Капитан д'Оберэ перестал сердиться и грустно и внимательно посмотрел Петру в лицо.
В этот момент открылась дверь, и в ней появился знакомый уже Петру патер-иезуит.
— Если приготовления завершены, господин Кукань, мы можем отправиться в путь, к Его Святейшеству, — проговорил он. — Почетный эскорт уже ждет.
Я НЕ ПЬЕТРО КУКАН ДА КУКАН.
Как только за Петром затворились двери, в которые его ввел, нижайше кланяясь, так называемый clericus Aquilanus — клирик Римского орла, выражаясь иными словами, личный слуга папы, camerier segreto, человек спесивый и пользующийся большим влиянием, поскольку без его посредничества никто не получал аудиенции у Его Святейшества, — Петр приблизился к трону приличествующими случаю pas du courtisan и, опустившись на левое колено, поцеловал annulus piscatorius — перстень папы с печаткой, где был изображен святой Петр с неводом. После этого он поднялся, отступил на шаг и вопрошающе посмотрел на папу с чистой улыбкой неискушенной молодости, что, как он знал из опыта своей недолгой, но богатой приключениями жизни, всегда располагало к нему людей и вызывало симпатию.
— Ты Петр Кукань из Кукани, — молвил папа, как бы подтверждая то, о чем ему только что сообщил клирик Римского орла.
Сейчас, Петр, снова наступает момент, когда тебе нужно parlare benissimo[142], как говаривала прелестная Финетта, мелькнуло в голове у Петра.
Возникло странное, но вовсе не неприятное чувство, что откуда-то сверху на него с улыбкой глядят очаровательные черные глаза прелестной хозяйки страмбского трактира «У павлиньего хвоста», и он на самой изысканной своей латыни выразился следующим образом.
— Я не вполне уловил, Ваше Святейшество, как мне толковать только что изреченные Вами слова: как безусловное и бесспорное установление моей личности или как вопрос, на который приличествует по чести и по совести вымолвить непоколебимое «да» или «нет». Судя по тому, что предстало моим взорам на мосту Сант-Анджело, и по тому, что я вижу на подлокотнике трона. Ваше Святейшество не считают вопрос об установлении моей личности неопровержимо и бесспорно решенным, а посему я воспринимаю слова Вашего Святейшества как вопрос. И подтверждаю: да, я Петр Кукань из Кукани.
Папа, несколько ошеломленный водопадом приятных латинских модуляций, вольно излившихся из уст Петра буквально на одном дыхании, произнес с оттенком довольной усмешки на лице:
— Вот это и хорошо, вот это я и хотел слышать. Но к чему столько слов?
— Поскольку я сознаю, Ваше Святейшество, что Вы — не только смертный, но и наместник Бога на этой земле, и Ваше Святейшество желают слышать больше, чем безыскусную и неприкрытую человеческую правду. Разумеется, для общения людей вполне достаточно говорить друг другу правду, которую doctor angelicus Фома Аквинский называет правдой изреченной, или правдой слова, но, как известно, кроме изреченной правды, или правды слова, существует еще одна правда, более тонкая и глубокая. Божья правда, то есть такая правда, которую сам Бог видит и назирает в сердце каждого из нас; именно эту и никакую иную правду подобает представлять на суд Вашего Святейшества. И в смысле этой другой, высшей, правды следует ответить: «Да, я Петр Кукань из Кукани, но не без некоторой оговорки и крупицы сомнения».
Наморщив высокое белое чело, папа заговорил:
— Речь твоя, мнимый Петр Кукань из Кукани, свидетельствует о сметливости, которой ты одарен, но вместе с тем и о непомерном безрассудстве, ибо, как ты сам хорошо понимаешь, от установления твоей личности зависит твоя жизнь, и выходит, что ты здесь заигрываешь с чем-то, что для твоего бытия или небытия чрезвычайно существенно. Ну, так как же? В смысле правды изреченной ты Петр из Кукани, а в смысле правды высшей — нет. Как это совместить?
— Существо дела заключается в том, Pater Beatissimus, что Петр из Кукани — имя дворянское, которое, безусловно, предполагает существование имения под названием Кукань, откуда происходит мой род. Тем не менее на всем белом свете наверняка не существует деревни, крепости, града или замка, обозначенного таким именем. На языке моей родины Богемии, столица которой — Прага — была императорской резиденцией, слово «Кукань» означает «гнездо наседки».
