать за огородом, чтобы было чем питаться зимой. Мы молча вышли из кабинета, и нас выпустили из тюрьмы. К зиме мы, действительно, закончили свой "дворец", надрали драни, покрыли крышу, напилили досок и покрыли пол, наделали кирпичей, сложили русскую печь. Собрали урожай с огорода и на зиму взяли к себе сестру с детьми. Дети прыгали, так были рады, и весело щебетали вокруг меня. Митя по своей жизнерадостности тоже подходил к детям, и болотное наше гнездо превратилось в уголок рая. К нам много приходило любопытных, чтобы найти тему для своего досужего рассуждения. Они не стеснялись, давали всякие советы, как нам жить, чтобы нам было еще лучше. Так мы прожили год, и тут я раз невольно услышал, как одна кумушка говорила сестре: - Да, все было бы хорошо, если бы у вас было молоко и мясо. В деревне какая соседка могла бы уделить, а тут никто и ниоткуда. - Да, в деревне я могла бы и заработать себе и молоко и мясо... а тут и слова сказать не с кем... - жаловалась на свою уединенную жизнь от общества. Летом, когда крестьяне стали делить землю, я пошел к ним и попросил у них выделить мне усадьбу. Общество с веселыми шутками отмерило мне усадьбу. - Ну, Василий Васильевич, в лесу построил себе дачу, а в деревне, в ряд с нами, зимний дворец поставь, - шутили они. - Давай, давай, мы рады, что ты не отделяешься от нас. И вот мы с Митей натаскали из оврага, рядом с усадьбой, всякого хлама, на месте замесили глину и сделали хату. Наделали кирпичей и сложили печку, покрыли крышу, оштукатурили, сделали двери, рамы оконные, стол, четыре табуретки. - Ну, сестра, - сказал я, - собирайся, пойдем в деревню, в общество, в свой собственный домик, и будешь жить без стеснения - свободно. Сестра сразу в слезы: - Что это ты задумал? Чтобы от меня избавиться? - И пошли сетования: У меня там огорода нет, рассаду где буду брать? И что я буду там делать? Вот если бы была машинка, я бы шила и кормилась, а так что я буду делать там? Но все же я перевел ее в новый дом, говоря: - Здесь сама будешь огородница, и рассады будет столько, что на полдеревни хватит. Она улыбнулась сквозь слезы: - Знаем мы эти ласковые уговорчики, а потом майся с детьми, как знаешь. К зиме мы купили ей машинку швейную и корову. Сделали просторную стайку. Кур дала мать. Весной сделали большой рассадник, посеяли капустные семена и поручили детям охранять от кур и поливать. И сестра стала приветливее к нам с Митей. Мы часто заходили друг к другу по разным причинам, которых всегда бывает много у тех, у кого есть любовь между собою. А мы с Митей оставались вдвоем, потом взяли двух мальчиков-сироток, остались они без отца и матери. Зиму они прожили у нас, привыкли и были рады. Но их дед по каким-то темным причинам забрал их к себе. Потом умерли Митин брат и жена, осталось шестеро детей. Старшие братья были уже взрослые, лет - по двадцати. Они остались жить в своем доме, и мы помогали им. Девочку грудную взяла одна крестьянка к своим трем детям, а мальчика четырех лет взяли мы с Митей к себе. Приходили к нам интересующиеся из разных мест и городов, изъявляли желание жить с нами совместной жизнью, но скоро им становилось у нас скучно, и они уходили, пока не находили более привлекательный путь жизни. Шли туда, где ходят с чистыми руками, не "ковыряются в грязи", а едят готовый, чистый хлеб, выработанный теми, кто живет скучно и копается в грязи. А они становились "мудрыми руководителями", думая, что без их помощи крестьяне не могут прожить... Они занимались всякими науками, играми, плясками, игрой в футбол, в шахматы, кувыркаясь в заоблачных пространствах и т. д., но в то же время заботливо следили, чтобы крестьяне не поели сами свой хлеб, а чтобы и для них достался хороший кусок, а то, пожалуй, и умрешь с голоду со всеми своими культурными играми и занятиями. Только религиозно-нравственное отношение к жизни помогает человеку выбрать нужный труд и держаться в нем, несмотря ни на какие трудности, выполняя его в первую неотложную очередь, и уже оставшееся время отдавать и забавам, и веселью, и гуляньям. Только встав на этот трудовой крестьянский путь, может человек установить братские отношения с людьми и сам быть независимым, и не продавать свой труд, тем самым создавая эксплуататоров; а также и сам может уважать такого же свободного труженика-брата. Знакомство с братьями Фроловыми, Василием и Петром Во время отказа от военной службы я случайно услыхал, что