Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы)
ModernLib.Net / История / Неизвестен Автор / Воспоминания крестьян-толстовцев (1910-1930-е годы) - Чтение
(стр. 26)
Автор:
|
Неизвестен Автор |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(1024 Кб)
- Скачать в формате fb2
(420 Кб)
- Скачать в формате doc
(429 Кб)
- Скачать в формате txt
(418 Кб)
- Скачать в формате html
(422 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|
|
- Нет, не признаю! - Как не признаешь, когда признался, что имеешь библиотеку, а это уже доказывает агитацию! Признавайся: если бы ты не был смутьян, не было бы столько отказывающихся от войны! - Что с ним толковать, - сказал другой, - пиши в протоколе: "Признаю себя виновным в агитации против советской власти", а он потом подпишет. Я молчал. Написали протокол. - Ну, слушай протокол, - сказал Парфенов и стал читать. Я внимательно слушал, но не дослушал до конца, так как далее было написано: "Признаю себя виновным в агитации против советской власти". После этих слов я не стал больше слушать, я не мог согласиться с таким обвинением. Прочитав протокол, его положили на стол передо мной, сказав: "Подписывай!" Я отказался от подписи. Взволновал их мой отказ. Шуруев, сидевший во время допроса за столом, встал. - Почему не подписываешь?! - закричал он на меня. - Потому что не считаю себя виновным в агитации. - Так и не будешь подписывать? - кричали на меня со всех сторон. - Нет, не подпишу. - Подписывай, чертова голова, иначе плохо будет! - Нет, не буду. Перепишите протокол, с которым я мог бы согласиться, тогда подпишу. Еще больше их это взорвало. - О-о! С ним будут нянчиться, переписывать протокол, проводи с ним одним время, тогда как там еще девять ожидают! Слушай, ты, идиот! Даем тебе последнее предложение, и если только не подпишешь, тогда пеняй на себя! Я категорически отказался от подписи. Вот тогда-то и посыпались самые страшные, отвратительные ругательства, какие только мог придумать ум человеческий. При ругани они стали еще больше волноваться и бегать по комнате. Наконец, все ругательства вылились и, видно, новых еще не придумали. - Вот что! - крикнул Шуруев, как бы открывая что-то новое и успокоительное. - Садись, пиши ордера в Губчеку, расстрелять его к черту, а в протоколе напишем, что от подписи отказался! Они быстро, человека четыре, подписали протокол, а один начал писать ордер в Губчеку. Опять та же анкета, но в другой форме, опять было задано несколько вопросов, на которые я спокойно отвечал. Вообще я все время чувствовал себя спокойно. Они кричали, ругали, а я продолжал спокойно сидеть, как будто все это не касалось меня. Как будто и угрозы расстрелом не пугали меня. Пусть будет что будет. Кончив писать ордер, опять обращаются ко мне: - Знаешь ты, дура чертова, что через твое идиотское упрямство тебя можем отдать к расстрелу? Губчека не станет с тобой церемониться, как мы здесь. - Ну что ж, это дело ваше, а мое дело - прощать мм, как не понимающим, что делаете. - Довольно, довольно соловьем петь, убирайся к черту! Мы увидим, как ты запоешь перед Губчекой! С такими сопроводительными словами я вышел из комнаты допросов и возвратился к своим друзьям, с волнением ожидающим меня. Хоть и через двое дверей, но им были слышны ругательства и крики, и это их волновало. Когда я сел, ко мне в темноте прильнуло несколько голов и шепотом стали спрашивать: "Что тебе было при допросе?" Я в коротких словах рассказал, чего от меня хотели и за что ругали. Успокоились мои друзья, узнав, что меня не били. На несколько секунд наш разговор был прерван вызовом опять Игната Полякова. У меня опять стали спрашивать, какие задавались мне вопросы и как выслушивали мои ответы. Им хотелось все знать, но разговор наш был окончательно прерван прошедшими через коридор в комнату допросов