Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская романтическая новелла

ModernLib.Net / Отечественная проза / Неизвестен Автор / Русская романтическая новелла - Чтение (стр. 19)
Автор: Неизвестен Автор
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Известно вам, что такое подобная неудача для надменного, не встречавшего дотоле ни единого преткновения на пути легких успехов и веселых приключений? Известно ли вам, как больно первое презрение тому, кого окружали, кого отыскивали приманки и благосклонность? Это такое сатанинское страдание, что оно вдруг затмевает все отрады прошедшего, все воспоминания самодовольствия. Это почти падение с престола - почти Ватерлоо, истребляющее целое поприще славы и счастья! И теперь еще не забыл я нестерпимой пытки этого вечера, хотя с тех пор много тяжкого горя, много истинных скорбей перебывало в моей душе.
      Я не любил Юлию - видно, я создан с неполным сердцем! Но есть страсти, кроме любви, и те все кипели во мне, грозные, неукротимые. Душа моя была потрясена до основы - ее терзало оскорбленное самолюбие, ее волновала сокрушенная мечта, ее язвило жало шипящей зависти! Я приподнял униженную голову и поклялся отмстить этой Юлии, отмстить и ее Дольскому, одно имя которого обливало теперь отравой знойное пламя моей ярости, ему, кого возненавидел я всею враждою гордеца, ради его попранного ногами женщины.
      Мне стоило одного слова, одного знака, чтобы открыть их согласие моим приверженцам и восстановить против Дольского всю прежнюю неприязнь их, мною самим усыпленную. Но я подумал и рассудил, что такая неосторожная выходка расскажет мою собственную тайну, обнаружит данный урок моему высокомерию. Я знал лучшее средство наказать их, не разглашая презрения Юлии ко мне, и вскоре предначертал себе ход к двойной цели: решился мстить вместе и за себя, и за общее неудовольствие моих товарищей. Я воспользовался орудием, которое дано было мне коротким изучением положения и чувств Юлии. Я употребил самую неограниченную власть, которая только существует, власть глубокой ненависти, знающей все изгибы сердца своей жертвы, все недостатки брони, защищающей ее. При первом свидании с притворным равнодушием дал я почувствовать Юлии, что от проницательности моей не ушли ни любовь Дольского, ни ее взаимность Ужас объял ее, бледность покрыла ее лицо; глаза ее потупились, она задрожала - я был доволен. Того-то я и хотел!
      Если бы она, как другие, как те, кому уж не в новость такие смелые намеки, кто привык возбуждать и переносить злые догадки, издевчивые замечания,- если бы она, подобно им, заплатила мне за дерзость величественным видом и взором свысока, если бы она с спокойною усмешкою стала доказывать мне заблуждение мое в опровержениях, полных утвердительности, если бы она успела под личиною притворства задушить голос совести, если бы сердитые и гордые упреки посыпались из уст ее - мне пришлось бы тогда удалиться, закусив губу. Но она была неопытна в науке наглости, нова на стезях порока: она смутилась, испугалась - и я торжествовал. Я видел, что участь ее в моих руках!