есть журналы, выпускаемые друзьями Толстого. Когда после суда я почувствовал себя свободным, я пошел на почту, километров семь от нас, - спросить у них совета, где такие журналы приобрести. На почте мне сказали, что таких журналов у них нет и не бывает, но один работник посоветовал мне обратиться в их селе к Фролову Василию Ивановичу, у него есть связь с Москвой и, может, у него есть что-нибудь такое. Я пошел разыскивать Фролова. Оказалось, он работает в конторе, и я пошел туда. Там мне сказали, что он еще не вернулся с обеда. Я стал ждать, пристально вглядываясь в возвращающихся на работу в контору. Я ожидал увидеть во Фролове - пожилого человека с окладистой бородой, но такого не было. Больше уже никто не входил, а я всё ждал и опять спросил о Фролове. - Да он уже на работе. - Его позвали ко мне, вышел зеленый юнец и спрашивает меня: - Что вам надо? - Мне Фролова надо, Василия Ивановича. - Это я. - Так мы и познакомились. Потом он увел меня к себе домой и надавал много нужного и интересного. С этого времени я бывал у него и он приходил ко мне и к Мите, когда тот бывал дома. Брат его Петя тогда еще учился в ремесленном училище. Когда он закончил курс в училище, он тоже часто заходил к нам. Митя зимой портняжничал, а я бывал дома один, работал по столярному делу и другие работы. У меня было до пяти учеников, они захотели учиться столярному, я их взял. Жили мы все вместе, работали и учились грамоте. За две зимы учения у меня их принимали за семиклассников. Жил и учился у меня один мальчик из коммуны имени Льва Толстого близ станции Новый Иерусалим - Боря Кувшинов. В 1923 году Вася и Петя сказали, что хотят работать вместе с нами лето. Мы, конечно, не возражали. Стали работать вместе. Во время отдыха я в то время читал Библию. Мне хотелось ближе познакомиться с этой старинной книгой. Никакого особого значения я не придавал ей. Раз я истопил печку, накормил всех и вышел с лопатой в огород. Вася спросил, что будем делать, какой порядок в работе? Петя никогда не вникал в эти дела, полагаясь на меня, как на более опытного в крестьянском деле. Я им рассказал, что и как будем делать. Петя опустил лопату в землю и, не глядя на меня, спросил: - Почему так именно, а не иначе? Что это, так в Библии написано? Я бы Петины слова легко обратил в шутку и шутя договорился бы до согласованности в работе, но Вася также поддержал его. Я понял, что они чем-то недовольны мною, что-то хотят делать как-то иначе, но меня несколько задело, что делают они это не с простотой, а как-то немного ехидно. Я смолчал и не стал углублять размолвку, ушел в деревню к матери сказать ей, что уезжаю на все лето под Москву, в коммуну, откуда был Боря Кувшинов и где жил Евгений Иванович Попов, друг Толстого, автор книги "Хлебный огород", В Новоиерусалимской коммуне председателем был Вася Шершенев, я с мим много виделся, но близости у нас как-то не получилось. Съездил я раз в гости в другую коммуну "Жизнь и Труд", как ее на звали - "Шестаковка", и там познакомился с Борисом Мазуриным, с которым я с одной встречи почувствовал близость, которая и до сих пор сохраняется во мне. На зиму я мог бы остаться у Владимира Григорьевича Черткова, он предлагал мне это, но я получил письмо от Васи Фролова, он просил приезжать, так как они ушли с Петей и надо кому-то быть в нашем домишке. Приехав домой, я сразу вошел в свою колею; один, так как Митя ушел на заработки портняжничать. Мне всегда было хорошо, а на этот раз особенно хорошо. Я рад был, что познакомился с В. Г. Чертковым, познакомился и подружился. И еще подружился со многими друзьями. А также рад был, что избежал всякой размолвки с Петей. В нем была какая-то ненормальность, это я заметил еще при знакомстве с ним, года три назад. Забегая вперед, скажу, что эта ненормальность развилась в нем в психическую болезнь, от которой он и погиб в конце концов. Зимой Вася и Петя приходили ко мне, поживут день-два, неделю и уйдут обратно к себе. Отношения были хорошие. Однажды они пришли вдвоем, и Вася мне потихоньку рассказал о Пете. У него был приступ болезни, он залез на паровоз и стал давать распоряжения машинисту - быстро ехать в Москву и т. д. Машинист был в затруднении, он не знал о болезни Пети, с трудом отстранил его от управления, обещаясь быстро доставить в Москву, и все-таки дал знать родным. Его сняли с паровоза и привели ко мне. И вот я один должен был день и ночь караулить его, не