двумя человеками. Не прошло и минуты, как опять вызывают: "Драгуновский Яков!" Из этих двух пришедших один был (как после узнали) заведующий политбюро - Летаев. Как только он пришел, ему, вероятно, сказали, что самого главного уже допрашивали и он отказался подписать протокол. Когда я вошел в комнату допросов и остановился у двери, передо мной стоял этот заведующий. Кто-то за спиной у него сказал: "Вот он, ихний главарь, агитатор против советской власти, не хочет признать себя виновным и не подписывает протокол". - Ты почему не подписываешь протокол? - закричал Летаев, свирепо сверкнув глазами. По его лицу было видно, что он мастер своего дела. Только глазами он мог испугать человека, а если искажал лицо и открывал рот, в котором вверху не было двух зубов, тогда он становился страшен и непохож на нормального человека. - Я не согласен с обвинением в агитации, - ответил я. - Так не подпишешь? - Нет, не подпишу. Не успел я произнести последних слов, как посыпались удары кулаками по левой щеке. Летаев был среднего роста, но крепкого телосложения, и удары наносил такие веские, что я не мог устоять на одном месте: меня повело в сторону, и я упал бы, если бы не поддержала стена. Ударов около шести было нанесено, и при первом же ударе я почувствовал сильную боль в челюстях, а потом и головокружение. Увидев, что меня повело в сторону и с моей головы слетела шапка, он остановился как бы перевести дух и собраться с новой силой. В это время я поднял шапку и остановился перед ним, чувствуя головокружение. - Теперь подпишешь протокол, признаешь себя виновным в агитации? - Нет, виновным себя в агитации не признаю и протокол, с которым я не согласен, подписывать не буду. От моего твердого, категорического отказа в нем проснулся дикий зверь. Он удар за ударом, со всего размаха стал бить меня сапогом, попадая между ног. Мне стало невыносимо больно... Чувствую: вот-вот, еще удар - и смерть. Каждый знает, что это самое чувствительное место у мужчины, и одним метким ударом можно лишить жизни. У меня из глаз потекли слезы. Я инстинктивно стал закрывать шапкой то место, по которому он ударял, но Летаев был свиреп и ловок, и эта защита ему не мешала, он метко попадал в желаемое ему место из-под низу. Несколько раз он попал сапогом по рукам, которыми я закрывался, и из них полилась кровь. Я подумал, что вид крови остановит его, но зверь, проснувшийся и этом человеке, только обрадовался. Он без смущения продолжал бить сапогами изо всей силы. Вижу, что он хочет окончательно убить меня, и стал умолять его: - Брат! Образумься! Брат! Прости! Но ни мои мольбы, ни кровь, ни слезы не тронули его, он продолжал бить до тех пор, пока не устал, и только тогда остановился. - Теперь подпишешь протокол? - крикнул Летаев. - Нет, не подпишу. - У меня появилась какая-то каменная твердость. Когда меня били, чувствовал страшную боль, но подписать тот ужасный протокол все равно не мог. Летаев не стал больше бить меня и, как ни в чем не бывало, стал предлагать, чтобы я сам написал о своих убеждениях. Хотел я и от этого отказаться, но потом решил написать. Меня вывели из этой комнаты в другую, свободную, и, посадив за стол, дали лист бумаги. Но как я буду писать, когда у меня такое сильное головокружение, во рту пересохло, все болит и кровь из руки течет? Сел я и задумался: как и что я буду писать, когда ничего не соображаю. Вышедший со мной Шуруев, видя, что я не могу писать, наклонился ко мне через стол и ласково стал показывать, как надо заполнять анкету. Когда анкета с трудом была заполнена, он сказал: - Теперь пиши о своих убеждениях. С этими словами он ушел опять в комнату пыток. Там били одного за другим Поляковых, которые так же, как и я, умоляли своих палачей. Мне в таких условиях очень трудно было писать. Чтобы написать слово, я долго