Памяти Александра Блока
ModernLib.Net / Публицистика / Неизвестен Автор / Памяти Александра Блока - Чтение
(стр. 3)
Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией "..... (с тем звуком органическим, которого он был выразителем всю жизнь)..." например, во время и после окончания "Двенадцати" я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг-шум слитный (вероятно шум от крушения старого мира). Поэтому, те, кто видит в "Двенадцати" политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой,-будь они враги, или друзья моей поэмы. Было бы неправдой, вместе с тем, отрицать всякое отношение "Двенадцати" к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную, и всегда короткую, пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях- природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря- легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней!-Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал "Двенадцать", оттого в поэме осталась капля политики. Посмотрим, что сделает с этим время. Может быть, всякая политика так грязна, что одна капля ее замутит и разложит все остальное; может быть, она не убьет смысла поэмы; может быть, наконец, - кто знает! - она окажется бродилом, благодаря которому "Двенадцать" прочтут когда-нибудь в не наши времена. Сам я теперь могу говорить об этом только с иронией; но - не будем сейчас брать на себя решительного суда". Вот что говорит автор "Двенадцати", вот как он нас учит относиться к его созданию. Мы знаем различные интерпретации "Двенадцати". Одна из них такая: когда Александр Александрович перестал быть певцом "Прекрасной Дамы", появились у него в поэзии тройки и вино, и вообще его муза стала широкой русской душой, "катай-валяй"; и "Двенадцать" такая же широкая русская душа,-Катька, Петька, размах русской души. Это-черносотенное взятие "Двенадцати". Есть другое,- когда, не понимая, выхватывают "Двенадцать" из того фона, на котором эта поэма в двадцатилетние искания Александра Александровича нарастала, выхватывают и пристегивают к какой-то партии. Что же получается? "Двенадцать" выходит в купюрах,-два-три лозунга; например, можно вырезать: "мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем"-как я видел на одном плакате-и останется от "Двенадцати" один плакат. С точки зрения такой поэзии можно Александру Александровичу уделить скромное место на той скамейке, на которой первое место занимает Демьян Бедный. Но не должны ли мы сказать и тройкам, и этим плакатам:-"руки прочь!" Руки прочь от нашего национального поэта! Привожу здесь для иллюстрации один личный случай. Я в течение года работал с кружком пролетарских поэтов, и я знаю, в их индивидуальных и личных выявлениях, как им дорог Александр Александрович. Не потому, что можно сделать такие-то или такие-то купюры для плакатов из его строчек, а потому что он вообще был прекрасным поэтом, потому что он писал так чудесно: "золотистые пряди на лбу, золотой образок на груди"... Возьмем стихи лучших пролетарских московских поэтов, напр. тов. Александровича и др.,-сколько там черт, которые бы никогда не преломились в их творчестве так, как они преломились, если бы не было музы Александра Александровича Блока! Предоставьте говорить действительно пролетариату, а не окончившим-или неокончившим Университет интеллигентам, тем, против которых писал Александр Александрович. Эта интеллигенция-мелкая интеллигенция, господа! За интеллигенцию писал Блок, за интеллигенцию пролетарскую, за интеллигенцию крестьянскую, за интеллигенцию интеллигента, за интеллигентного человека, конкретного человека, стремящегося к свободе, равенству и братству. Вот к этому сводятся все чаяния Александра Александровича Блока. Кончу тем, с чего начал-мы уплощаем национальных поэтов, мы берем из них только то, что нам нравится; а если бы мы пристально вгляделись в лик Пушкина, Гете. Блока, то увидали бы, что всю жизнь мы будем из этого бездонного моря, из моря символов, вычерпывать темы. Возьмем же образ Александра Александровича, переживем этот образ, проведем его, как разорванного Диониса, между тройками и плакатами, выведем его из нашего "царя в голове", не свергнутого самодержавия старого мира. Когда этот "царь в голове" будет свергнут, тогда действительно настанет третья духовная революция, которая