История дворца святого Петра не запомнила такого случая, чтобы кто-нибудь в одном из его покоев заговорил, nota bene, по-латыни о чем-либо столь же ничтожно-обыденном, как «гнездо наседки», и поэтому папа, услышав это, сначала широко открыл свои прищуренные глаза, потом откашлялся, сдерживая смех, и воскликнул:
— Неужели?!
Петр, прямо глядя в покрасневшее лицо Его Святейшества, снова улыбнулся своей чистой улыбкой неискушенной юности.
— Гнездо наседки. Pater Beatissimus, на моем родном языке — это и есть «кукань»; но поскольку я не происхожу из куриного гнезда, в смысле Божьей правды — я не из Кукани. На самом деле отец мой был не дворянин, а всего лишь бедный алхимик и звездочет, а также знахарь и парфюмер, искусный в изготовлении бальзамов и лекарств, а Его Милость император за некоторые приватные услуги пожаловал ему дворянский титул с прибавлением «из Кукани», нимало не задумываясь над тем, что предлог «из» употребляется в сочетании с местом, откуда кто-то или что-то прибывает или происходит. Не требует доказательств, однако, тот факт, что невозможно быть родом из места, которое не существует.
Папа молчал, улыбаясь, а когда заговорил, то было видно, с каким упоением наслаждается он каждым звуком своей великолепной латыни.
— Не требуется особой проницательности, чтобы понять, Петр из Кукани, что твоя чрезмерная добросовестность в вопросах правды вызвана прежде всего стремлением блеснуть перед Моим Святейшеством эффектным ораторским искусством: эффектным, говорю я, и не больше того, потому что твоя речь была плавной и приятной на слух, но ей недоставало научной глубины. Ну, так и быть, я люблю людей красноречивых, а ты, Петр, тут показал себя eminenter[143], что я ценю особенно высоко, зная, что совсем недавно ты упал с башни, и любого другого это могло лишить дара речи на долгое время, если не навсегда; но если я, как уже сказал, люблю людей красноречивых и смышленых, то не менее того мне приятны люди выносливые и упорные, и тем прекраснее, если всеми этими свойствами наделен один человек. Сверх того, Петр Кукань из Кукани, я могу обрадовать тебя сообщением, что наболевший вопрос об установлении твоей личности, по-моему, выяснен, потому что я не такой простачок, чтобы призвать к своему трону лохматого парня, который только что свалился с башни, и спрашивать его, тот ли он, за кого себя выдает, и все дальнейшие решения основывать лишь на его уверениях. О нет, никоим образом, это совсем не так; у меня в канцелярии записывается и регулярно отмечается все, что творится на сем свете, который подвластен мне, как наместнику Бога на земле, равно как и все, что происходило во времена моих предшественников, — между прочим, даже посвящения в дворянское сословие, которые производились по воле и указу императора; поэтому еще раньше, чем ты ступил в этот зал, мне было хорошо известно, что на самом деле существовал пражский алхимик по имени… Подскажи мне…
— Иоаннес или Иоганнес, — ответил Петр, — на языке моей родной Богемии Ян или Янек, муж весьма ученый и благородный.
— Верно, mi fili, — сказал папа, — о его учености и благородстве я ничего не знаю, но мне известно, что человека, которого двадцать один год тому назад император в благодарность за его службу одарил прибавлением к имени слов «из Кукани», звали Янеком, что, без сомнения, значит Иоганнес; а этого, не имея в распоряжении моей канцелярии, не может знать человек, не состоящий с ним в родстве. Итак, пока все совпадает.
Зато дальше порядок нарушится, подумал Петр, и при этой мысли по спине у него побежал холодок.
— Расскажи-ка мне теперь, меня это очень интересует… — сказал папа.
Вот оно! — мелькнуло в голове у Петра. Папа продолжал:
— Как это ты, сын земли, отсюда весьма удаленной и мало чем известной, разве лишь своей отъявленной ересью, очутился здесь, и каким образом ты, чужестранец, так живо вмешался в политическую жизнь страмбского государства?
Папа уселся поудобнее и, подперев щеку тремя поднятыми пальцами правой руки, как это делают в театре или в концерте, приготовился слушать.