      Этот первый опыт удостоверил меня в выгодах моего положения; он показал мне, как легко будет мое мщение. С того дня, как привидение, как пугало, преследовал я всюду несчастную чету. Тотчас убедился я по виду Дольского, что ему было сообщено о моей догадке. Он дрожал за свою тайну, но еще более за Юлию, за эту Юлию, до него безукоризненную как ангел, беспечную как младенец в колыбели, которую его любовь могла лишить уважения света и домашнего спокойствия! Дольский намерен был приветливостью и ласкательством склонить меня к молчанию и снисхождению. Он ошибся. В свою очередь я показался холодным и оттолкнул его от себя. Сношения взаимных посещений давно уже не существовали между нами; теперь пресеклись простые сношения знакомства. Все внимание мое было направлено на Юлию. Я действовал на нее и страхом и стыдом. Мой инквизиторствующий взор, как магнетизм, покорял мне ее волю, ее движения. Моя злобная улыбка, как наговор, изводила ее. Издали трепетала она, услышав вытверженный шум моей походки. О, ей дорога была ее женская слава, блестящая непорочною белизною, ей дороги были честное имя и всеобщее уважение, ей дорого было это подножие, куда ее вознесли добродетели; может быть, еще дороже были ей чарующая любовь Алексея и взаимное глубоко чувствуемое счастие, а она ведала, что от меня зависело разбить счастье ее вдребезги, очернить ее славу, сокрушить ее судьбу! Она видела, что для этого стоило мне только шепнуть одно имя на ухо товарищу, выронить одно слово на колени другой женщине, породить одно сомнение в воображении ее завистниц... Потому она боялась меня, бедная женщина, как ласточка боится бури, грозящей ее родимому гнезду, как горлица боится кружащегося над нею коршуна, а я, как буря, шумел ей бедою в уши, как коршун, обвивал ее пристальными, зловещими взорами...
      Увижу ли я, что Дольский, долго выжидавший случая, наконец прокрался к ней через толпу, что они наслаждаются минутным разговором, сердечным откликом, перерывающим длинное молчание осторожности,- я тихо прохожу мимо их, не сводя очей с Юлии,- и тотчас судорожная дрожь перебивает слова на устах ее, и тотчас она уходит далее. Прийдет ли мне на мысль, что Алексею обещан редкий котильон,- я отправляюсь к Юлии с моим приглашением, и всегда несколько слов, хитро вплетенных в пустую форму приглашения, заставляют ее отвечать: "С удовольствием",- и отказывать огорченному любовнику. В театре из партера я подстерегал приход Дольского к ней в ложу, наводил на них свой лорнет,- и Алексея отсылало прочь умоляющее и грустное движение головы, никому не приметное, исключая меня,- их неумолимого и вечного разлучителя. Я отыскал в числе ничтожностей мужа Юлии, свел с ним знакомство и часто и долго прогуливался с ним об руку по бальным залам, рассказывая ему всякие пошлости, с таким радушным видом дружелюбия, что нас скоро стали почитать друзьями неразлучными. А она, смотревшая на нас издали, старалась угадать по лицу мужа предмет нашего разговора. И как торжествовал я, как упивался я своим всемогуществом над этим обожаемым кумиром общества, над гордейшею из гордых нашей знати! Не знаю, уступил ли бы я тогда мое фантастическое влияние над Юлиею за самую любовь ее? Что в любви, даже искренней, когда сердце в ней не нуждается и ее не просит? Но странность и таинственность моих отношений к Юлии приносили мне неизведанные, неприскучившие наслаждения, и, сверх того, я пользовался явным предпочтением моей мученицы. Она оказывала мне большое внимание и много доброжелательства, она ненавидела меня, но, принужденная лицемерить, бросила свою женскую гордость в пищу моему жестокому и беспощадному самолюбию; она покупала у меня ценою смирения каждый проблеск своего тревожного, неверного счастия. И чем далее заходила эта трехличная, безмолвная драма - драма без отзвука, без шума, тем более запутывала она всех нас в сети, все более и более стесняющиеся. Какие сильные страсти перегорали среди света, в глазах его! И он, слепой и равнодушный, он не понимал их, он не проникал в чудную тайну трех существований, так сцепленных враждою и любовью, что им разойтись можно было только как концам Гордиева узла, рассеченным разрушительным острием меча! Никто не отгадывал взаимности Юлии и Дольского, никто не подозревал, как дороги они были друг другу, а я молчал, молчал, зная и чувствуя, что они мои, исключительно мои, пока им есть что скрывать, беречь, пока толпа не указала на них с насмешливым участием. Скажите: придумаете ли вы месть крови и огня, месть беспощадную и неистовую, которая могла бы быть ужаснее и свирепее моей безмолвной, отрицательной мести?
