Петр почувствовал, что бледнеет.
— Да, это было преступлением и, кроме того, непростительной политической ошибкой, — сказал Интрансидженте. — Я полагал далее, что власть, обретением которой вы обязаны только и только Его Святейшеству, вы используете прежде всего для повышения морали и набожности в этом городе и в этой стране. Я полагал, что вместо одного постного дня вы введете два поста в неделю; вы поступили прямо наоборот, отменив даже единственный день. Я надеялся, что вы усилите надзор за евреями, которые часто пренебрегали своей обязанностью носить желтый круг, предпишете им всенепременно посещать проповеди в кафедральном соборе и сделаете их жизнь настолько невыносимой, что они сами на коленях попросят разрешения перейти в христианскую веру; вы же и в этом случае поступили противоположным образом. Я ожидал, что вы введете строжайшие наказания за всякие ереси, внебрачное сожительство, половые извращения и иные прегрешения против добрых нравов, но вас, юный герцог, по-видимому, занимает совершенно иное — вы учредили высшую школу, где будут читать лекции по естественным наукам, что само является нарушением таинства, коим Бог окружил все природные явления, и эту высшую школу вы еще назвали именем архиеретика Помпонацци, который не постыдился признать, что, хотя он и не оспаривает воздействие святых мощей, но это воздействие ничуть не изменилось бы, будь это не останки святых, а собачьи кости.
Петр, не знавший об этом изречении Помпонацци, не смог сдержать улыбки, за что Интрансидженте покарал его хмурым взглядом.
— Из ваших уст, — продолжал приор, — до сих пор никто не услышал ни слова о нашей святой религии, о важности благочестия и спасительности самоотречения, о мерзости греха и запустения, о таинствах, в особенности о сострадании и долге вообще, вместо этого вы изо дня в день смущаете слух достопочтенных и богобоязненных членов Большого магистрата еретическими речами о каком-то разуме.
— Я говорю не о «каком-то» разуме, я говорю о разуме истинном, — сказал Петр. — А говорить о разуме, побуждать к разумному действию, вступаться за разум — это ересь, по-вашему?
— Да, ересь, — сказал Интрансидженте спокойно. — Бог одарил человеческие существа разумом единственно лишь затем, чтобы они познавали его, почитали, любили и возглашали ему славу; восславлять Бога — привилегия лишь разумных тварей, и в славе Божьей заложено их спасение. Чем совершеннее человеческое существо и чем больший отблеск бесконечного разума Божьего пал на него, тем более долг повелевает ему прославлять Бога. Вы, юный герцог, гордитесь своим разумом и ссылаетесь на свой разум, а к славе Божьей вы равнодушны, а это, я утверждаю, и есть ересь. Еще сегодня, юный герцог, я намерен послать письмо Его Святейшеству. Обещайте, что вы запомните мои слова и исправитесь.
— Ничего я вам не обещаю, а вы пишите папе все, что вам заблагорассудится, — сказал Петр. — В отличие от вас папа — человек приятный, широких взглядов, любит посмеяться, пьет вино и со славой Божьей ни к кому не пристает. Только изложите свои жалобы о моих новшествах похлестче, потому что — и это я твердо знаю — чем вы будете точнее, тем искреннее посмеется Его Святейшество.
— Хорошо, — сказал Интрансидженте и вышел.
Прошли три дня ожидания и приготовлений, когда в Страмбу приехал второй гонец: принцесса и кардинал, мол, уже собираются проделать завершающую часть пути, и можно предположить, что они доберутся до Страмбы завтра к вечеру.
Наутро следующего дня Петр, одетый в костюм, кропотливая работа над которым предоставила ему возможность провести несколько часов в приятной и поучительной болтовне с мастером Шютце, во главе парадной гвардии конных мушкетеров подошел к границам герцогства, чтобы приветствовать принцессу сразу же, как только она ступит своей ножкой на землю родной страны. Полный тоски, причину которой Петр не мог себе объяснить, он медленно двигался по той же дороге, где совсем недавно шел пешком, раненый, с веревкой на шее, и старался подбодрить себя думами о чудесной перемене, происшедшей с ним с момента тех страшных событий; теперь — уверял он себя — все придет в полный порядок и навсегда.
