так, он на самом деле уснул, и в этом мнимом сне ему чудилось, будто сидит он в зале библиотеки српновской крепости, погрузившись в чтение Псалтири, и она ему совершенно непонятна, ибо написана какими-то магическими знаками, причем стих четвертой главы «ложусь я и сплю» подействовал на него с такой властью, что он и впрямь забылся глубоким сном; и снилось ему, что лежит он на шелковистой лужайке под яблоней, усыпанной зрелыми плодами, и засыпает, и во сне под яблоней видит, что его схватил орел, у орла золотые глаза и красный зоб, а вообще он напоминает мастера Шютце. Как беспомощную тряпичную куклу, орел несет его в своих когтях, на одном из которых красуется перстень Борджа, несет на вершину страшной отвесной горы и укладывает в свое гнездо, где полно орлиных яиц, и он, Петр, едва уместившись в этом гнезде, тут же засыпает и, заснув, видит, что он перепиливает тюремную решетку с помощью тонкой гибкой пилы, спрятанной в каблуке башмака, выбирается через окно и спускается вниз по веревке, свитой из разорванной простыни, но веревка не выдерживает, и Петр стремглав летит вниз; от ужаса, рожденного этим падением, Петр стряхнул с себя это последнее сновиденье, но вновь очутился в орлином гнезде, полном орлиных яиц; из этих яиц уже вылуплялись орлята, которые принялись его клевать, так что пробудился он и от этого своего сна, и опять будто бы улегся под яблоней, причем одно яблоко сорвалось и стукнуло его по голове, что вернуло его к раннему сновидению, когда он сидел в библиотеке в Српно с раскрытой Псалтирью на коленях и пытался читать, но не мог, потому что стены помещения дрожали, с грохотом валились наземь, и это перебросило его опять в тот первый сон, когда он лежал в комнате номер пять «У павлиньего хвоста» и Финетта изо всех сил трясла его за плечо.
— Проснись, перезрелок, вставай, лаццарони, опомнись, если жизнь тебе дорога, яви божескую милость! — взволнованно шептала она и, ухвативши своими сильными руками за борт его камзола, привлекла к себе и заставила сесть. Надорванное ухо при этом заболело так сильно, что он проснулся окончательно и увидел себя в подземной тюремной камере, освещенной только светом фонаря, висящего на скобе, вделанной в толстую стену; Финетта склонялась над ним и пыталась помочь ему встать на ноги.
— Шлюха! — выпалил он.
— Не ругайся, imbecille, bablaccio, недотепа, дуралей, ведь я хочу тебя спасти! Вот твой пояс, ремень, шпага, плащ, шляпа, одевайся, да побыстрее, графа нет, он во дворце, я послала к нему лакеев, а дома осталась одна. Голубчик, соберись с силами, поднимайся!
Сняв фонарь со скобы, она подошла к распахнутым железным дверям, словно выманивая его из камеры. Трясущимися руками он надел пояс, перебросил плащ через плечо и неверными шагами последовал за ней, все еще одурманенный, чувствуя боль во всем теле.
— Я отвезу тебя к своей приятельнице, — отчетливым шепотом произнесла Финетта, — она живет на виа Романа, она тебя спрячет, а когда все успокоится, ты исчезнешь из города.
Голова у Петра болела, но к нему начало возвращаться ясное сознание.
— Нет, найди коня, я уеду сейчас, — проговорил он, поднимаясь вместе с Финеттой по винтообразной лестнице.
— Ты получишь коня, — уверила его Финетта, поспешая рядом с ним по темным и тихим коридорам чуть ли не бегом. — Граф велел с наступлением сумерек приготовить ему коня с полным походным снаряжением, и конь до сих пор стоит в конюшне, про коня забыли. — Вдруг она остановилась. — Тише, — прошептала она и резким движением втолкнула Петра в нишу, мимо которой они проходили, а сама пошла вперед; за поворотом коридора замелькал свет, и там вдруг показалась фигура осторожно крадущегося упитанного лакея в красном одеянии, так же как и Финетта, с фонарем в руках.
— Тебе чего здесь? — резко спросила Финетта. — Я сказала, чтобы ты сторожил главный вход.
— Мне будто послышались голоса, так я пошел поглядеть, — объяснил лакей. — Я и впрямь слышал эти голоса, синьора. С кем же вы разговаривали?
Они пошли дальше.
— Это было необходимо, Финетта? — спросил Петр с некоторой укоризной. — Для этого merdaiuolo, как ты метко его назвала, хватило бы одного моего удара кулаком в подбородок.
— Вот как? — насмешливо переспросила Финетта. — Ах ты, умник, это чтобы он, пройдоха, опомнившись, побежал доносить о нас графу? Нет, теперь, когда его песенка спета, я нажалуюсь, свалю все на него, будто это он хотел выпустить тебя на свободу, а я в праведном гневе проткнула его кинжалом. Ты и представить себе не можешь, какой теперь я разыграю спектакль и какие слезы стану проливать, возмущаясь твоим бегством. Жизнь — суровая штука, и приходится быть осторожной и оставлять для себя лазейки, чтоб не попасть впросак.