думал. Не знаю, сколько времени я писал, но знаю, что обоих Поляковых уже "допросили" и уже завели Ефима Федосова... За моими показаниями два раза приходил тот безнравственный мальчишка, прислуживающий и развращающийся в политбюро. В третий раз пришел и стал вырывать у меня бумаги. - Давай, больше не хотят ожидать! Многое мне хотелось еще написать, но не дают. Ладно, пусть берут. Мои друзья сидели в темной комнате не шевелясь, только вздыхали и ужасались, когда сюда долетали звуки ударов и стоны из комнаты пыток. Видя мое состояние, со мной в разговор они уже не вступали, и вообще никто не хотел проронить ни одного слова, всех охватил ужас побоев. Сейчас были слышны удары и вопли: в комнате пыток был Ефим Федосов. Его били, а он умолял не мучить его... Ужасно переносить, когда бьют тебя самого, но еще ужаснее, когда бьют и мучают другого человека и до тебя долетают звуки ударов и тяжелые стоны. Слезы и страдания других так и щемят за сердце. Но вот затихло, и тут же представляешь себе что-то ужасное: вот уже убили... вот человек кончается... Ужас, ужас! Вот пробежали по коридору с большим ковшом с водой. Воображаешь себе, что прибили человека до беспамятства и теперь будут отливать водой... Но оказалось, Федосов сам попросил воды, так как от побоев у него сильно пересохло во рту. - Драгуновский Яков! - кричат опять. Я пошел, думая, что еще будут допрашивать. - Кто здесь есть из твоих братьев в той комнате? Я сказал, что только брат Василий. Вызвали Василия, а меня выслали вон. Прошло минут десять, опять вызывают меня. Я вошел в четвертый и в последний раз. Брат сидел на стуле, а заведующий политбюро Летаев стоял возле него и требовал подписать протокол. Брат отказывается подписываться, потому что в протоколе обвинение в дезертирстве. Он попросил самому прочитать протокол. Действительно, протокол составлен как на дезертира: "Протокол обвиняемого в дезертирстве под укрытием "толстовства". Брат не стал дальше читать, положил протокол на стол со словами: "Не буду подписывать такой протокол". Тогда Летаев обращается ко мне: - Ты ихний учитель, заставь своего ученика подписать протокол. - У нас один Учитель - Христос, а мы между собою братья, и протокол подписать заставить я не могу, потому что у него свой разум. - Да ведь ты написал и подписал, почему же он не подписывает? - Так вы дайте ему самому написать, тогда и он подпишет. - Что-о, - закричал Летаев, - если за вами, отдельно за каждым, записывать, вся ночь пройдет! - И обращаясь к брату: - Ты подпишешь протокол? - Нет, не подпишу. Тогда Летаев ударил брата три раза наотмашь кулаком по носу и правой щеке. Ручьем хлынула кровь из носа. - Подпишешь протокол? - Нет, не подпишу. Меня сейчас же выгнали вон, а брата начали бить; того брата, который отказывался, бывши у французов; отказывался, бывши у Деникина, воевать против своих русских, так называемых "красных"; теперь отказывается и здесь, у "красных", идти на ужасное дело - убивать на войне себе подобных, русских же, только названных "белыми"; и его начали страшно бить, назвав "злостным дезертиром". Я испытывал неописуемый ужас. Через две двери были слышны возня, кряхтение, глухие удары и страшно болезненные вздохи... Слышался частый топот ногами, и опять глухие удары... удары... Не знаю, сколько времени это продолжалось, но нам, сидящим в другой, темной комнате, слышавшим все это, показалось очень долго. Долго молчал брат под ударами, но не выдержал и закричал: - Братцы! Пристрелите лучше меня!.. - но и после этого крика его продолжали бить, бить... Но вот все затихло; проходит несколько томительно жутких, мертвых минут. Опять представляю себе, что брата уже убили, вот здесь, рядом, в эту минуту... Брата Василия били до тех пор, пока сами избивавшие не устали и их жертва пришла в беспамятство. Тогда