Там, где кончались владения Страмбы, на круглой нагорной равнине, окруженной быстрым потоком, с видом на вытянутую долину на противоположной стороне, окаймляющую утес, за которым до самых облаков возвышалась башня губбийского собора, Петр приказал остановиться и разбить лагерь. Погода стояла прекрасная; пчелы, перелетавшие с цветка на цветок, словно позолотили воздух, всюду слышалась жужжание; небо причудливо разукрасили нежные, белые как снег облака.
Прошел час, потом другой, и еще час, мушкетеры курили, играли в карты и грелись на солнышке, но ничего не происходило, долина оставалась безлюдной, безлюдной была и дорога, соединяющая Страмбу с Умбрией. Только когда солнце начало садиться, на горизонте появились четыре всадника. Петр дал приказ приготовиться и сесть на лошадей, ибо решил, что всадники, фигуры которых казались черными на фоне багряного заката, это и есть авангард свиты кардинала. Всадники остановились в растерянности, как будто сомневаясь — ехать им дальше или нет, потом трое из них исчезли, словно сквозь землю провалились, а четвертый остался и медленным шагом двинулся вперед.
Когда всадник приблизился к лагерю и можно было разглядеть цвет его мундира, оказалось, что на самом деле это один из людей кардинала. Когда посланец подъехал ближе, Петр заметил, что руки у него связаны за спиной.
Седок подъехал еще ближе, и тут стало видно, что лицо его вымазано калом.
Вскоре всадник перешел вброд поток и, опустив низко голову, направился наверх, на горную равнину, где стоял Петр со своей свитой.
— Что случилось? — воскликнул Петр, схватив его правой рукой за грудь.
— Плохи дела. Высочество, — ответил опозоренный солдат. — Перуджанцы напали на нас и обезоружили, когда мы проезжали через город. Четверо наших убиты — они пытались защищаться; остальные заключены в тюрьму вместе с кардиналом и принцессой Изоттой. Меня отправили, чтобы я сообщил Вашему Высочеству, что все пленники будут сидеть на хлебе и воде за решеткой до тех пор, пока Страмба не возместит убытки, но теперь Перуджа требует уже не тридцать две, а пятьдесят тысяч скудо…
ВОСЬМОЙ СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Петр был уверен, что это ужасающее невезение, этот чудовищный провал всей тяжестью ляжет только на его плечи, ибо лишь он один не внял предостережениям двенадцати мудрецов, настоятельно просивших его обратить внимание на то, что молодые люди, которых он приказал казнить, являются гражданами Перуджи; но поскольку он основательно изучал своего Макиавелли и, памятуя его наставления, будто любому правителю — королю, герцогу или князю, — если его постигнет неудача, ни в коем случае не следует даже показывать вида, что ему это неприятно, а напротив — нужно вести себя тем более самоуверенно, чем больше он удручен, поэтому Петр, возвратясь в Страмбу, сразу же созвал Большой магистрат и, когда все его члены собрались, предстал перед ними с ясным челом и высоко поднятой головой.