Петр поколебался, не зная, с чего начать, а затем заговорил:
— Моя история настолько запутана, невероятна, исполнена отчаяния и горечи, Pater Beatissimus, что я осмеливаюсь изложить ее Вашему Святейшеству только после того, как Вы сами пожелали этого. По словам святого Августина, ничто на свете не происходит само собой и безо всякого умысла, и за всем, что случается даже с самой ничтожнейшей тварью в человеческом муравейнике, следует предполагать высшие намерения Провидения. Но до сих пор — увы! — слабым своим разумом я не могу постичь смысл ударов и роковых превратностей, которые преследовали меня всю мою жизнь, и, главное, я не в состоянии понять, отчего я, стараясь поступать хорошо и правильно, всегда вступал в конфликт с правителями, которые вершат судьбами народа.
— С герцогом Танкредом, например, — произнес папа благосклонно, — но ты не придавай этому значения, mi fili, герцог Танкред был плохим повелителем и свой бесславный конец заслужил вполне.
— Я не имею в виду покойного герцога Танкреда, — сказал Петр, — ведь этот вельможа так мало значил среди властителей; я говорю о величайших из великих мира сего, перед тронами которых мне суждено было предстать, о Его Величестве императоре, недавно почившем, и теперь — о Вашем Святейшестве, Pater Beatissimus.
— Если бы я не был убежден, что ты человек разумный, mi fili, — заметил папа, — то счел бы твои слова бессмысленной болтовней. И ты смеешь утверждать, что ты, юнец, едва достигший двадцатилетнего возраста, вступил в конфликт с покойным императором и что тебе довелось стоять перед его троном так же, как ты сейчас стоишь перед троном Моего Святейшества?
— Так это и было на самом деле. Pater Beatissimus, — ответил Петр, — за исключением того, что Его Величество император, когда я стоял перед ним, по чистой случайности сидел не на троне, а на самом обыкновенном кресле.
— Как это случилось? — спросил папа все еще недоверчиво.
— Началось все с того, — ответил Петр, — что мой отец, как уже сказано, алхимик, изготовил так называемый Философский камень, вещество, с помощью которого можно обычный свинец превратить в металл, ни весом, ни твердостью, ни температурой плавления, ни блеском, ни цветом, — словом, ничем не отличающийся от чистого золота.
Папа, развеселясь, щелкнул пальцами и произнес по-итальянски:
— Ах, хотелось бы мне иметь такой Камень, потому что помни, mi fili, беспорядочность и неустроенность человеческих отношений возникает из-за того, что правителям, стремящимся воплотить свои мудрые и справедливые замыслы, — как, например, мое намерение покорить мятежную Венецию, — для этого обычно не хватает денег.
Петр изящно поклонился и тоже перешел на итальянский.
— Я хорошо помню изречение маршала Тривульцио, что для ведения войны необходимы три вещи: во-первых, деньги, во-вторых, деньги и, в-третьих, опять-таки деньги. Это знал и мой отец, и потому его мнение было совершенно противоположным убеждению Вашего Святейшества. Он как раз считал, что, если Философский камень попадет в руки правителей, он принесет людям не благословение и изобилие, а несчастье и нищету. Покойный император страстно желал получить этот Камень, потому что ему не хватало денег для покорения мятежного брата и мятежных сословий, так же, как Вам, Pater Beatissimus, не хватает денег для покорения мятежной Венеции.
— Твое сравнение не слишком удачно, mi fili, мои намерения покорить Венецию справедливы, политика же императора была несправедливой и даже преступной.
Петр наклонил голову.
— Прошу, Ваше Святейшество, простить меня за неуместное сравнение, виной тому мой недостаточный кругозор и отсутствие опыта.
— Так и быть, — сказал папа, — но продолжай дальше.
Итак, Петр подробно и в соответствии с правдой рассказал о страшной аудиенции в императорской астрологической обсерватории и о том, что с ним случилось после смерти отца до самого момента освобождения из Српновской крепости.