      Что было между тем с бедным Дольским? Он ревновал, он ревновал со всею болезненною стремительностью своего характера, со всем ожесточением первой страсти, взыскательной и боязливой. Я не крал у него счастья, но положил на него запрет и опалу. Он мучился обхождением Юлии со мною, он страдал за каждое слово, за каждое мгновение, похищенное у него моим коварством, но пребыл тверд в намерении своем - защитить до конца Юлию от моих подозрений и намеков. Они хотели меня разуверить, отыграться от меня. Но от глаз моих ничто не укрывалось, а Дольский был так пылок, так влюблен - ему ли было не изобличать себя стократно борьбою чувств своих! Я уверен был, что он свято охранит имя Юлии от неприятной огласки, но я ожидал, что в порыве отчаяния он найдет или придумает случай вызвать меня на поединок, не упоминая об Юлии. Я уже высматривал вблизи роковое мгновение, которое умчит его за пределы долготерпения. Я чуял желанную развязку и радовался этому дикою радостью.
      Но время шло, дни бежали, а развязка не наступала. Дольский обманул мои ожидания своим постоянством. Он страдал, выносил, молчал. Он уходил от моей ненависти, как некогда от моей дружбы. Непреклончивость не изменяла ему; ревность не вывлекла его из границ непостижимого самообладания.
      Я начал думать, что малодушие виною этого страдания без гнева - я обвинил Дольского в отсутствии благородной храбрости и готов был подписать ему пятнающий приговор презрения. Случай оправдал его и обнаружил мне новую черту его нрава. Мы жили оба на одной улице, и в соседстве нашем вспыхнул однажды сильный пожар. В несколько секунд пламя обхватило огромный дом с яростью, не давшею срока приспеть на помощь. Когда изумленные жильцы бросились спасаться, внутренние лестницы уже занялись огнем. Каждый бежал, унося малую часть своего достояния - все вышло, все выползло, дети и старики, исключая одного больного, одержимого белою горячкою. Его никак не могли уговорить следовать за другими. Пытались было употребить силу, но жар горячки подкреплял его, не могли сладить с ним - он одолел своих избавителей. Смятение их возрастало с опасностью, а несчастный бессмысленным смехом встречал гибельное пламя и утешался необычайным светом. Его упрямство продолжалось, неминуемая гибель грозила - не было средств его вытащить; страх и чувство самосохранения победили - все разбежались, и больной остался на жертву мучительной смерти.
      Сначала его видели у окна, смеющегося тем пронзительным хохотом безумия, который так болезненно отдается в ушах мыслящего. Странными кривляньями он дразнил объятую ужасом толпу; он снял повязки с головы своей и, весело кидая их на воздух, ловил обеими руками. Потом видно было, что жар и дым, проникнув в комнату, стали его беспокоить. Наконец живейшее страдание исказило его лицо, страдание безобразное, нестерпимое на вид, страдание твари, чувствующей погибель, без точного об ней понятия. Он задыхался, стал плакать, кричать, ломать себе руки. Его жалостные вопли раздавались безответно: все сострадали, но никто не мог, не смел подать спасения. Тщетно родные ~ несчастного вызывали избавителя, тщетно золотом старались внушить отважность корыстолюбивым или нуждающимся - никто не решился идти на явную смерть. Да притом рассуждали, что если и удастся дойти до него, то как спасти человека, который не только не пойдет, что ему делать, но может еще внезапной блажью зогубить самого пришедшего избавителя? Зрелище с каждым мгновением становилось раздирательнее. Вдруг Алексей Дольский, ехавший мимо в щегольской коляске, выскакивает из нее, рассекает толпу, быстро бежит к огненному дому, выхватывает лестницу у пожарных служителей - и при громких кликах удивления, похвалы, страха приставляет ее к стене и смело подымается по ней к окну больного, уже бесновавшегося от муки! Мы видели, как Дольский впрыгнул в комнату; все стояли в трепетном ожидании, но вдруг черный дым клубами вырвался из окна и заслонил всю часть здания густым покрывалом своих прибывающих потоков. Все сердца замерли; оглушительный треск всколебал воздух; все умы постигнули страшное, но ни один голос не сообщил своих мыслей; пол бедовой комнаты обрушился! Народ завопил единодушно слово сострадания, но сменил его тотчас своим восторженным "ура!"... Алексей, крепко держа в руках обеспамятевшего больного, показался на ступенях лестницы и стал спускаться, замедленный в своих движениях омертвелою ношею своею. Казалось, оба уже вне опасности, но вот - окно вслед за ними извергло глыбу огня, и их слабая подпора загорелась. Все замерло снова на кипящей улице; один Дольский не терял духа... "Держите!" - вскричал он повелительно предстоящим, и сотни рук приняли на простынях брошенного им безумного, между тем как сам спаситель смело и ловко спрыгнул с значительной , высоты. Рукоплескания, слезы, громкие благословения народа встретили Дольского, а он, спокойный, беспечный, по-видимому, даже не подозревал ничего чрезвычайного в своем самоотвержении, ничего ужасного в опасностях, которым подвергался. Только лицо его сияло радостью ангела, только взоры его одушевлялись вдохновением бодрости и отваги.