— Господа, — заговорил Петр, обращаясь к ним, — полагаю, вам не нужно объяснять, в какой ситуации мы вновь очутились, и оповещать о той непристойности, которую по отношению к нам выкинула Перуджа, потому что о ней толкует теперь весь город так красноречиво, что эти толки слышны даже здесь и, вероятно, достигли ваших ушей. Будем же сильны сознанием того, что правда на нашей стороне и нравственная победа тоже, ибо за то, что мы по закону наказали семерых негодяев, подданных Перуджи, нам не придется краснеть, а вот Перуджа покрыла себя несмываемым позором, который будет навеки занесен на скрижали истории. К сожалению, наша достойная позиция ничего не меняет в реальном положении вещей, и на самом деле не мы, а они в эти роковые минуты находятся в выигрышном положении, и, значит, нам необходимо сделать все, что в наших силах, чтобы выбраться из этой западни. Мы не можем допустить, чтобы принцесса Изотта и ее дядя, кардинал Тиначчо, оставались в руках врага, и я не вижу другого способа освободить их, кроме как уплатить требуемый Перуджей выкуп в пятьдесят тысяч скудо. Синьор Тремадзи, вы должны изыскать эту сумму незамедлительно и не мешкая.
Тут обнаружилось, что министр финансов, банкир Тремадзи, отсутствует.
— Где же синьор Тремадзи? — воскликнул Петр. — Как случилось, что он не подчинился моему приказу и не явился на заседание?
— Я заменяю его, — отозвался незнакомый молодой человек в роговых очках на носу. — Я его секретарь, мое имя Альберто Мачисте. Синьор банкир, узнав о несчастье, заболел, у него начались спазмы желудка, и сейчас он лежит с высокой температурой и призывает смерть.
— Тогда заботы немедленно достать требуемую сумму ложатся на вас, — заявил Петр.
— Я не представляю где, не знаю, как это осуществить, — возразил Альберто Мачисте. — В государственной казне нет ни гроша. Смятение, которое царит в последнее время, выражаясь точнее — с момента гибели capitano di giustizia, и неуверенность, возникшая вследствие этих беспорядков, потрясли и подорвали платежеспособность и мораль населения Страмбы. Дух доброты и миролюбия, утвердившийся после упомянутой смерти при герцоге Танкреде, с финансовой точки зрения обошелся Страмбе слишком дорого, ибо никто из граждан не понимал, что он еще обязан делать и что уже нет, а потому они попросту наплевали на все свои обязанности. И если даже, как мы рассчитывали, в ближайшее время в финансовых делах будет наведен порядок, доход от податей, налогов и арендной платы начнет поступать в казну очень медленно, и никак не раньше, чем закончится жатва. Сумма в десять тысяч скудо, выделенная на празднества по поводу готовящейся свадьбы Вашего Высочества, исчерпала все государственные резервы до последнего скудо, и тем не менее их все равно не хватило для того, чтобы собрать нужную сумму, поэтому часть денег пришлось взять в долг у евреев.
— У евреев? — воскликнул Петр.
— Да, у евреев, — спокойно подтвердил Альберто Мачисте.
— Надеюсь, — сказал Петр, — отменив предписание носить желтый круг, я достаточно определенно дал понять, что покровительствую евреям.
— Да, это мы поняли, — согласился Альберто Мачисте, — но ничего иного не оставалось, коль скоро мы обязаны были достать деньги, на выделении которых настаивали Ваше Высочество.
— Надеюсь, что евреев при этом не оскорбляли? — спросил Петр.
— Не очень, — ответил Альберто Мачисте.
— Мы тут дискутируем о разных глупостях, а принцесса Изотта и кардинал Тиначчо томятся за решеткой! — воскликнул возмущенный Петр. — Господа, может быть, вы не станете убеждать меня в том, что в таком богатом городе, как Страмба, нельзя достать такой жалкой суммы, как пятьдесят тысяч скудо, для спасения принцессы Изотты?! Значит ли это, что нашу моральную победу, о которой я упоминал, вы желаете обратить в поражение, оставив последнего представителя династии д'Альбула на растерзание волкам? Синьор Джербино, ваше мнение.
Джербино помолчал, перебирая пальцами свою бороду а ля Леонардо да Винчи, но потом заговорил:
— Я уже высказывал свое мнение на заседании двенадцати мудрецов, когда разбиралось дело семи перуджанцев, и предупреждал, что не следует ворошить осиное гнездо. Не так ли? Теперь мои опасения подтвердились, и шершни выроились. Не знаю, что еще тут добавить. Я, господа, умываю руки.