и приведет к мистерии человеческих отношений, о которых всю жизнь мечтал Александр Александрович. Александр Александрович в своем третьем испытании, в своей третьей ставке-задохнулся, задохнулся в том издыхании Дракона государственности, который опахнул его. Этот третий страшный порог и был собственно порогом восхождения Александра Александровича от нас в ту страну воспоминаний живой мысли, в которой он и продолжает общаться с нами. И Александр Александрович, если мы воскресим его в нашей памяти, будет долго еще в десятилетиях тем организующим центром, который всякий раз будет вставать между нами, когда мы соберемся и погрузимся в память о нем; судьба этого русского Фауста есть судьба всякого крупного человека-поэта. Фауста разложили Лемуры, но Ангелы отобрали его младенческое сознание,-его приносят в духовный мир, где стоят три Гиерофанта-гиерофанты ума, свободы, равенства, братства, философии-Софии, любви и воли. Там, в этой из века загаданной "Вольной философской ассоциации," в треугольнике этом возникает он по новому, там умирает Фауст "in Puppenzustand". Многие из нас берут эту последнюю сцену как сумятицу образов. Возьмите по другому. Фауст видит Божию Матерь, или Символ всего космического, одновременно и человеческого, и созерцает тайну Ее; в глубине Она идет в сопровождении трех грешниц-Марии Египетской, Марии Магдалины и Гретхен,-это три музы Александра Александровича. Мария Египетская-это та, чей образ земной вонзал ему в сердце французский каблук. Есть в его поэзии и тот образ земной, который в душе русской, падающей, и в падении своем остается святым-образ Марии Магдалины; и третий образ, образ Гретхен-образ той, кто первая его встретила, той, которая должна была быть для него Беатриче,-образ "Прекрасной Дамы", которая превратилась в следующем этапе-мы видели-в королевну страны воспоминаний. Там эти три образа, три музы сливаются опять в один образ, в тот образ, о котором Владимир Соловьев сказал: "в свете не меркнущем новой богини небо (максималистский утопизм) слилося с пучиною вод" (с конкретной человеческой жизнью). Такое слитие-не разрешение вечных загадок, а слитие двух линий в одну линию-вся жизнь Александра Александровича. И мы стоим перед этой жизнью, прислушиваемся к шагам ее, и будем еще долго-долго прислушиваться... Сотворим же в своем сознании вечную память нашему любимому, близкому, в наши страшные годы с нами бывшему, русскому поэту. А. 3. Ш т е й н б е p г. Хотелось бы поделиться воспоминаниями об одном небольшом, но весьма примечательном эпизоде из последних лет жизни Блока, об эпизоде, не совсем случайным свидетелем которого мне пришлось быть. В вечер 15-ro февраля 1919 года по ордеру Петроградской Чрезвычайной Комиссии А. А. Блок был арестован у себя на квартире и немедленно препровожден в помещение Комиссии на углу Гороховой и Адмиралтейского проспекта, где он и оставался до утра 17 февраля, когда ему снова возвращена была свобода. С утра воскресенья, 16-ro февраля, до самого освобождения А. А., т-е. ровно сутки, я провел с А. А. почти неразлучно в хорошо известных многим петербуржцам сводчатых комнатах № 94, 95 на верхнем этаже дома прежнего Градоначальства. Эти сутки нам пришлось провести почти неразлучно в буквальном смысле этого слова, так как из-за непомерно большого количества арестованных, недобровольные жильцы этих слишком густо населенных комнат делили служившие и для сидения и для спанья койки, и появившийся в 95-ой комнате утром в воскресенье Блок, ночь спустя после моего водворения в одном из ее углов, рад был поделиться ложем с единственным еще с воли знакомым ему человеком. Следует заметить, что и А. А., и я попали сюда по одному и тому же делу или, правильнее сказать, по одному и тому же поводу, так как дела, как это очень скоро и выяснилось, в сущности никакого и не было. Не лишним будет поэтому быть может, предпослать самим воспоминаниям об арестованном Блоке несколько слов о тех обстоятельствах, которые привели к этой неожиданной для меня встрече с А. А. в столь необычной обстановке и которые сделали эту встречу не совсем случайной. За три или четыре дня до ареста Блока в Москве Всероссийской Чрезвычайной Комиссией вторично, после кратковременной легализации, арестован был центральный комитет партии левых