они посадили его, бесчувственного, в стоявший тут же рядом разбитый шкаф, и один из них побежал за водой. Они, видимо, знали, что холодная вода приводит в сознание избитого до полусмерти человека, но... Василий не взял ее. Почему не взял, он и сам не знает. После он рассказывал, что в это время он был как сумасшедший и ничего не соображал, а через некоторое время, когда пришел в сознание и сильно хотел пить, ему воды уже не предлагали, а сам просить он не хотел. Из шкафа его вытащили и, переведя в другую комнату, посадили на стул. К нам он пришел не скоро, когда пришел в себя. В комнату допросов и пыток был вызван Кожурин. Этого молодого человека тоже сильно избили. Из всех десяти человек, вызванных этой ночью на допрос, не били только двоих: Ивана Федосова и Гусарова; нам же, остальным, подвергшимся избиению, досталось очень и очень тяжело. Тем, которых били последними, досталось меньше побоев, так как время уже было далеко за полночь и работники политбюро торопились закончить свою "работу"; да к тому же такая "работа" тяжела и физически, и нравственно. - Веди их в милицию! - поручили они милиционеру. Когда мы выходили, то один из работников политбюро, Шуруев, освещал лампой коридор и всматривался нам в лица. - Что, сердиты? - говорил он тем, кто не смотрел его сторону, - а толстовцами считаетесь! Толстовцы ведь не должны сердиться. Я проходил последним и взглянул в его сторону. - И видно, что нарочно глянул, а все-таки сердит! - сказал он. Такими сопроводительными словами нас отправили, побитых и измученных, обратно к нашим друзьям, ожидающим нас с нетерпением и тревогой на душе. Придя в темное холодное помещение, мы ощупью нашли свободный уголок. Подложив под головы мешочки с сухарями, мы кое-как, охая, легли. Уснул я только под утро. Иван Федосов нисколько не спал в эту ночь; он думал, вздыхал и говорил: "Почему это всех били, а меня миновали? Как будто я святее всех?" Ему сильно хотелось, чтобы и его побили, и непременно больше всех... он мог бы все перенести, а тут, как нарочно, его миновали... Днем нас перекликали по фамилии и, поставив по два человека, под конвоем из пяти человек отправили в тюрьму. <Запись 1920-х годов> Я. Д. Драгуновский - В. Г. и А. К. Чертковым из тюрьмы г. Демидова Письмо первое Милые друзья! Только что успел кончить писать последние слова в первом письме, как увидал через окно, на тюремном дворе, отряд вооруженных людей. Часть отряда вошла на второй этаж тюрьмы с веревками. Мы предполагали, что поведут в трибунал связанными опасных преступников. Но каков был наш ужас, когда смотревшие в окно увидели, что повели связанных попарно четырнадцать человек, приговоренных к расстрелу. Что делать? Куда деваться от такого ужаса? Я не мог взглянуть на уводимых: меня охватил ужас, заболело в груди и закололо в сердце. О, Боже мой. Боже мой! Что это делается на белом свете, среди бела дня и кем же? Людьми, этими разумными творениями, созданными для жизни, для радости. Что же за радость в жизни устраивают люди? О ужас, не радость - а горе, а безумие!.. Или я ошалел, что так чувствую и так ужасаюсь, или те ошалели, кто наводит такой ужас... Вот их вывели, всех четырнадцать человек, на расстрел: четверых за бандитизм, а десять человек за отказ от войны, за отказ от убийства людей, за их чисто человеческие добрые чувства, за то, что они не могут вредить и делать зла другому, - приговорили к смертной казни. Все они, живые, своими ногами пошли к приготовленной для них яме. Своими умными, добрыми глазами они увидят приготовленное ложе в сырой земле для своих тел. А душой, а разумом они чувствуют, что за дело любви они пожертвовали собой. Они удостоились уйти из этой жизни и слились со всем добром. Их не стало с нами... Вот их имена: Митрофан Филимонов, Иван Терехов, Василий Терехов, Елисей