— Кто еще умывает руки? — вскричал Петр. Большой магистрат ответил ему молчанием.
— Как я погляжу, вы все умываете руки, — сказал Петр. — Умываете руки с явным намерением свалить всю грязь на меня. Тогда у меня есть другое предложение. Все присутствующие здесь либо богатые, либо — по меньшей мере — состоятельные люди. Мачисте, что, если я загляну в кассу банковского дома банкира Тремадзи?
— Вы не обнаружите там ничего, Высочество, ничего, — ответил очкастый молодой человек.
— А если я прикажу вздернуть вас на дыбу и спросить, куда вы спрятали свою наличность?
Мачисте побледнел, но, овладев собой, ответил спокойным голосом:
— Если Ваше Высочество считают это разумным и справедливым, пусть отдают такое распоряжение.
— Нет, я этого не сделаю, я упомянул о дыбе только в шутку, а главное, для того, чтобы проверить вас, — произнес Петр. — Вы мне нравитесь, Мачисте, я ценю умение, с которым вы проводите защиту своего дела, и назначаю вас моим личным секретарем. Какое жалованье вы получаете у Тремадзи?
— Тридцать скудо в месяц, — ответил Мачисте. — В качестве моего личного секретаря вы будете получать сто скудо, — сказал Петр.
— Благодарю, Ваше Высочество, за столь великодушное решение, — сказал Мачисте, — напрашивается только вопрос, где взять эти сто скудо?
— Это будет нашей первой задачей, — ответил Петр и перевел взгляд на председателя Суда двенадцати мудрецов: — А вы, дон Тимонелли, насколько мне известно, владеете двумя дубильнями. Не готовы ли вы ссудить некоторую часть денег ради спасения принцессы Изотты и кардинала Тиначчо?
— Ваше Высочество, вам известно все, — ответил дон Тимонелли, — и вы, несомненно, прекрасно информированы о колоссальных убытках, которые потерпели мои богатые склады, с тех пор как римский банкир Лодовико Пакионе начал ввозить из заморских стран дешевые дубленые кожи.
— Подобный ответ я наверняка получу от любого из вас, — сказал Петр. — Все вы разорены, доведены до нищеты, по горло в долгах. С самого раннего детства я никогда и ни от кого не слышал ничего другого, все сетовали на свою бедность, включая императора и папу, моего отца и покойного графа Гамбарини, и, ей-богу, я от этого изнемогаю. Но изнемог я или нет, я во что бы то ни стало должен достать пятьдесят тысяч скудо. Так и быть, обратитесь еще раз к евреям. Но это произойдет под моим контролем, чтобы ни один волос не упал у них с головы и чтобы за деньги, которые нам одолжат, они получили надлежащий залог. Откуда его взять? Сейчас скажу. Не я первый и не я последний правитель, кто действует подобным образом, на этот шаг можно отважиться без особых стеснений, потому что речь идет о платеже редчайшем и единовременном, даже более того, о платеже, который высокомерные перуджанцы позже оплатят нам сторицей. Так вот, в храме святого Павла хранятся сокровища невообразимой ценности: золотая церковная посуда, дароносицы, инкрустированные алмазами, облачение, расшитое жемчугами, и не знаю, что еще. Никто из моих предшественников не отважился посягнуть на эти ценности не потому, что никто в них не нуждался, а потому, что им мешали религиозные предрассудки и обскурантизм. Я, однако, придерживаюсь того мнения, что живая принцесса из рода д'Альбула стоит больше, чем несколько золотых чаш и кувшинов, и посему решил, что часть этих храмовых сокровищ, которая, несомненно, составляет большую цену, чем жалкие пятьдесят тысяч скудо, мы отдадим в залог евреям. У вас есть какие-нибудь возражения, господа?
И Петр пламенным взглядом окинул собравшихся членов магистрата, оцепеневших, изумленных, испуганных.