      Свидетель всего, я должен был убедиться, что ни одно блистательное качество не оставило украсить моего соперника. Он разительно опровергнул мои подозрения, смыл с себя поклеп в малодушии и, доказав еще неизвестную мне доблесть, только более раздразнил мою ненависть. Мне не оставалось ни одного повода отказать ему в уважении, а, признавшись себе в неоспоримом его превосходстве надо мною, я еще пламеннее предался адскому удовольствию - язвить его в чувствительнейшую часть его сердца! Мое гонение обвело вокруг Дольского и Юлии заколдованный очерк, через который они не смели переступить, который я смыкал все теснее и теснее, по произволу моей прихоти. Преследовать их - стало моею жизнию и целью моего бытия в приторном однообразии светской толчеи.
      Наступил великий пост - эта бесцветная чреда дней без значения в большом свете после полных и шумных часов сумасшедшей зимы. Сообщения стали реже, встречи знакомых затруднительнее. Вы знаете, что в эту пору все исчезают, все прячутся под защиту домашнего камина и, волею или неволею, привыкают вновь к его опустевшему, оставленному рубежу. Красавицы, утомленные продолжительностью балов и, может быть, волнением сердечных эпизодов, зевают, полнеют, расцветают новою красотою. Ничто столько не полезно для здоровья, как скука и сон. Такое лечение необходимо от времени до времени поэтам и женщинам. Скука в головах и сон в сердце истребляют печальные следы усталости физической и душевной, готовят женщине новые торжества, а поэту новые, свежие вдохновения. Одна, лежа по целым вечерам на мягкой софе, приобретает опять розовые оттенки свои, утраченные на балах. Другой, измучив мысль творческими бессонницами, а душу жаркими страстями, впадает в бесчувственную лень, убаюкивается на изголовье ее и, восставши снова, воспарит далее и выше смелым полетом обновленного духа. Но что делать в это время нам? Для нас великий пост самое плохое время в подсолнечной стране, и мы не знаем, как убить бесконечность этого времени. Зато как жадно ловится всякое событие, прерывающее тоску уединения! Как радуются самые строгие ханжи, когда неумолимые уставы общественных обязанностей приневоливают их оставить кое-когда домашнее затворничество и заплатить долг дружбе или учтивости!