Елисеев, Василий Павловский, Василий Петров, Варфоломей Федоров, Иван Ветитнев, Глеб Ветитнев, Дмитрий Володченков. Дело их всех было в нарсуде, были получены заключения из Москвы от Объединенного Совета об искренности их убеждений, а Елисеев даже был уже осужден нарсудом к какому-то сроку, а их все равно осудили как дезертиров и расстреляли... Писать больше не могу, если останусь в живых, напишу подробно. <декабрь 1920 года> Письмо второе Милый друг Владимир Григорьевич! Шлю Вам дополнительные сведения по поводу наших тюремных переживаний и о тех десяти расстрелянных за отказ от военной службы по религиозным убеждениям. Дополнительные сведения будут следующими. Священник села Свистовичи Демидовского уезда Прокофий Богданов был тайным работником от Демидовского уездполитбюро по предательству Общества в память Л. Н. Толстого и его деятелей. За неаккуратное же исполнение своей обязанности священник этот был арестован политбюро и сидел девять дней в этой тюрьме, где и мы сидели. Неаккуратностью же его было то, что всему населению стало известно о его действиях по предательству толстовцев. Товарищи по тюрьме, Л. Ульяновский и И. И. Беляев, передали нам следующее. В первый же день этот священник стал спрашивать у них, что за это может быть и ему, и тем людям, которых он выдавал. Они ему ответили: "Хорошо было бы, если обошлось бы без расстрелов". Священник пришел в большой переполох и со слезами на глазах стал раскаиваться в своем поступке. Беляев и Ульяновский спросили: какая же была его обязанность? Он рассказал, что доносил, если толстовец ходил в церковь, вступал в брак через церковь и крестил ребенка, а также о поведении их в жизни. Беляев не раз утешал его в его горьких слезах и говорил: "Довольно плакать, не вашему сану так расстраиваться". Но он так расстроился, что не мог не плакать и не исповедоваться. Его тревожило еще, вероятно, то, что десять человек толстовцев, которым предстояла неизвестная участь, сидели в арестном доме. Когда же 11 декабря трибунал присудил расстрелять этих десять человек за отказ от войны по религиозным убеждениям, священника в тюрьме уже не было. Неизвестно, как почувствовал он себя, когда услышал, что часов в 10-11 утра тринадцатого декабря этих десять толстовцев расстреляли, и три человека были его соседями из того же села Свистовичи. При своей искренней исповеди этот священник сказал, что им всем, священникам Свистовической волости, было предложено взяться за эту работу, но все отказались, за исключением его и другого какого-то неизвестного священника. Вот какие дела начинают твориться, милый друг Владимир Григорьевич. Должно быть, настало время инквизиции свободно-религиозных течений. С братским приветом и любовью ваш брат Яков Драгуновский. Этап, 17 декабря 1920 года. Документы 1921 года 1. "Выписка из протокола No 30 заседания Касплянского съезда сельсовета волости Демидовского уезда Смоленской губернии, 10 ноября 1921 г. Слушали: текущие дела, о произведенном аресте "толстовцев" как контрреволюционеров, которое вносится тов. Сидором Михайловым. Постановили: довести до сведения властей, что бандитов по волости не имеется, население стоит на защите завоеваний Октябрьской революции. Арестованных Якова, Петра, Тимофея и Василия Драгуновских, Ивана Евдокимова, Никанора Мищенкова, Сергея Полякова, Максима Мищенкова Съезд советов знает с лучшей стороны, в контрреволюционной агитации не замечались и вообще ни в чем предосудительном не замечались. Подписи, печать". 