— Кто-нибудь возражает против этого? — повторил Петр.
Очкастый Мачисте робко поднял руку.
— Значит, среди вас все же отыскался один храбрец, — заметил Петр. — Ну, Мачисте, что вы имеете против моего предложения?
— Собственно, ничего, Высочество, — сказал Мачисте и сглотнул слюну, — я ведь не член Большого магистрата и потому не имею совещательного голоса. Я позволю только напомнить Вашему Высочеству…
— Ну, так о чем вы изволите мне напомнить?
— Всего лишь о том. Ваше Высочество, что Ваше Высочество весьма ошибаются, считая, что в стенах святого дома хранятся сокровища невообразимой ценности. Хранились прежде, а теперь их уже нет. Они исчезли во времена правления Никколо Второго, деда умершего герцога Танкреда.
— Бессмыслица, я же видел их собственными глазами, да и все вы тоже их видели, — сказал Петр.
— Подделка, Высочество, подделка, — сказал Мачисте, — герцог Никколо, когда у него возникли финансовые затруднения, продал нашему банковскому дому свою коллекцию монет за девятьсот лир, а когда и этого не хватило, соизволил высказать ту же идею, которая только что осенила Ваше Высочество, и решил посягнуть на храмовые ценности, но так, чтобы этого никто не заметил, — золотую утварь заменили позолоченной, жемчуг и алмазы — стеклянной подделкой. Я вычитал это в наших конторских книгах, поскольку банк являлся посредником при этой коммерческой операции. Храмовые ценности, позвольте мне так выразиться, фюить, andato col vento, сдуло ветром.
— Боже милосердный, что же теперь делать? — воскликнул потрясенный Петр. — Так вот сидеть и смотреть друг на друга, будто сонные мухи, и оставить на произвол судьбы принцессу Изотту и кардинала? Но мы же не можем себе этого позволить. Ни я, ни вы! Что же вы предлагаете? Какой видите выход? С тем приговором, который я вынес перуджанцам, вы согласились, господа. Вы имели полное право наложить на него вето, хотя бы ценой моего низложения. Вы этого не сделали и поэтому теперь за все случившееся несете полную ответственность. Правда, вы, Джербино, выступали против того, чтобы ворошить осиное гнездо, но и вы не воспользовались своим правом вето. Поэтому никакое умывание рук вам теперь не поможет. Приказываю, чтобы вы, как человек, разбирающийся в положении Страмбы, изыскали четкий, конкретный и приемлемый путь для спасения принцессы Изотты и кардинала Тиначчо.
— Я вижу один-единственный путь, — сказал Джербино, хитро и многозначительно ухмыляясь в свою густую бороду.
— Какой?
— Еще раз посетить евреев, хорошенько потрясти их, подпалить им бороды, надеть на пальцы колодки, чтобы у них развязались языки и чтоб они рассказали нам, где прячут свои сокровища, одного-двух для острастки можно и повесить, нескольким младенцам разбить о стенку головки, кое-кого из их дочек отдать желтой гвардии на забаву и так далее и тому подобное, и неуклонно продолжать все это до тех пор, пока требуемая сумма не будет собрана. Это единственно возможный выход. Так всегда делалось в трудные времена. А я считаю, что нынешний момент — без преувеличения один из труднейших. Поэтому быстрее в поход на евреев!
— Этого я не допущу! — воскликнул Петр.
— Я тоже этого не допущу, — раздался сверху женский голос.