      Молодая хозяйка блестящего и гостеприимного дома, утомленная покоем, затеяла для своих избранных увеселение в новом и совершенно постном вкусе. По воле ее, на даче у ней устроены были ледяные горы, и она пригласила нас на завтрак и катанье. Надлежало общему сбору быть в ее городском доме; каждому из мужчин привезти беговые санки и отправляться на дачу с одною из дам. На даче ожидали гостей горы, обед и потом концерт. В примечании к программе было |сказано, что дамы во весь день не будут выбирать других кавалеров, но останутся на горах и за столом спутницами и соседками своих катальщиков. Вероятно, изобретательная хозяйка имела свои виды. В числе приглашенных были Дольский и Юлия. Все прихлынули в дом веселия, все съехались рано, а Юлия из первых, чрезвычайно милая, окутанная лебяжьим пухом и ce- ребристыми блондами. Но тайное беспокойство туманило ее черты, и я прочитал в них отсутствие Алексея. Я присоседился к ней, выбрал для разговора самый распространительный предмет и рассыпал все свое красноречие. Она не слушала меня, но я этого ожидал. Ее ужимки укоряли мою докучливость, она отвечала невпопад, проворные пальцы с досадой мяли роскошный боа, глаза не расставались с дверью, и при каждом шорохе она вздрагивала трепетом ожидания и надежды. Хитро расспросил я, как провела она вчерашний день, предпоследний, и сообразил из ответов, что она двое суток не встречалась с Дольским. Следовательно, они не успели сговориться ехать вместе; следовательно, забота о расположении этого дня причиною ее тревог! Я не предложил себя в кавалеры; у меня была на это причина - мне хотелось их вдвое мучить...
      Наконец, несколько шпор вместе зазвенело в дальних комнатах; слух любви тотчас узнал любимую походку из всех прочих. Юлия покраснела до ушей под своей шляпкой. Дольский вошел. Он был пасмурен, чопорно поклонился издали моей соседке и завел речь с другими женщинами, не смотря на Юлию. Я понял, что они в размолвке, встал и освободил Юлию от моей беседы. Дольский оставался при своей досаде, но она дрожала при одной мысли - погубить в ссоре день, который мог быть так красен в их сердечной летописи! Она старалась умолить, привлечь его. Полные просьбы, покорности и ласки ее голубые глаза не находили всегдашнего привета в безвзорных глазах Дольского. Мне почти хотелось пожалеть о ней - так болезненна становилась вся осанка ее. Но она скорбела чинно, благопристойно, тихомолком; она ни на минуту не забывала, что ей надлежало безусловно покорить свои страдания убедительным правилам приличия; она понимала, что сердцу ее позволено разбиться в ноющей груди, но не изменить себе при свидетелях. Нельзя было не удивиться этой силе воли в столь слабом создании! Наконец она победила Дольского: сердитый холод слетел с просветлевшего чела; улыбка сказала красавице, что разлад забыт, и молодой человек, лавируя меж кресел и дам, пришел занять покинутое мною место.
      Небосклон их воспламенился богатыми цветами встающего солнца радости, и мне пришлось быть зрителем их встречи, их примирения. Оно свершилось без объяснений, без полугнева, почти без слов. Одни лица говорили, одни глаза взаимно переводили задушевные мысли, между тем как уста, рабы приличия, бессвязно лепетали суетные речи учтивости. И вот он поклонился, говоря что-то вслух, и вот она отвечает едва приметным движением головки, и вот удовольствие все живее и живее разыгрывается в их взорах... Я понял приглашение, согласие, воздушные замки сердца, все обещания безоблачного дня...
      Тут я приблизился и попросил Юлию сделать мне честь ехать со мною. Надобно было посмотреть на их смятение, их нерешимость... Она подумала и отвечала запинаясь, что дала слово другому. "В таком случае, сударыня, не осмелюсь пожелать вам веселого пути - желание было бы лишнее!" И, говоря это, я бросил взор на Дольского и сокрушил оробевшую Юлию усмешкою, в которой вылил все, что только было на сердце моем яда и сарказма. Юлия спохватилась: "Вы меня не поняли,- возразила она поспешно,- и помешали договорить, г-н Валевич,- я дала слово, но если вам угодно... чтобы иметь удовольствие... я могу сказать моему родственнику... чтобы он искал другой дамы!" Она ожидала, что я отступлюсь от своего приглашения. "Благодарю покорно,- отвечал я,- и надеюсь, что вы не забудете милостивого вашего обещания".
      Слезы навернулись на длинных ресницах Юлии. Она просила Дольского позвать ее родственника, который верно и не подозревал, что его имя служило громовым отводом.