социалистов-революционеров, и началась ликвидация партийных организаций по всей России. Об этом я узнал в пятницу утром, в день моего ареста и накануне ареста Блока, от него самого, когда, явившись по обыкновению на заседание Научно-Теоретической Секции Театрального Отдела, застал там, кроме постоянных ее участников, еще и А. А., тоже работавшего в то время в Театральном Отделе и являвшегося председателем его Репертуарной Секции. Поздоровавшись, А. А. сказал мне: - А Вы знаете, Р. В. арестован... Он был заметно взволнован, и его слова прозвучали отрывисто. - Как? - Вы еще не читали сегодняшней газеты? Тут я развернул утренний выпуск "Северной Коммуны" и прочел подробное сообщение о московских арестах в связи с раскрытием "заговора левых социалистов-революционеров"; среди арестованных было несколько хорошо мне известных имен, но об аресте в Петербурге Р. В., члена нашей Теоретической, а также Репертуарной Секции, ничего не упоминалось. Тем не менее связь обоих происшествий не вызывала сомнений. - Надо немедленно что-либо предпринять...-снова отрывисто и решительно произнес Блок.-Я переговорю с Всеволодом Эмильевичем. В. Э. Мейерхольд занимал должность заместителя заведывающего Театральным Отделом Народного Коммиссариата по Просвещению и был наиболее близок к представителям правительственной партии. Блок тут же рассказал все подробности ареста Р. В., которые он знал от жены арестованного, и изложил свой план действий. Волновало его больше всего то, что арестованный, как он слишком хорошо знал, был только писатель, и вся его практическая деятельность сводилась исключительно к тому, что он последовательно отстаивал свои убеждения и верования в литературе. А между тем он был арестован больной и с сильно повышенной температурой. Последнее обстоятельство особенно встревожило А. А., и он очень опасался, как бы арест и предполагавшееся отправление арестованного в Москву не отразились на нем роковым образом. Несомненная вздорность обвинения-участие Р. В. в заговоре-превращала весь этот случай в сплошную нелепость, и в то же время дело шло как казалось А. А., не больше и не меньше, как о жизни близкого человека. План действий Блока был прост. Близкие и литературе и правящей партии люди, и первым делом Мейерхольд, должны взять арестованного на поруки, покуда следствие, в чем никто из нас не сомневался, не выяснит совершенную непричастность Р. В. к делу, если таковое вообще существует. Вместе с тем Блок предложил устроить соединенное заседание обоих секций, в которых работал Р. В., для принятия формального постановления о незаменимости арестованного, как работника, чтобы личное ходатайство поручителей поддержать также и ходатайством оффициальным. В случае неуспешности этого пути Блок предполагал обратиться еще с особой просьбой к Горькому. Блок спустился вниз к Мейерхольду и вскоре вернулся с сообщением, что мы сейчас можем начать заседание, в котором примет участие и В. Э. Через несколько минут все были в сборе, предложение А. А. было, конечно, принято единогласно и осталось только написать самый текст постановления. Покуда секретарь составлял текст, Блок, по прежнему проявлявший, несмотря на свою, непокидавшую его и теперь внешнюю сдержанность, все признаки сильного волнения, выкуривал одну трубку махорки за другой и, наконец, в явном нетерпении, взял лист бумаги и сам начал что-то писать, думая над каждым словом, зачеркивая, исправляя и снова восстановляя первоначально написанное. Между тем секретарь наш уже кончил и огласил проект постановления. - Да, так лучше,-сказал А. А.,-я сам хотел написать, но у меня ничего не выходит. Постановление переписывалось на машинке. Блок интересовался, как и когда оно будет доставлено по назначению, считал недостаточным послать его по почте и успокоился на этот счет лишь тогда, когда Мейерхольд предложил немедленно отправить бумагу на Гороховую с курьером. Бумага была приготовлена. Блок предложил лично всем на ней расписаться, заседание кончилось, но всем как-то не хотелось расходиться. План А. А. был выполнен только отчасти. В беседе выяснилось, что никак невозможно взять арестованного на поруки без его ведома и согласия. Снестись же с ним не представлялось возможным так просто: он был строго изолирован, как, впрочем, и все арестовывавшиеся по распоряжению