На верхней площадке лестницы, ведущей с пустой галереи в зал заседаний, появилась герцогиня-вдова, держа за руку блаженную Бьянку. Герцогиня с ног до головы была в черном, что делало ее стройную величественную фигуру еще стройнее; на герцогине не было никаких украшений, если не считать одного-единственного перстня с большим черным камнем, — ни серег, ни колье, ни брошей, а на гладко зачесанные белокурые волосы было наброшено черное покрывало. Бьянка тоже была в черном, в черных вязаных митенках на красных испачканных лапках. Чтобы не упасть с лестницы, левой лапкой она приподнимала юбку, из-под которой виднелись ее жалкие кривые и пухленькие ножки, обтянутые черными шерстяными чулками. В Страмбе говорили, что герцогиня Диана везде появляется в ее обществе только для того, чтобы уродство Бьянки должным образом оттеняло ее одухотворенную красоту, создавая выгодное для герцогини сравнение в ее пользу; теперь же, при появлении госпожи и Бьянки в зале заседаний, когда они медленно спускались по лестнице, для всех это стало бесспорно, потому что блаженная, прежде чем встать на очередную ступеньку всей ногой, неуклюже покачивалась, всякий раз носком черного башмачка нащупывая нижнюю лесенку, сосредоточенно при этом морщила лоб и кривила рот; зато герцогиня Диана спускалась вниз плавно и грациозно, будто она не шла, а плыла на облаке, подобно деве Марии, возносящейся на небеса; нет, право, она даже не спускалась, не двигалась, ее походка напоминала какой-то мифический танец, полный очарования и достоинства, это было ритмическое сошествие на землю, это было явление Королевы и Жрицы, и лестница в эти мгновения утратила свое обычное назначение связующего звена между галереей и залом; казалось, она нужна здесь только для того, чтобы на ней появлялась упомянутая Королева или Жрица.
Медленно прошествовав до середины лестницы, герцогиня Диана остановилась.
— Господа, — обратилась она к членам Большого магистрата, — я втайне слушала все ваше заседание с самого его начала и вынуждена признаться — я потрясена. Я полагала, что одним мановением руки вы устраните ту несправедливость, из-за которой была оскорблена честь моей несчастной дочери, что произошло по вине этого странного господина, который — да не допустит этого бог — должен был стать ее мужем; я надеялась, что вы без промедления из своих личных средств наберете требуемый выкуп, а вы ссылаетесь на дешевизну дубленых кож, ввозимых из заморских стран, и видите единственную возможность в том, чтобы снова грабить уже ограбленных евреев. Благодарю вас, господа, за то, что вы вообще уделили внимание инциденту, произошедшему с моей бедной дочерью, и прошу вас больше этот вопрос не обсуждать. Выкуп я заплачу из собственных средств, вернее, из приданого моей любимой дочери. Вопрос о том, кто повезет эти деньги в Перуджу, я тоже решила сама. Я посылаю туда единственного человека, который по праву пользуется таким уважением и авторитетом, что перуджанцы не осмелятся поднять на него руку, а именно — моего личного исповедника и духовного наставника, отца Интрансидженте.
Она плавно спустилась еще на несколько ступенек и опять замерла.
— Сударь, — произнесла она, обращаясь прямо к Петру, — надеюсь, у вас хватит такта, чтоб.. на сей раз не встречать мою дочь. Потому что если вы это сделаете, может случиться, что вы, несчастье Страмбы, вместо моей дочери дождетесь еще одного связанного и испачканного нечистотами солдата.
— Не хотела бы я видеть, как ты останешься на бобах, Петр! — вдруг взвизгнула своим пронзительным голоском Бьянка. — Madonna mia, вот это будет конец! Ты, болван, зря протираешь подошвы, попомни мои слова! Тебе придется еще хуже, чем засранцу Гамбарини.
Было видно, как на последних словах своей безумной спутницы вдовствующая герцогиня рассердилась и дернула ее за руку: она явно все еще симпатизировала Джованни, несмотря на его поражение. Потом она гордо и величаво прошла, словно проплыла, до самой двери и покинула зал заседаний, после чего Петр встал и произнес следующее:
— Выходит, я странный господин и несчастье Страмбы. Пожалуйста, господа, те, кто с этим мнением герцогини Дианы согласен, поднимите руки.