      Она поехала со мною, но приговоренные к смерти столь же охотно едут на казнь. Тоска нависла тучею над потухшею лазурью ее очей. Рассеяние отвлекало ее мысли. Они неслись вперед, они увивались вокруг быстрых санок, мчавших вихрем Дольского с другою спутницею .. Я был неумолимо весел, шутил, любезничал, не давал Юлии задуматься, не давал ей засмотреться на длинный ряд саней, предшествовавших нашим. Сначала она страдала и покорялась, но вскоре потеряла все терпение. Женская досада возбудила, надоумила ее, вдохнула ей те неисчетные хитрости, которыми женщины так славно умеют прикрывать свои настоящие чувства. В порыве отчаянного гнева она решилась не дать торжествовать моей ненависти, решилась бороться со мною, играть в тонкость; она думала усыпить мой надзор, изобличить меня в ложных предположениях, и вдруг принялась всем остроумием своим оживлять наш разговор, стала мила, весела, развязна. Она принимала мои шутки, сама шутила, ласково и колко. Я понял ее и притворился, будто все принимаю за правду, будто не сомневаюсь в ее новой благосклонности. Я хотел убедить ее, что она кокетничала, хотел, чтобы она почитала себя виноватою предо мною и, завлеченный сам, предавался безотчетно удовольствию ее слушать. Она была изумительна в этот день, и более чем когда-нибудь понимал я, что ее любовь могла бы пересоздать меня и все бытие мое. Это чувство не располагало меня благоприятнее к Дольскому. Я вспоминал, что без него как отгадать, что могло бы случиться, если бы они никогда не свиделись, никогда не сошлись?
      Иа горах Юлия сначала отказалась последовать общему примеру решимости дам. Они более приневолили ее, чем уговорили, скатиться по зеркальному льду. Раза два свез я ее благополучно с искусственной крутизны. Немного ободрившись, она согласилась на третье путешествие в легких салазках. Но лишь только мы стали спускаться, сильный порыв северного ветра расстроил эфирные букли Юлии. Освободив беленькую ручку из гласированной перчатки, Юлия поправляла свои волосы, нагнувши голову, когда пронзительные вопли со всех сторон заставили обоих нас вздрогнуть. Я увидел, что какой-то неосторожный бегом поднимался на гору прямо навстречу нам,.. Остановить стремление салазок было невозможно - я обмер от страха за бегущего, но быстрее молнии, одним скачком в сторону, он очутился на боковой дорожке и уже сидел на перилах, прежде нежели я мог рассмотреть и узнать его. Все это совершилось в одно мгновение, менее чем в секунду. Помню только, что из груди Юлии вырвался страшный звук - не ропот, не крик - скорее стон, и этот стон назвал мне того, кому грозила смерть! Когда мы съехали, Дольский принимал поздравления за ловкость и присутствие духа, которыми он спас себя, а Юлия лежала без памяти возле меня. Ее окружили и унесли. Дамы приписали испуг раздражительности нервов, и никому в голову не пришло противоречить им другим заключением. Я нашел в салазках перчатку и платок, верно, выпавшие из руки, когда Юлия лишилась чувств. Она явилась через несколько времени, но была так слаба, так расстроена, что немедленно уехала домой с своим мужем. Как грустно кончился для нее день, которому мечты сулили быть таким благополучным.
      После роскошного обеда и длинного концерта все общество разъехалось. Нас, молодых людей, пригласил к себе один общий товарищ, и мы целым роем отправились погреться у него. Дольский был с нами.