— Ваше Святейшество, — сказал он под конец, — упомянули о моем вмешательстве в политическую жизнь Страмбы, так я позволю себе заметить, что до этого мне предопределено было вмешаться в политическую жизнь чуть ли не во всемирном масштабе. Мне представляется бесспорным, что помешательство, из-за которого Его Величество император лишился трона, было вызвано его отчаянием от сознания невозможности получить Философский камень, ибо он был убежден, и не без основания, что Камень где-то спрятан. Поэтому я без преувеличения могу сказать, что перемену на императорском троне вызвали мы, мой отец и я, точнее говоря, я один, потому что, не будь моего несчастного поединка, император ничего бы не узнал об изобретении отца.
Папа развлекался уже совершенно откровенно.
— Ах, какая ужасная история, — сказал он, — ее нельзя слушать без волнения, потому что нет ничего более скорбного для сердца христианина, чем известие о несчастии, которое подействовало на кого-либо с такой силой, что он не увидел для себя иного выхода, кроме как покончить жизнь самоубийством, и тем сам себя осудил на вечные муки. Однако случилось это уже так давно, что мы волей-неволей воспринимаем все, словно трагедию, разыгрываемую на театральных подмостках, и, хотя она печалит нас, вывод, который ты делаешь из этого, mi fili, будто бы именно из-за тебя произошли изменения на императорском троне, вызывает у нас непреодолимое желание смеяться.
Папа закрыл свои прищуренные глазки и, сложив руки на животе, некоторое время от души смеялся.
— Ну, твоя аудиенция у одного из величайших представителей светской власти была довольно страшной. Зато я надеюсь и убежден в том, что аудиенция, которую ты получил ныне у наместника Бога на земле, вознаградит тебя за все тяжелые испытания, о которых ты мне поведал.
— Никоим образом, — сказал Петр, — и на сей раз, Pater Beatissimus, когда я смотрю в лицо Вашего Святейшества, я содрогаюсь от ужаса и предчувствия беды.
Удивленный папа приподнял брови.
— Почему же? — спросил он. — Или тебе не было сообщено, что я призываю тебя к своему трону для того, чтобы высказать свое одобрение и благодарность? И не взираю ли я на тебя, юный сумасброд, с улыбкою?
— Его Величество император тоже улыбался, когда мы, я и мой отец, предстали перед ним, — возразил Петр. — Но потом, когда он натолкнулся на сопротивление отца, его улыбка погасла; я знаю, что улыбка исчезнет и с лица Вашего Святейшества, как только я облегчу свою душу и признаюсь, что всегда, с самой своей юности, поступал вразрез с интересами и намерениями Высочайшего Апостольского престола.
— Ну, ну, — сказал папа, покачивая головой справа налево и слева направо, — а мы и не ведали, ни я, ни мои святые предшественники, что имеем в твоем лице, красивый юноша, непримиримого врага, противодействующего нашей воле.
— Да я и сам того не ведал, Pater Beatissimus, — сказал Петр с сокрушенной и печальной улыбкой, — когда двенадцатилетним мальчиком по желанию своей матери поступил на службу к графу Одорико Гамбарини, который тогда поселился в моем родном городе Праге, в качестве пажа и компаньона его сына; я и понятия не имел, что это человек, чье имя по велению Высочайшего Престола предано анафеме.
— Откуда было знать тебе — граф Гамбарини вряд ли этим похвалялся, — сказал папа, — Кроме того, подробности, о которых ты только что упомянул, — то, что ты поступил к нему на службу, — еще раз подтверждают правдивость твоих предыдущих показаний, поскольку мне известно, что граф Гамбарини действительно жил в Праге и занимал видное положение при императорском дворе. Так продолжай, mi fili; эту аудиенцию ты можешь считать наивысшей и очищающей от грехов исповедью, которая только может быть предоставлена смертному.
— Вот теперь мне уже дышится свободнее и легче, Pater Beatissimus, и ушибы, которые я получил при падении с башни, будто бы болят меньше, — сказал Петр. Ему и впрямь дышалось свободней и легче, поскольку появилась надежда, что из этой истории он выпутается с честью и в полном здравии.
— Если хочешь мне угодить, продолжай, ибо твое повествование не только веселит меня так, что один или два раза я посмеялся от всего сердца, — а это, при моем положении наместника Бога на земле, редко случается со мной, — но оно также умиляет и трогает меня.