1. "Объединенный Совет Религиозных Общин и Групп, 23 ноября 1921 г. No 3694. Москва, Петровские ворота. В Смоленскую Губернскую распределительную комиссию. При сем прилагаем заявление заключенных в Смоленском концентрационном лагере принудительных работ: братьев - Якова, Петра, Тимофея и Василия Драгуновских, Сергея Полякова, Ивана Федосова, Никанора Мищенкова и Егора Иванова. Объединенный Совет просит губернскую Распределительную комиссию освободить их из заключения, применив к ним амнистию от 4 ноября 1921 года, пункт а-3 - а-4, т. е. гласящий об освобождении во всяком случае сектантов, не связанных с контрреволюционными организациями, и пункт "г" того же 3-го, гласящий об освобождении дезертиров, всецело к ним относится. Аналогичное же ходатайство Объединенный Совет возбуждает о гражданах Николае и Иване Ивановичах Пыриковых и Клементии Емельяновиче Красковском, находящихся в одинаковых с вышеупомянутыми восемью лицами, подавшими заявление, условиях. Объединенный Совет Религиозных Общин и Групп удостоверяет, что все вышеозначенные лица ему хорошо известны как искренние, стойкие и последовательные проводники в жизнь свободно-христианского жизнепонимания, наиболее ярким выразителем которого был Л. Н. Толстой. При этом Объединенный Совет ручается, что все вышеозначенные граждане чужды каких-либо контрреволюционных стремлений или организаций, а действовали исключительно по религиозным мотивам. Председатель В. Г. Чертков, член сов. Н. Родионов, секретарь Н. Дубенский". 3. Приговор "Именем Российской Социалистической Федеративной Советской Республики 1921 года октября 10 дня Особая сессия народного суда при Демидовском уездном бюро юстиции в открытом судебном заседании под председательством П. П. Петрова и народных заседателей: Степанова, Пуле, Бородкина, Новикова, Комонова и Лавровского, при секретаре Е. А. Шулькове, рассмотрев дело по ходатайству гр-на Касплянской волости дер. Драгуны Якова Драгуновского от военной службы по религиозным убеждениям замены таковой работою на пользу народу и обществу, нашла: что гр. Яков Драгуновский, согласно экспертизе Московского Объединенного Совета религиозных общин и групп от 2 января 1920 года за No 9494 действительно в силу своих религиозных убеждений в духе свободно-христианского жизнепонимания действительно не может нести как строевой, так и нестроевой военной службы, а потому, руководствуясь пунктом 1 Декрета Совета Народных Комиссаров от 4 января 1919 г.. Особая сессия народного суда Демидовского убюста определила: гр. Касплянской волости деревни Драгуны Якова Дементьевича Драгуновского, 35 лет, в силу его религиозных убеждений освободить от военной службы и на случай призыва его сверстников заменить таковую работой в заразных бараках и лазаретах. Определение окончательное, может быть обжаловано в Смоленский Губсов. народных судей в 2-недельный срок в кассационном порядке. Председатель Петров, нарзаседатели: Степанов, Пуле, Бородкин, Новиков, Лавровский. С подлинным верно: секретарь Особсессии Демидовского убюста Шульков". Я. Д. Драгуновский - В. Г. Черткову Дорогой друг Владимир Григорьевич! На твой вопрос об "отпадении двоих" из числа десяти просидевших год в заключении за отказ от военной службы по религиозным убеждениям отвечаю, что здесь кроется много причин, но главная из них - это тюрьма... Как тебя интересует этот вопрос, а также не меньше и меня, а потому я с радостью и беспристрастно описываю этот случай. И хотя в коротких словах, я все-таки коснусь причин, заставивших их усомниться в истинности тех идей, которых они хотели придерживаться. Дело в следующем. Когда нас всех посадили в тюрьму, это были люди, твердые духом. За них приходилось только радоваться. Ведь представьте себе: подвергались ужасным пыткам, грозили расстрелом, а они все-таки были крепки. Думается, что если бы даже пришлось предстать пред трибуналом и услышать ужасные слова: "Расстрелять!" - и тогда они остались бы, пожалуй, твердыми. Такая удивительная была сила духа. 18 ноября в тюрьму приходили двое из политбюро делать отказывающимся последнее предложение - отказаться от своей затеи