      Нас было много; нам было привольно и весело. Вечер прошел в шумных разговорах и непринужденном пировании. Только двоим было не до разгулья. Дольский беспокоился о здоровье Юлии, а я негодовал на нее за участие к нему, на себя за впечатления, сохраненные от утра, на него за всех и за все. Общее брожение голов и языков усиливало мое неудовольствие. Я выжидал случая открыть ему простор. Как водится на братских сборищах молодежи, разговор обратился на женщин, и каждый, как тоже водится между благородными людьми, каждый стал исповедовать громко и подробно свои удачи прошлой недели, свои надежды для следующей. Как много имен, облеченных чистою непорочностью, выходит из таких бесед чернее грязи, в которой их попрали легкомыслие, неблагодарность и хвастовство этих флюгеров, которым женщины вверяются со всею неосторожностью любящих сердец! В этот раз я молчал. Давно посвятив себя на мстительное лазутничество, давно занятый чужими тайнами, я запустил свои собственные дела, и мне нечего было пересказать... Моя необычайная скромность изумила собеседников. Они приступили ко мне с вопросами, начали шутить, и - не знаю, какой демон внушил мне мысль: заодно спасти перед друзьями молву о моей непреодолимости и нанести последний удар предмету неугасимой враждебности! Я вспомнил платок, вспомнил перчатку - и они мигом полетели на стол. "Вот вам и ответ и рассказ мой. Смотрите!" То и другое схватили жадно; обе вещи пошли переходить около стола из рук в руки перчатка первая пришла к Дольскому. Я наблюдал. Он готовился было отдать ее без замечания, как вдруг, казалось, поражен был невольным любопытством: ему бросился в глаза оттиск кольца, слишком известного, оставшийся на гибкой лайке... Он пристально осмотрел перчатку поднес ее к лицу; я видел, как он узнал ее по запаху любимых духов Юлии, которыми перчатка напиталась на ее руке. Дольский вырвал платок у соседа, быстро отыскал метку, и все лицо его взволновалось, когда он прочитал знакомые буквы J.I.,вышитые по тонкому батисту и окруженные кабалистическим словом абракадабра, тоже вышитым крупными буквами Юлия выбрала в символы это арабское слово известное в летописях магии как сильный талисман. Написанное кругообразно, оно не имеет ни начала, ни конца и потому означает вечность.
      Бледный, как полотно, стиснув зубы Дольский бросил на меня взор, который уничтожил бы меня своей выразительностью, если бы я не был укреплен ненавистью и завистью. "Итак, г-н Валевич, эти залоги говорят что вас должно поздравить с новою победою?" - сказал он. Голос его был отголоском ужасной бури "Да - отвечал я с двусмысленной улыбкой, - но поздравляйте умеренно - победа не много хлопот мне стоила. Дама подарившая меня этим на память, довольно нежна и так легкомысленна, что уступки ей не в диковинку. Но только, право, она миленькое и пламенное существо и стоит осушить бокал в честь ее плутовских глазок.Я выпил и предложил Дольскому выпить со мною. Он молчал. Он хотел отвратить всякое объяснение предосудительное для Юлии. Я продолжал: "Знаете ли что эта приятельница моя долго кокетничала,долго ловила меня? Она влюблена в меня по уши, но я был жесток. И как она мастерски притворяется! Как чинно она морочит добрых людей! Глядя на нее, никто не поверил бы, что она сущая вертушка - посудите сами - я ее назову".
      Меня прервала чья-то рука, свинцом палящим упавшая мне на плечо. Дольский, весь трепещущий, с сверкающими глазами, уже возле меня. "Довольно - шепнул он мне на ухо, - довольно. Если в вас есть еще хоть немного чести и совести - замолчите! Не порочьте имени ангела, не оскверняйте языка вашего ложью! Да, слышите ли, милостивый государь, ложью! Благодарите мою руку, что она еще повинуется рассудку, а не мщению! Берегу ее, а не вас. Завтра, чем свет, прошу вас требовать удовлетворения, должного вам за мои слова. Стреляться, резаться - что хотите - я на все согласен - только скорее, скорее и без шума!" Его пальцы так крепко, так судорожно сжались около моего локтя, что я готов был кричать от боли. Не успел я произнести: "Да!", как он уже выбежал, пропал, исчез. Бедовая перчатка лежала у меня на коленях - платок он унес. Его любовь среди неистового гнева напомнила мне, что должно спасти от клеветы всякое свидетельство против Юлии. Я оглянулся. Занятые своим веселым разговором, оглушенные безумным хохотом, собеседники наши не заметили ни волнения Дольского, ни его мгновенного разговора со мною, ни бегства его; они продолжали забавляться и уже забыли о моей хвастливой исповеди.