Чрезвычайной Комиссии. Все были явно неудовлетворены. Наше бессилие помочь было слишком очевидно. Когда я, уходя, подал А, А. руку, он, чуть-чуть улыбаясь, сказал мне: Не встретимся ли мы с Р. В. гораздо скорее, чем предполагаем? Предчувствие его очень скоро оправдалось, хотя и не вполне. В тот же вечер ко мне на квартиру явились незваные гости с ордером Чрезвычайной Комиссии на производство обыска и на арест независимо от результатов обыска. Последнее обстоятельство сильно встревожило моих домашних. - Не расстраивайтесь,-утешал их руководивший арестом агент Комиссии:-у нас сегодня список большой, и все-писатели, художники, профессора. Мне вспомнились сказанные на прощание слова. Список действительно был большой. По крайней мере, в помещении для арестованных при Василеостровском Совете Депутатов, куда собирали арестованных на одном только Вас. Острове, я очутился в обществе М. К. Лемке, К. С. Петрова-Водкина и А. М. Ремизова. Как на следующее утро выяснилось, мы ночевали в квартире, которую занимал прежде Ф. К. Сологуб. Из квартиры этой он был лишь недавно выселен, и Ремизов, как и Петров-Водкин, нередко здесь бывавшие, отлично ее знали. Не хватало только самого хозяина квартиры хотя по имевшимся сведениям в списке Чрезвычайной Комиссии значился и он. За утренним кипятком мы стали обсуждать, какие такие причины столь неожиданно собрали в столь неожиданном месте. Я рассказал о последнем соединенном заседании двух секций Театрального Отдела, и тут Петрова-Водкина осенило. - Постойте! Постойте!-воскликнул он.-Теперь все понятно! Это не кто иной, как наш дражайший Р. В., да вот еще-Философская Академия. Но раз так, то непременно должен быть арестован и еще кое-кто, и непременно Блок. Все, миленькие, встретились; все там будем! Упомянутая Петровым-Водкиным "Философская Академия" был тот кружок, который всего лишь за несколько дней до этого в последний раз собрался на квартире у арестованного Р. В. Это был кружок основателей будущей Вольной Философской Ассоциации, к которому с самого начала принадлежал и Блок. Догадка Петрова-Водкина оказалась правильной: весь упомянутый "длинный список", как впоследствии выяснилось, был ни чем иным, как копией с списка адресов, записанных в книжке у Р. В.; при допросах же Р. В. в Москве следователем В. Ч. К. Вольная Философская Академия играла далеко не последнюю роль. Как бы там ни было, перспектива встретиться с автором "12" на пресловутой "Гороховой" уже не казалась слишком фантастичной. Однако, когда нас в субботу днем перевезли в трамвае туда, Блока там еще не было. Мы долго дожидались следователя. Лишь поздно вечером нас допросили, и очень скоро всех, кроме меня, отпустили. Меня же, впредь до выяснения некоторых обстоятельств, отправили наверх. По порядку, заведенному на Гороховой, каждое утро сообщался список арестованных, препровождавшихся отсюда в места более постоянного заключения, главным образом, на Шпалерную, в так называемую "Предварилку". И в это утро. воскресенье 17-го февраля, список был сообщен, и камеры значительно разгрузились. Многие койки освободились совершенно, и арестованные, разделявшие их с другими или не нашедшие еще себе никакого определенного пристанища, в том числе и я, начали устраиваться на новых местах. Только что я разостлал шубу на сеннике и поставил свой саквояж у изголовья, как мне бросилась в глаза высокая; статная фигура входившего Блока. Это было до чрезвычайности странно. Весь облик Блока как-то резко выделялся на фоне этой жуткой картины человеческих бед. Одна ночь в этой совершенно особой и ни с чем не сравнимой атмосфере, в которой причудливо сплетались предсмертная тоска и робкая надежда, удалая беспечность и тяжелые сны, ужас перед неизвестностью и светлые воспоминания-одной такой ночи достаточно было, чтобы на все лица легла мрачная тень, чтобы во всех взорах загорелось одно и то же страстное желание: поскорее бы вон отсюда! подальше, подальше отсюда! Блок вошел, как он входил обыкновенно куда-нибудь, где много случайных и незнакомых людей. Таким я видел его входящим в переполненный вагон трамвая: чуть-чуть откинутая назад голова, плотно сжатые губы, взгляд, спокойно-ищущий на чем бы остановиться. Он вошел, как будто собираясь пройти насквозь или чтобы, сказав кому-нибудь два слова, повернуться