и вступить в ряды Красной Армии, иначе будет плохо: или в тюрьме сгниете, или расстреляют. Но и это последнее предложение на них не подействовало, они продолжали оставаться твердыми в своем решении. В первой половине декабря трибунал судил и расстрелял двадцать три человека, в том числе и наших единомышленников десять человек; ожидали и мы этой участи, но отступать от истины никто не думал. Наконец, другая тюрьма, губернская, где тоже виделись нами и переживались великие ужасы. Тут тоже брали людей на расстрел, и про свое дело мы не знали, чем оно могло кончиться. Нас могли присудить заочно, а потом вызвать, посадить в автомобиль, свезти к яме и убить, как вызывались и убивались многие. Однажды, седьмого марта, из окна тюрьмы мы видели, как шесть человек с половины дня и до вечера рыли яму в мелком кустарнике, в трехстах метрах от тюрьмы. Невольно подумал каждый из нас, что, может быть, это готовится для меня... Все это: и ужасы, перенесенные нами при пытках, и ужасы расстрелов в одной, другой и третьей тюрьмах, а также и несправедливое отношение начальства концлагеря - заставило многих глубоко призадуматься. И вот как представился им весь этот ужас, все эти безобразия, они и усомнились в своей последовательности. Не то что они усомнились в истинности великой идеи любви, а усомнились в том, что ведь все равно не осуществить, а будешь скитаться по тюрьмам, а еще хуже - могут и расстрелять, так и загубишь свою молодую жизнь. Не лучше ли жить, как и все живут? Война - так война; давай не отказываться от нее, а помогать ей. Ведь на войне не всех убивают, а большинстве случаев возвращаются домой целы и невредимы. А еще лучше, можно и военным быть, и на войну не ходить, а так, пристроиться где-либо, как пристраиваются многие. И не только не примешь какое-либо страдание, а наоборот, будешь доволен службой. Так и давай пользоваться всеми правами человека, давай отстаивать свои права и перед судом, а то ведь и в самом деле какая-то неловкость при осуществлении идеи Христа по Толстому - и за свое постоять нельзя, а отбирают - так молчи; бьют - так и подставляй еще под удары свое тело. Как-то странно выходит: а нельзя ли сдачи дать? Пожалуй, будет выгодней, а то ведь и курицы мокрой не будешь стоить? Ведь вот живут же люди, не выдумывают ничего особенного. Они, наверное, надеются, что Царство Божие придет каким-нибудь другим образом, сразу, без всяких усилий отдельных лиц; или по-православному - чудом; или же по-революционному - борьбой. А потому и не надо распылять отдельно, каждому свои, маленькие силы, а сгруппировать их в общую массу; так-то, пожалуй, будет понадежней. А главное - будешь, как обыкновенный человек, иметь право везде. А то вот побили и виноватыми еще за эти побои считают; а жаловаться и не думай, ведь сам же суды не признаешь!.. И действительно, они так думали и говорили: "За что же меня виноватят? Ведь меня же побили, а я никого не тронул, а, между прочим, виноватят. Вот ведь дурацкое положение!.." Дело в следующем: когда нас в Смоленске в Губчека стали допрашивать о побоях, нанесенных нам при допросе в уездном политбюро, мы не хотели об этом говорить, боясь, что тех людей могли наказать и даже расстрелять за их зверское обращение. Ведь мы им простили и не хотим жаловаться, а потому и не желали об этом показывать. Следователь же говорил: "Вот этим-то своим молчанием вы и размножаете зло, тогда как его надо уничтожать. Если бы вы не были так глупы, поняли бы, что советская власть с подобного рода людьми борется; сейчас же удаляет из органов правления негодных элементов. Своим же молчанием вы их скрываете, хотите, чтобы и других они могли бить. Потому вы не уничтожаете зло, а увеличиваете". Слыша такое суждение, я думал, что следователь шутит, что ведь он хорошо понимает, как изгоняется зло в