— Ведь Господу Богу тоже доводилось смеяться, — сказал Петр. — В Псалтири мы читаем: «Живущий на небесах посмеется…» А в другом месте: «Господь же посмеивается над ним». А в Книге Пророка Аввакума…
— Прекрати, — сказал папа, — и не отвлекайся. Рассказывай дальше о своих приключениях…
— Ваше Святейшество верно подметили, — сказал Петр, — я действительно отвлекаюсь и, вместо того, чтобы рассказывать о пережитом, хвастаюсь знанием Священного писания, цитаты из которого, будучи вырваны из контекста, теряют свою научную значимость, а все потому, что если до сих пор мне удавалось кое-как развлечь и рассмешить Ваше Святейшество, то впредь мне этого уже не достигнуть.
Так и вышло: когда Петр описал свои приключения с момента его освобождения из Српновской крепости вплоть до его вступления в ворота Страмбы, приветливое лицо папы омрачилось.
— Да, привести или, как следует из твоего рассказа, притащить молодого Гамбарини в город, куда входить ему было запрещено, — преступное легкомыслие, извинительное лишь твоим незнанием итальянских привычек. Нет сомнений, молодой Гамбарини твердо знал, что герцог Танкред из духа противоречия моим наивысшим указаниям примет его с распростертыми объятиями.
— Гамбарини был в этом убежден, — сказал Петр, — и герцог Танкред, хотя вначале обошелся с Джованни сурово и немилосердно, в конце концов уступил пожеланию страмбского народа…
— Уступил пожеланию страмбского народа? — переспросил папа насмешливо. — Воле Божьей должен был он уступить, но не пожеланию народа.
— Видел я этот народ, — сказал Петр, — ох, какой он «жестоковыйный», как написано во Второй Книге Моисеевой. Так вот, герцог Танкред подчинился своему жестоковыйному народу, сменил гнев на милость и вернул Джованни Гамбарини владения его предков.
— … Тогда как ты, mi fili, — снова ласково прервал его папа, — понял гнусность его начинаний и, послушный наставлениям приора Интрансидженте, моего верного слуги, затаившись, поджидал удобного случая, чтобы сорвать гнусные, враждебные моему престолу планы герцога. Ты был прав, mi fili, конец твоего повествования и впрямь неинтересен, точнее выражаясь, неинтересен для меня, поскольку я его уже знаю.
— Боюсь, что донесения о страмбских событиях, полученные Вашим Святейшеством, не были достаточно точны и дошли до Вас в искаженном виде, — сказал Петр. — По чистой совести говоря, приора картезианского монастыря в Страмбе, по прозвищу Интрансидженте, я никогда в глаза не видел и уж тем более не мог быть послушен его наставлениям. Я был далек от того, чтобы строить козни против герцога, который был ко мне ласков и добр, а я питал к нему сыновьи чувства и воспылал страстью к его дочери.
Петр заметил, что губы папы снова дрогнули от сдерживаемого смеха.
— Он, Петр из корзинки с гнездом наседки, воспылал страстью к принцессе Изотте! А почему бы и нет?! В Италии все можно. Разумеется, донесения, которые я получал, хотя и не содержали этой обычной человеческой сути, которая не лишня даже в самых тонких дипломатических и политических взаимоотношениях, но в основном они были достоверными. Ты, Петр из гнезда, стало быть, воспылал страстью к герцогской дочери, а отец отослал ее прочь из Страмбы, поэтому ты и затаил к нему злобу и в раздражении, когда вы из-за этого поссорились, вонзил ему в сердце меч, но, ужаснувшись своего поступка, задал стрекача и незаметно улизнул из города. Но ты, безумный юноша, ошибся, утверждая, что под конец в твоем повествовании не будет ничего, что развеселит Мое Святейшество. Напротив, такая подробность, что в страмбских событиях замешана и прелестная Изотта, моя милая девочка, головка, начиненная познаниями, и сердечко, исполненное целомудрия, — нет, это вызывает у меня непреодолимое желание посмеяться.
И, снова положив обе руки на живот, папа рассмеялся, и смеялся до тех пор, пока не заметил, что Петр не разделяет его веселья и смотрит на него серьезно и обеспокоенно.
— Ну, — сказал папа, — что еще тебя мучит? Право, не могу даже себе представить, чтобы я, наместник Бога на земле, воспринял твою достойную порицания историю спокойно.