      Я оставил их вскоре, уверяя, что мы условились с Дольским ехать вместе. Им некогда было разбирать правду моих слов. Я спешил к одному, не присутствовавшему тут приятелю, звать его в секунданты.
      На другой день мы встретились. Я был еще под властью впечатлений прошлого дня, под властью неудачного покушения и тщетного совместничества, следовательно, был ожесточен и встревожен. Дольский, напротив, явился спокойный, решительный. Он изумил меня хладнокровием, с которым входил во все распоряжения, во все подробности. Он отвел меня в сторону: "Г-н Валевич! прежде знал я вас за благородного человека и надеюсь, что вы почувствуете, как недостойно, как низко было бы без нужды вмешать в наше дело имя женщины, которую мы оба, которую все обязаны уважать, почитать и ценить так, как она того заслуживает. Чем наша встреча ни кончится, об ней упоминать не следует и незачем. Дайте мне честное слово ваше, дайте мне его!" Я обещал. "Пойдемте же теперь!" - И он возвратился к свидетелям.
      Нас поставили. Шаги отмерены. Оружие готово, курки взведены, выстрелы раздавшись - мы оба были ранены слегка. "Еще - мы ведь не шутим!" - сказал Дольский.
      Снова зарядили - снова знак, снова выстрелы...
      Чувствую пулю в руке и вижу - Дольский на земле, в крови.
      В одно мгновение вся гнусность моего поступка, моего обмана, моего умышленного, постоянного преследования - весь ужас убийства, все предстало моей мысли. Досада, зависть, ненависть, самолюбие - все сгинуло, все рушилось, жгучий укор, жестокое раскаяние пронзили мою душу. Совесть воскресла, застонала - она ропщет и теперь, теперь, когда девять лет прошли над роковым событием...
      Я вспомнил - зачем так поздно? - я вспомнил мои прежние, заглушенные чувства к моей жертве, вспомнил, как сердце мое открывалось для него,- его молодость, его душа, качества дарования, все восстало, вопия на убийцу, все, что небо вложило доброго в него и в меня, вооружилось на мою казнь, на мое вечное страдание!
      Он еще дышал. Я подошел к нему. Слова раскаяния жгли уста мои. Он взял меня за руку... "Валевич! прощаю! прощаю все! Но, ради смерти, скажите: то была клевета? Я не сомневаюсь в ней, но вы должны отречься - я хочу слышать от вас - я купил теперь ее оправдание-скажите: она верна, она чиста!.." И глаза его жадно смотрели на мои взоры. "Чиста, как душа твоя!" - вскричал я, не помня себя. Он хотел кинуться ко мне на шею - и в объятиях моих испустил дух..."
      Полковник остановился, закрыл лицо руками и отвернулся. Он плакал, как женщина. Несколько раз во время рассказа своего боролся он с собственными чувствами, чтобы продолжать рассказ, но при конце голос его был едва внятен и часто прерывался в тяжело дышащей груди. Когда он умолк, то не имел уже сил скрывать свои ощущения, и скорбь его вырвалась на свободу. Все слушатели хранили безмолвие. Пылкий Савинин, стыдившийся показать умиление, удерживая дыхание, думал удержать слезы живейшего участия и жалости. Несколько минут прошло. Кто-то хотел встать. Полковник протянул руку. "Постойте - я еще не кончил. Вы слышали развязку, но мне остается досказать вам последствия, чтобы вы могли постигнуть - легко ли моей душе"...
      Он превозмог себя и продолжал: "Меня привезли домой без чувств. Мие вынули пулю из руки. Рана моя была не опасна, и скоро пришел я в память. Тотчас приехал свидетель Дольского и отдал мне письмо от него.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27