и уйти обратно тем же легким упругим шагом, каким он вошел. И было странно видеть, как вот этот свободный в заключении человек сейчас натолкнется на глухую стену и должен будет остановиться или даже отпрянуть. Мне было как-то неловко пойти к нему навстречу, хотя после тяжелой ночи это был первый блеснувший луч. Но взгляд его уже встретился с моим, и мы невольно улыбнулись друг другу и крепко пожали друг другу руку. Теперь я уже не просто смотрел на Блока, а удивлялся, почему с ним поступили иначе, чем с другими моими спутниками. Мы обменялись новостями. Вот что я узнал от него: в приемную к следователю внизу он попал уже около полуночи, очевидно, очень скоро после того, как меня оттуда препроводили наверх. При личном обыске, производившемся при первой регистрации до водворения в приемную, у него из вещей, бывших при нем, забрали только записную книжку, В приемной у следователя он провел целую ночь, так как до поздней ночи следователь был занят, а затем прервал свою работу до утра. Приемная была полна народу, не перестававшего прибывать всю ночь. Всю ночь он провел поэтому почти без сна, и только какой-нибудь час поспал, растянувшись не то на скамье, не то на полу. Лишь сейчас утром его допросили, и в результате-вот он здесь. - Да, но в чем же дело? О чем Вас спрашивали? Что Вы отвечали? Его спрашивали, как и всех нас раньше, о нашей связи с партией левых социалистов-революционеров. На вопрос этот Блок ответил, что связь сводится к сотрудничеству в разных изданиях партии-и только, так что он даже не знаком ни с кем из ее политических деятелей. Но в чем же выразилось его сотрудничество?-В печатании стихов, например поэмы "12 ", и статей.-Что мог бы он еще прибавить к своим показаниям?- Ничего больше. Через некоторое время ему сообщено было, что освободить его не могут, и его отправили сюда наверх. - Придется посидеть,-с виноватой как бы улыбкой сказал А. А, Между тем освободившиеся после утренней разгрузки койки уже все давно были разобраны, а народ все прибывал. Приходили одиночки, как и Блок, направляемые сюда снизу разными следователями; появлялись и небольшие новые партии, переведенные из разных других мест заключения для дальнейших допросов; среди тех и других были и такие, которые отсюда могли быть отправлены прямо на казнь. Камера гудела, как улей. Тут все были и знакомы и незнакомы друг с другом. Во всяком случае, одно каждый верно знал о каждом, что нет тут ни одного, кто согласился бы остаться здесь добровольно хотя бы одну лишнюю минуту. Это всех как-то уравнивало и стирало все различия умственного уровня, привычек прошлого, все различия возможного будущего. Все приведены были к какому-то одному общему знаменателю. Были же тут люди самые различные. Среди знакомств, которые быстро завязались здесь у Блока, были представлены все классы общества-от генерала и до пьяного извозчика, служившего в Чека, от профессорского сына, высокопросвещенного ценителя новейших муз до неграмотного ямбургского крестьянина, превосходившего всех лишь в одном искусстве-непрерывно сквернословить. Были тут и спекулянты, и взяточники, и убийцы, и честные революционеры, и просто ни в чем неповинные люди. Но все эти знакомства начали завязываться у Блока несколько попозже. Покуда что мы стояли безмолвно у стола подле моей койки, присматриваясь и прислушиваясь и с лихорадочной поспешностью выкуривая папиросу за папиросой. - А видите,-вдруг обратился ко мне А. А.-третьего дня я верно подумал, что история с Р. В. коснется и нас.-И сейчас же, как бы почувствовав некоторую естественную между нами в этой обстановке близость, он прибавил; - Можно мне на время остаться здесь? Так мы стали соседями по тюремной койке. За время, прошедшее с раннего кипятка до появления Блока, у меня уже составился обширный круг знакомств в этом хаотическом и непрерывно текущем миру. Некоторые знакомства завязались еще внизу, в приемной у следователя. Покуда Блок, растянувшийся на нашей койке, дремал после бессонной ночи, я присел к столу, за которым сидело несколько политических. Это были все левые с-ры, рабочие и матросы; которых в эти дни арестовывали десятками. Они уже знали, что и я арестован в связи с измышленным заговором левых социалистов-революционеров, и естественно заинтересовались также и моим знакомым, только что поселившимся в моем углу. Я назвал Блока. Трудно передать их изумление когда они услышали это имя. - Не может быть! Не может быть!