Ни одна рука не пошевелилась, более того: судьи спрятали свои руки, кто куда только мог, один за спину, другой на них сел. Джербино прикрыл их своей длинной бородой, так что если раньше казалось, будто герцогиня — безногая и плывет на облаке, то теперь члены Большого магистрата выглядели безрукими.
— Странный господин, несчастье Страмбы, — повторил Петр, не сознавая, что этим повторением дает всем понять, как прозвища, которыми его наградила вдовствующая герцогиня, обижают и сердят его. — Следовательно, несчастьем Страмбы был не capitano, в бытность которого вся Страмба жила в страхе и ужасе, отчего именно я, странный господин, вас избавил; несчастьем Страмбы, следовательно, был не Джованни Гамбарини, да будет проклято имя его, против которого восстала Страмба, избрав на его место меня, а я, странный господин, который не вправе даже встретить свою невесту! Ну что же, я не буду упрямиться и откровенно признаюсь, что начало моего правления было неудачным и последнего события, то есть ареста принцессы Изотты и кардинала Тиначчо в Перудже, нельзя было допустить. Но бессмысленно рыдать над пролитым молоком; этот инцидент есть следствие того, что я твердо и неуклонно придерживался только своего единственного и верного понимания принципа справедливости, разума и правды; все можно было бы уладить быстро и просто, без оскорблений, упреков и взаимных обид, если бы в казне для подобных непредвиденных случаев нашлись бы соответствующие резервы. Вы, господа, умыли руки, так что неумытым среди вас остался один я, странный господин и несчастье Страмбы; только кто же несет ответственность за эту пустую казну, я или вы? Свой титул я получил несколько недель назад, в то время как вы, во всяком случае большинство из вас, сидите здесь уже долгие годы; как же вы могли допустить, чтобы государственные финансы оказались в таком состоянии, когда единственным источником дохода остаются евреи, младенцам которых разбивают головы о стенки? Зачем вы здесь, о чем печетесь, что решаете, о чем совещаетесь, для чего произносите речи? Ну так вот, господа, теперь дела государственных финансов Страмбы я возьму в свои руки и клянусь, что за полгода казна будет полна.
Он ударил по колокольчику, что являлось сигналом страже, стоящей внизу на лестнице, чтобы она построилась. После чего продолжил медленно и тихо, отчетливо произнося каждый звук:
— Дон Тимонелли, бедняк, обнищавший из-за закупки дешевых дубленых кож, которую произвел римский банкир Лодовико Пакионе, я спрашиваю вас, какие налоги вы платите?
Дон Тимонелли, ошеломленный такой неожиданной дерзостью молчал, облизывая губы.
— Ну же! — сказал Петр.
— Я плачу государству, — ответил дон Тимонелли, — плачу государству, как все граждане Страмбы, одинаковую для всех плату за свои дома.
— Сколько у вас домов?
— У меня, Высочество, многочисленная семья, шестеро детей, из них четыре замужние дочери и четырнадцать внуков, а потому…
— Я не спрашиваю вас, сколько у вас детей и внуков, я спрашиваю, сколько у вас домов?
— Шесть, с вашего разрешения, Высочество.
— Включая двухэтажный дворец напротив ворот Сан-Пьетро?
— Да, включая и его, Высочество.
— А сколько платите?
— Как я уже сказал. Высочество, я плачу, как и все, с каждого дома десять цехинов в год.
— То есть шестьдесят цехинов?
— Да, шестьдесят.
— Независимо от размера этих домов?
— Таков обычай в Страмбе, Высочество, и так установлено законом еще с тех пор, когда Страмба была маркграфством.
— Таким образом, бедняк, владелец жалкой лачуги в два оконца, платит за нее такой же налог, как и вы за свой дворец?
— Вносит, вернее, должен вносить, но тут всегда имеются затруднения, потому что граждане платят неохотно.