мире, что только непротивлением злу злом. Но каково было наше удивление, когда при помещении нас в тюрьму нам прочитали в Губчека, между обвинениями "в контрреволюции", "агитации" и других, обвинение - "в непротивлении злу". Они забыли, что мы именно противимся злу, но только не злом, а добром. Мне показалось очень смешным это обвинение, а некоторые недоумевали: "Как же это так: нас побили, мы же и виноваты?" Одним словом, все это, одно к другому, очень возмутительно действовало на души этих двух молодых людей, и к концу года своего заключения они потеряли всякую веру в добро. Видя вокруг все зло, все неправды, поощряемые всеми, за исключением малой горсточки людей, они стали забывать все святое души, которое было началом их стремлений. Как большевики забыли свои святые лозунги: "Долой войну!", "Долой смертную казнь!", "Долой насилие!", "Да здравствует свобода, равенство и мир всех людей!" И первыми признаками этой "свободы" для некоторых людей было страшное сквернословие, пьянство, курение, разврат и другие неразумные дела. Часто приходилось слышать от этих двух молодых людей порицание всех религиозных людей, отказывающихся от военной службы по велению совести. "Все они шкурники, не то что не хотят убивать других, а просто боятся, что их самих могут убить, поэтому и не идут воевать!" Они забыли, что подобными "шкурниками" были они сами. Они забыли, что тогда-то они и не дорожили своей шкурой: их били, а они твердо стояли на своем разумном понимании. Должно быть, они забыли, как одному из них не пришлось испытать ударов при пытках-допросах, каким подвергались другие, и как потом этот не изведавший побоев всю ночь не спал и все думал: "Почему же это меня миловали? Я не святее других!" Ему хотелось, чтобы непременно побили и его. Они забыли, что тогда же им угрожали расстрелом, но и тогда они не дорожили своей шкурой, были тверды на своем. И наконец, они забыли или стали забывать, что религиозных людей за их отказ от военной службы - расстреливали. Они стали забывать об этом и под влиянием тюремных условий. Они стали считать себя "шкурниками". "Но больше мы ими не будем, - заключили они, - а по первому же призыву пойдем служить, постараемся сделаться комиссарами и будем тогда гнать и преследовать так называемых "религиозников", отказывающихся от военной службы!" Одного из них вызывали в суд (в начале отказа) по поданному им же самим заявлению об отказе от военной службы по религиозным убеждениям, но он не пошел в суд, сказав: "Я теперь не пойду в суды по этому делу". Так и не пошел. У второго я был в его доме после освобождения. Он было начал хвастаться своей "самостоятельной жизнью, без авторитетов каких-то Христов и Толстых", но смутился, когда глянул мне в глаза. Он увидел, что я не разделяю его взглядов, и замолчал. Не будем осуждать этих молодых людей в их измене своим убеждениям, я хотел скорее бросить упрек той ужасной тюремной обстановке - она развратила их, и не только их, а и многих "из малых сих" развращала и продолжает развращать. Люди же эти не совсем потеряли совесть. Я думаю, что это временная хандра нашла на них. Ведь они уже разбирались разумом в жизненных вопросах и были тверды. А теперешняя измена разуму временная. Придет время, думаю - скоро, они поймут свою ошибку и тогда ревностнее прежнего встанут на путь добра и правды. Сначала я хотел их уговаривать, но это все равно, что добавлять масло в огонь. Они начали сильно сердиться на это. Тогда я подумал, что не нужно ничего со стороны навеивать, а пусть сами хорошенько разберутся в своей ошибке. Думаю, что и ты, дорогой Владимир Григорьевич, не бросишь в их сторону упрека, как не бросил никто из иудеев в евангельскую женщину. Не упрека они заслуживают, а сострадания и сожаления.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35
|