-все повторял моряк Ш., годами сидевший в тюрьмах дореволюционных и уже успевший познакомиться и с тюрьмами революционными.Впрочем, все может быть,-прервал он самого себя:-только знаете это фактик не только биографический, но и исторический! Матрос Ш. сам был немного литератор, он подробно изучал историю революционного движения среди моряков и даже кое-какие результаты своих исследовании успел напечатать. Другие товарищи его не так быстро справились с подвернувшейся им трудной задачей. - Но позвольте, однако, товарищ,-обратился ко мне один из рабочих:-ведь товарищ Блок сочинил "12"-так? - Ну, конечно. - А это вещь какая: революционная или контр-революционная? - Думаю, что революционная. - Как же революционная власть может товарища Блока сажать на Гороховую? Я предпочел ответить вопросом: - А вы-то сами, товарищ, революционер или контр-революционер? Он улыбнулся, радуясь наперед моей легкой победе над ним: - Ну, уж вы меня не обижайте: и без того обидно. - То-то!-сказал я. - То-то!-повторил он, и все весело засмеялись кругом. Между тем, весть о том, что здесь известный писатель Блок, уже успела облететь обе камеры и вокруг нашего стола собралась целая куча народу. Многие спрашивали, где он, и на цыпочках подходили к койке, на которой он дремал чтобы взглянуть на него, и снова отходили в раздумьи, односложно делясь своими впечатлениями. Не все они знали о нем раньше, хотя бы по наслышке, многие только слышали о нем и уже совсем не многие читали его. Эти последние были почти исключительно политические. Но всем было как-то отрадно знать, что вот здесь, на этой "Гороховой два" вместе со всеми "известный писатель" и, взглянув на него, все уже потом с участием, которое сохранилось к нему весь этот день до самого его освобождения, подходили к нему, чтобы как-нибудь выразить свое доброе чувство. Очевидно, сам внешний облик Блока внушал всем, что именно таким должен быть собою "известный писатель", и что это человек, во многом отличный от других. Покуда А. А. дремал, я оставался героем всей камеры. Но вот он очнулся и подошел к нам. Немедленно завязался диспут. Затеял его бывший кавалерийский офицер С., и вот по какому поводу. С. прославился на войне необыкновенно лихим набегом в глубокий тыл германского расположения. Об этом подвиге в свое время писали во всех газетах, а фотография героя обошла все иллюстрированные приложения. С. считал себя поэтому большой знаменитостью и, знакомясь с кем-нибудь из арестованных, он произносил свою фамилию с гордостью, ожидая как будто немедленного изъявления преклонения и восторга. Но, конечно, мало кто знал так точно хронику войны, и в большинстве случаев лихому кавалеристу приходилось самому как-нибудь заводить разговор о войне и о ее героях. Внимание, которое привлекал к себе Блок, пришлось ему не совсем по вкусу. Когда Блок подошел к нашему столу, С. немедленно представился: - Какова ирония судьбы!-сказал он.-Моя фамилия С.- повторил он. Блок промолчал. - Вы может быть слышали о деле... и он назвал какое-то число 15-ro года, и тут же еще раз рассказал про блестящий подвиг, им совершенный. - Так вот я говорю: как будто бы нам с Вами место не здесь, а на самом деле-как раз наоборот, и я всем это объясняю, хотя и никто не хочет согласиться. Ведь социализм- это что? Равенство, так?-Равенство! Ну, так значит ни у кого никаких знаков отличия быть не должно. Вот у меня забрали полученного мною, не скажу, чтоб не по заслугам, Георгия и совершенно справедливо! Вот Вы пишете стихи и пользуетесь заслуженной известностью-это тоже своего рода Георгий, значит забрать Вас! Блок спросил его: - А Вас разве за то арестовали, что Вы отличились на войне? - За то или не за то-моя фамилия С., и в этом все дело. - Ну, батенька,-сказал один из моряков социалистов-революционеров.-И мнение же у Вас про социализм...-и он энергично начал характеризовать прежнее офицерство, войну и ее прославленные подвиги. Блок заступился за кавалериста, на которого начали уже наседать со всех сторон: - Вы к нему несправедливы,-сказал он,-существует и такое представление о социализме. Еще большой вопрос, какое представление о нем победит в жизни. Он повторяет не только белогвардейские слова, но и слова некоторых из социалистов. - Такой социализм наш худший враг,-сказал моряк Ш. - Однако,-возразил А. А.