— Обстоятельства, которые так развеселили Ваше Святейшество, меня не касались, покойный герцог Танкред своей дочери у меня не отнимал, как раз напротив: перед самой своей смертью он призвал меня к себе и пытался убедить, что я единственный, кто способен уберечь корабль Страмбы от бури, которая швыряет его в различные стороны, посулил мне руку своей дочери и назначил меня главным командующим страмбского войска.
Папа задумался.
— Странно, на самом деле странно, — подивился он, — герцог Танкред был изменником и предателем, но не глупцом, и разбирался в людях; и если в том, что ты рассказываешь, есть хоть доля правды, значит, то необычайно приятное впечатление, которое ты произвел на Мое Святейшество, прелестный юноша, разделяют и иные люди. Он посулил тебе, бродяге, пришедшему невесть откуда, руку дочери и назначил тебя командующим своим войском? — Папа резко ударил рукой по подлокотнику кресла. — Тогда почему же ты убил его?
Петр, нарушив неловкое молчание, воцарившееся в зале, тихо ответил:
— Я не убивал его, Ваше Святейшество. Герцог скончался от яда коварного отравителя, которого подослал Джованни Гамбарини; свое злодеяние он свалил на меня, чтобы подорвать мою популярность у страмбского народа, а самому остаться чистым. Такова правда, Ваше Святейшество. Я знаю, что эта правда неблагоприятна для меня, но лучше умереть, чем покрывать чью бы то ни было ложь. Иначе я не умею.
Сытое, добродушное лицо папы побагровело, он дважды поднимал руку к ленте, привязанной к колокольчику, чтобы позвать кого-то, но не сделал этого; он молчал и заговорил, только когда сердце у него забилось ровнее, а лицо приобрело прежний цвет.
— Что же, что теперь делать, подскажи, Боже, наместнику своему на земле, — проговорил он вполголоса, словно размышляя вслух. — Я желал хоть один-единственный раз в жизни увидеть в этом мире лицемерия и лжи человека, кто настаивал бы на правде, держался бы этой правды даже ценой своей собственной гибели; и вот я встретил его, вот он стоит передо мной, и от этого я несчастен и в полном смятении, потому что правда, которую он отстаивает и сторонником которой является, для меня политически неприемлема. Да правда ли это? Ведь ты, юноша, выдающий себя здесь, перед моим троном, за фанатика правды, на самом деле искатель приключений, несмотря на свою молодость достаточно уже побродивший по свету и недавно пойманный во время отчаянной попытки бегства из тюрьмы, куда ты был брошен за воровство. Тут кроется противоречие, а Мое Святейшество ненавидит противоречия. Говори и попытайся это несогласие объяснить так, чтобы в моей душе опять воцарился мир и покой и чтобы я опять рассмеялся. А если тебе это не удастся, я не признаю твою личность удостоверенной, и ты будешь повешен на мосту Сант-Анджело, рядом с тем, кто так же, как и ты, выдавал себя за Петра из Кукани.
И папа снял табличку, что висела на подлокотнике его трона, положил ее себе на колени и начал барабанить по ней тремя пальцами правой руки.
— Задача, поставленная передо мной Вашим Святейшеством, — начал Петр, — необычайно трудна, потому что я не могу объяснить те противоречия, которых сам не вижу и не чувствую. Ваше Святейшество называют меня искателем приключений; и если моя жизнь авантюриста ничтожна, то ничтожна и моя несговорчивость в вопросе правды, потому что, как меня однажды упрекнул граф Гамбарини, дело не в моей добродетели, а в проявлении себялюбия и самонадеянности. Если бы я мог признать свою малость и несостоятельность, то говорил бы, как большинство людей, — то есть так, как это в данном случае угодно, невзирая на правду; но я, ведомый неуместной гордыней, возвышаюсь над многими из них, по крайней мере, тем, что говорю правду, именно эта склонность привела меня на достойную презрения дорогу искателя приключений; она сделала меня, лишенного семьи, отечества, похожим на древних скифов, кочевавших с места на место, не имея пристанища, постоянного крова над головой. Когда-то — еще семнадцатилетним юношей, после упомянутого мною опрометчивого поединка — я был брошен в тюрьму, и граф Гамбарини, мой тогдашний хозяин, изъявил желание протянуть мне руку помощи и вызволить из беды, правда, при условии, что я признаю и во всеуслышание объявлю о том, что у королев не бывает ног.