сводя глаз. Ел он то, что я ел, и во всем слушался меня, но ночью его тошнило, рвало, он сильно мучился, а у меня это был первый случай, и я не знал, чем и кик помочь ему, облегчить его страдания. Однажды я топил печь, готовил пищу. Петя быстро сорвался с постели и, ловко проскользнув мимо меня, бросился к речке, и речка у нас широкая и глубокая - метра три-четыре, топь и грязь. Я быстро бросился за ним, догнал и успел схватить и хотел вести к дому, но у него появилась необыкновенная сила, и я не мог с ним совладать. На счастье, на шум прибежали соседи, которые поселились около нас, они помогли мне затащить его в дом и связать веревкой. Я попросил последить за ним, а сам побежал к Фроловым, за девять километров, сообщить и решить, что делать. Они все своим советом решили отправить Петю в больницу и просили это сделать нас с Васей. Нашел я в деревне подводу, и отвезли мы его на поезд. В вагон я ввел его один, и всю дорогу он вел себя спокойно, все время молчал и лежал с закрытыми глазами. И так с закрытыми глазами он сказал нам свои первые и последние слова за всю дорогу и последние в своей жизни для нас. Он сказал, улыбаясь: - Отчего это там, где сидит Вася Фролов, - все черно и мрачно, а где Вася Янов, - какое-то идет от него сияние? Больше он нигде и ничего не сказал. Ни у врача, ни в палате, куда я его ввел, и у меня на совести осталась какая-то тяжесть, которая держится и до сего часа. Владимир Григорьевич очень любил Петю, и когда узнал, что он заболел и его отправили в больницу, то тоже не одобрил нас всех за этот поступок. Это было в марте 1935 года, а в апреле нас забрали в лагеря. Арест С 30-го года я жил с мальчиком Ваней. Митя тоже вернулся с зимних заработков, и мы в апреле уже работали в огороде. В этот день я встал раньше всех и взялся, по своему обычаю, готовить пищу. Неожиданно открывается дверь и входят двое в военных шинелях, один становится у двери, а другой начал всё кругом осматривать. Дошел до стенных полок с книгами и начал рыться в них, отбирать и откладывать в сторону. Наклал два мешка книг и все письма, все мои рукописи уложил на телегу, и меня забрали одного. Я молча шел до их табора в теперешнем городе Кирове, где встретил в ту же ночь арестованного Васю Фролова. Потом перевезли нас в брянскую тюрьму. В тюрьме я отказался от пищи, долго валялся в камере, а потом меня перенесли в больницу... Перед судом пришли ко мне в тюремную больницу прокурор и судья и стали мне говорить, чтобы я согласился быть на суде, а то без меня им нельзя меня судить. Я сказал им: - Вы очень добрые ко всем, никого не обижаете, сроками для меня не поскупитесь и дадите от всего сердца то, что вами уже решено... - Это так, но без виновного нам нельзя судить. - Да кто вас будет контролировать, что вздумаете, то и делайте без меня. Они стали спрашивать, какие у меня убеждения? какая вера? Я им сказал, что это им совсем не нужно, что для самого большого срока наказания у них уже есть все данные. - Мне стыдно бросить вам разумно-нравственные слова под ноги, когда вы не хотите понимать ничего, кроме вашей власти над народом. Вы оледенели в своем эгоизме и поэтому не можете вникать в жизнь и убеждения других людей. Поэтому самое разумное с вами - молчать. - Пойдемте в суд, там вы всё это скажете. Но я больше уже ничего не говорил. Они посидели еще некоторое время у моей постели и ушли. Пищи я не принимал, потому что мне стыдно было есть хлеб, отобранный у голодных крестьян. А я вполне мог работать свой хлеб и питаться им. Меня кормили насильно. Через рот не могли вливать и делали клизмы, и так это делали со мной шесть месяцев. В конце седьмого месяца мне принесли мешок сухарей и два кило сахару, сказали, что это привезла мне сестра. Перед арестом я дал сестре два мешка своей муки, и у меня теперь было основание без сомнения есть свой хлеб. Я принял передачу и стал есть, но вдруг меня отправили на этап. Сухари мои кончились, и я вновь голодал, и конвойным приходилось меня где нести, где волочить, и так до самого места, где были забиты колышки с надписью: "Здесь будет строиться город Воркута". Были натянуты огромные палатки, и туда охрана, с ружьями и собаками, загоняла прибывших для работы заключенных, всё новые и новые этапы. В палатке был мрак от пасмурной полярной ночи. Люди во тьме прыгали по кочкам, срывались в растаявшую местами жидкую грязь по колени и глубже. Но натерпевшись страданий