-вот же Вы говорите это не на свободе, а в тюрьме. - Верно, Александр Александрович, Вы правы. Товарищ С. не так уж глупо рассуждает! - Однако,-обратился ко мне А. А.:-Шигалевщина действует: и прямо, и навыворот. Приближался час обеда; все разбрелись к своим койкам составлять "пятерки". Дело в том, что обед заключенные получали не каждый в отдельности, а сразу пять человек в одной большой деревянной миске. Заключенным самим предоставлялось разбиваться для этого на партии по пяти человек. Приходилось отказываться от "буржуазных" привычек. В Блоке, только что узнавшем про обеденные порядки, боролись привычная брезгливость с сильным аппетитом. - А Вы будете обедать?-спросил он меня. - Да, я думаю, как все. - А знаете, было бы хорошо с этими настоящими товарищами,-сказал А. А.:-они все какие-то чистые. Это, действительно, было так. Среди пестрой массы арестованных политические отличались не только выражением своего липа, но и поразительной чистоплотностью. Арестованные моряки и рабочие, между тем, уже взяли нас, неопытных "интеллигентов", под свое покровительство. К нам подошел моряк Ш. - А Вы все еще ни к кому не пристроились? Хотите к нам, А. А.? - Если можно... Мы стали в очередь, и Ш. начал подробно объяснять Блоку, почему он рад видеть его здесь: - Писатели все должны видеть своими глазами. Кто сможет сказать, что он пережил русскую революцию, если он ни разу не побывал в Чрезвычайке. Вот теперь Вы и с этой стороны увидели дело. - Но с этой стороны я никогда не хотел видеть революцию,-возразил Блок. - Значит, Вас интересует только парад! - Нет, не парад, - снова возразил Блок:-а настоящая правда, здесь разве она есть? Они явно не понимали друг друга и говорили о двух разных правдах. Блок с усмешкой обратился ко мне: - Вот Вам случай пофилософствовать по-настоящему. Но философствовать нам в данную минуту уже не пришлось. Уже суп был налит в нашу миску, мы получили каждый по куску хлеба и по деревянной ложке и вернулись к нашему столу. У всех нас были кое-какие собственные запасы, и мы выложили их тут же на стол. Затем мы приступили к исполнению обряда: каждый по очереди опускал ложку в миску, на дне которой плавали кусочки конины, и, проглотив свою ложку супу, дожидался, пока очередь снова дойдет до него. Все мы, очевидно, были одинаково "деликатны", и, когда миска опорожнилась, вся конина оказалась в неприкосновенности на дне. - Эх, деликатные вы!-сказал рабочий П. и тут же взял газетный лист, оторвал от него пять лоскутов бумаги, достал свой перочинный нож и стал накладывать каждому по равному числу кусочков мяса. Блок раскраснелся от горячей похлебки; вся обеденная церемония, видимо, привела его в хорошее расположение и, с трудом разжевывая жесткую конину, он начал шутить: - Зачем же Вы, товарищ П., себе тоже положили на бумажку, могли бы свою порцию оставить в миске. - Нет, это уже оставьте! По-товарищески, так по-товарищески, чтоб всем было одинаково... Обед кончился. Большинство арестованных растянулось на койках. К Блоку подошел хорошо одетый господин и, поклонившись, торжественно произнес: - Позвольте представиться! Ваш искреннейший почитатель!-Начала их разговора я не слышал; А. А. убедил меня расположиться посвободнее на койке, и я задремал. Когда я, приблизительно через час, проснулся, господин с хорошими манерами, прислонившись к столу, все еще беседовал вполголоса с Блоком, сидевшим на краю койки у моих ног, или правильнее, господин все еще продолжал говорить, а Блок молча его слушал. - Понимаете, Александр Александрович,-говорил искреннейший почитатель Блока:-для меня между внешним видом книги и ее внутренним содержанием дисгармония немыслима: переплет-это как бы аккомпанимент к стихам. Ну вот, например, "Ночные часы"-Вы понимаете, как трудно подобрать тон кожи; иль решить вопрос: одноцветный корешок или же под цвет обреза. Совершенно ясно, например, что "Ночные часы" не допускают золотого обреза. Да, но какой же? Наконец я, остановился на голубовато-синем. Знаете, такого цвета, как плащ; у Мадонны Леонардо. Вы согласны со мной, Александр Александрович?.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|