— Ну, так я отменяю этот странный закон и предлагаю ввести новый, по которому налог с дома будет зависеть от количества окон: один цехин за окно. Тогда бедняк, у которого в доме два окна, будет платить не десять, а только два цехина в год, а вы за один свой дворец, в котором, как я полагаю, не меньше сорока окон, будете вносить не менее сорока цехинов, и так — за все дома столицы. Этот закон будет иметь обратную силу, и за весь текущий год тем, кому по этому новому закону надлежит заплатить меньше десяти цехинов, надо будет деньги вернуть. У вас есть какие-нибудь замечания?
Очкастый молодой человек, Мачисте, робко поднял руку.
— Ну, говорите, — сказал Петр.
— Новый закон, — произнес молодой человек Мачисте, — который Ваше Высочество намерены ввести, конечно, беспредельно справедлив, но…
— Какие могут быть «но»? — спросил Петр. — Если это справедливо, то все в порядке.
— Да, конечно, все в порядке, но я опасаюсь, что это обойдется слишком дорого, — предположил Мачисте.
— Дорого? Для кого?
— Для государственной казны, — сказал Мачисте, — потому что, если Ваше Высочество обратили внимание, я хочу сказать, если бы вы внимательно осмотрели улочки, из которых состоит весь наш город, вы бы заметили, что большинство страмбских домов, скажем, девяносто пять процентов, имеют меньше десяти окон, а такой дом, как у синьора Тимонелли, с сорока окнами, как вы изволили предположить, это исключение. Так что, если придется всем гражданам, имеющим дома, в которых меньше десяти окон и которые, следовательно, заплатили десять цехинов, вернуть их деньги, то для государственных финансов это будет не спасение, а, как раз наоборот, неприятный и прискорбный, а если иметь в виду сегодняшнюю ситуацию, то и смертельный удар.
Озадаченный Петр с минуту молчал.
— С неохотой отказываюсь я от своего предложения, — сказал Петр, — хотя оно и справедливо. Но при всей своей справедливости, как видно, это противоречит основной цели — обогатить государственную казну, поэтому уполномочиваю вас, секретарь, чтобы по возможности в самый короткий срок вы подготовили детально разработанный новый проект, такой, чтобы основная моя идея — прижать владельцев доходных домов — была сохранена и чтобы бедняки почувствовали облегчение, а казна разбогатела.
— Я так и поступлю. Высочество, — отозвался Мачисте и что-то усердно начал заносить в записную книжку.
— Но на этом мой увлекательный диалог с доном Тимонелли не окончен, — сказал Петр. — И я вас спрашиваю, какие еще налоги, кроме этих шестидесяти золотых монет, вы платите ежегодно?
— Как член Большого магистрата, — ответил дон Тимонелли, — по установленному закону, я освобожден от всех прочих налогов.
— Налогов не платите, а за то, что заседаете в Суде двенадцати, получаете прекрасное вознаграждение.
— Ничтожное возмещение убытков. Высочество, — возразил дон Тимонелли. — Судебные разбирательства отнимают много времени, а время, как говорится, деньги.
— Ну, так это возмещение убытков я отменяю, — сказал Петр, — кто не хочет заседать в Суде двенадцати безвозмездно, только потому, что считает это почетной гражданской обязанностью, пусть откажется от своей должности. Кто согласен с моим предложением? Спасибо, вижу, что согласны все. А что касается привилегий членов Большого магистрата — не платить налоги, то эту привилегию я тоже отменяю. Это же смешно, и возмутительно, и непостижимо; ремесленники из цехов и мелкие торговцы налоги платят, а самые крупные и богатые, кто представляет их в Большом магистрате, от податной повинности освобождены. Мне хорошо известно, что это обычная практика, заведенная во всем мире; например, в моем родном городе Праге коншелы тоже освобождены от податей, но это вовсе не повод для того, чтобы такое безобразие я терпел и здесь, в Страмбе, которую я намерен сделать и сделаю — можете мне поверить — образцом гармонического и счастливого человеческого сообщества, о котором мечтали Платон и Томас Mop.