в этапах, никто не удивлялся, не плакал и не смеялся, и барахтались в растворенном мшистом грунте, озабоченно выискивая, где бы устроиться на ночь на отдых. Больно мне было смотреть на все это, и тем больнее, что делали это не какие-то враги, а свои же русские люди, товарищи, которых историки назовут героями, освоителями севера, строителями нового города, энтузиастами великих строек, ничего не упоминая о тяжких смертных страданиях рабочих, русских же людей, ни в чем не повинных, но заклейменных кличкой "контрики" и присланных сюда лечь фундаментом счастливого, культурного, научного будущего людей. Настало утро, солнечные лучи проникли сквозь ткань палатки. В палатку вошел начальник с козлиной бородкой в сопровождении свиты. Он шел и рычал на валявшихся бледных, измученных людей. Из свиты ему показали на меня. Он окинул меня своим злобным взглядом, прорычал что-то неразборчивое, и все пошли дальше. Утром меня перевели в заполярную тюрьму, огромный барак, деревянный с маленькими окошечками и решетками. Из тюрьмы нас, несколько человек, повели на суд. Меня вели под руки на гору, где стояло здание суда. Нас вели целиком по тундре, кое-где валялись черепа и человеческие кости. В суде меня посадили с краю на клубной скамейке, а судьи разместились на сцене. Дошла очередь с вопросами и до меня. Меня спрашивает суд, но я молчал; судьи три раза спрашивали меня, почему я не работаю? Я молчал. Суд удалился на совещание и, вскоре выйдя, объявил торжественно свой приговор: всех час к высшей мере - расстрелу... Нас обратно увели в тюрьму. В тесной камере, освещенной электрической лампочкой, без окон, нас было набито двенадцать человек смертников. Трое уже сидели до нас. Один средних лет латыш, второй еврей из чиновничьей среды, а третий оказался мой старый знакомый по тюремной больнице, Давид, немецкий еврей, комсомолец, убежал от своих родителей через границу к своим коммунистам-братьям. Его хорошо приняли, и он стал учиться коммунистическим наукам. Он во всем искренне верил своим учителям. Но вот арестовали его товарища по учению. Давид знал его как искреннего, преданного большевика и убежденного и решил, что здесь какое-то недоразумение, пошел к ректору и высказал свои мысли. Ректор его успокоил: ничего, мол, завтра всё выяснится, успокойся, ты увидишь его. И в эту же ночь его арестовали и дали пятнадцать лет, а здесь вновь пересудили и дали расстрел... Продержав 14 месяцев под приговором, его расстреляли тут же, в тундре. Нас, вновь посаженных смертников, было девять человек, из них пять вологодских крестьян, один украинец, еще один корреспондент-журналист Елизаветинский Борис и я. Когда Давид увидел меня, он весь просиял, стал меня обнимать и целовать и громко кричал: - Как я рад! Как я рад, милый Василий Васильевич, теперь мне хорошо и ничего не страшно с тобой. - Когда же он узнал, что и нас привели как смертников, он стал просить прощения у меня, что обрадовался мне, а я-то смертник. Он повлек меня к своему местечку у стены и тут же начал просить, чтобы я что-нибудь рассказал, как я это делал в больнице, лежа в огромной палате, где два этажа лежали больные двести пятьдесят человек. И вот я там рассказывал по ночам при полной тишине Толстого: "Войну и мир", "Анну Каренину", "Воскресение" и другие рассказы; Виктора Гюго "Отверженные", "Девяносто третий год", "Человек, который смеется" и другие; Диккенса; Достоевского. Тогда один из слушавших сказал: - Ваши прибавки от себя ничуть не искажают Толстого, но углубляют его силу, где он по деликатности умалчивал или обходил, выявляют главное, опуская второстепенные приличия. Мне, десятки раз читавшему Толстого, это интересно. - И многие говорили, что, слушая меня, вспоминаешь ранее читанное, но самому рассказывать - это нужна огромная память, Толстого пересказать! Вот и теперь, лежа с Давидом, рассказываю ему то, что я ему еще не говорил, и он с замиранием сердца слушает и впитывает, как жаждущий пьет ключевую воду. Елизаветинский тоже внимательно слушал, сидя возле нас. Коммунисты, латыш и еврей, тоже вздыхали, охали и водили по сторонам глазами, полными злобы и страха. Крестьяне стояли на коленях и тихо читали свои молитвы. Из крестьян четверо умерли в камере, один сошел с ума, его забрали в больницу. Елизаветинский тоже умер. Меня перенесли в больницу, не дав умереть в тюрьме, я уже бредил.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|