Они добрались до двора.
— Теперь погоди, я выведу коня, — проговорила Финетта и растворилась во тьме, рассеянной светом нарождавшегося месяца. Вскоре она возвратилась, ведя под уздцы высокого серого в яблоках коня, которого почти не было видно из-за дорожных мешков, однако в его превосходных свойствах сомневаться не приходилось, они были очевидны; Джованни наверняка хорошо подготовился на случай, если бы покушение сорвалось и он вынужден был бы последовать примеру своего отца.
— Спасибо тебе, я никогда этого не забуду, — молвил Петр, крепко обнял Финетту и прижал ее к своей груди.
— Не за что, — отозвалась Финетта. — Фонарь возьми, ведь всадники, без фонаря едущие по городу в темноте, вызывают подозрение. И смотри — будь осторожен!
Она говорила строго и деловито, но когда он вскочил в седло, у нее вдруг вырвался звук, подобный сдавленному рыданию. Потом она растворила дверцы конюшни, ключи от которой носила при себе и через которую, возможно, впускала коварного аптекаря Джербино на его тайные переговоры с Джованни; Петр выехал на улицу, такую тихую и спокойную, как будто в Страмбе и не происходило ничего особенного, что бы выбивалось из привычной будничной колеи.
BIANCA МАТТА
Петр рассуждал так: если Джованни не отменил своего приказа приготовить коня, поскольку голова у него была забита хлопотами поважнее, то он не отменил и пароля, по которому его выпустили бы из города; очевидно, гвардейцы, охраняющие крепостные валы и вход в город, до сих пор не знают, что творится во дворце герцога. И действительно, когда он, надвинув шляпу почти на глаза и подняв воротник, приблизился к воротам Сан-Пьетро и произнес заклинание «Dolce far niente», солдат, несший караульную службу, не говоря ни слова, отодвинул засов, впустил его в боковой проход, находившийся рядом с парадным въездом, а потом посредством ворота поднял тяжелую решетку, которой проход был закрыт снаружи; решетка была такой тяжелой, что некогда рассекла надвое коня чешского пана Ежека из Пардубиц — полтысячи лет тому назад пан Ежек двинулся в поход на завоевание Милана; но мы напоминаем об этом просто так, чтобы дать понять, как давно наших молодцов манила бурная жизнь итальянского полуострова.
Перед воротами Сан-Пьетро раскинулось большое пространство, заполненное деревянными загончиками и крытыми лотками, в эти вечерние часы уже опустевшими; запоздалый путник, очутившийся здесь после того, как городские ворота были закрыты, мог остановиться на ночлег в трактире «У золотой клетки», — «Gabbia d'oro», но и эта клетка, когда Петр проезжал мимо нее, уже погрузилась в сон.
Далее путь шел по каменистой, окаймленной буйными оливами дороге, извивавшейся по склону горы Масса; через несколько минут неторопливой езды Петр добрался до перепутья, где дорога раздваивалась и вела на восток, к морскому побережью, и на юг, по направлению к городу под названием Перуза, или Перуджа. Выполняя приказ герцога, Петр, перед тем как идти в гости к Джованни, наказал двум надежным ребятам на этом самом месте, вне поля зрения посадских людей, поджидать таинственного одинокого всадника, который уедет из города меж десятью и двенадцатью пополуночи; теперь же, когда таинственным путником, к немалому своему удивлению, оказался он сам, Петр остановил у распутья коня и вполголоса крикнул в серебрящуюся, шелестящую тьму:
— Гино! Пуччо!
Так звали надежных парней; они были родом из рыбацкого поселка Финале и по бедности завербовались в солдаты.
— Гино! Пуччо! — снова позвал он. — Это я, Петр из Кукани.
И фонарем, уже угасавшим, осветил свое лицо.
Впереди что-то замигало, захрустело, зашелестело, затопало, зашевелилось, и Гино с Пуччо вынырнули из темноты на своих быстрых лошадках, которыми была оснащена большая часть страмбской кавалерии; оба были закутаны в широкие черные плащи, на головах у них красовались широкополые черные шляпы, так что если бы месяц светил не так ярко, их, пожалуй, нельзя было бы и заметить.
— Sottotenente[92], что вы тут делаете? — воскликнул Гино, — сообразительный, умница, он всегда знал, что уместно сказать, меж тем как Пуччо умел только хмуро смотреть из-под могучих, изогнутых дугой черных бровей. — Кто это вас так разукрасил?
— Будет время — поговорим и об этом, — произнес Петр. — Катастрофа, герцог мертв, капитан д'Оберэ — мертв, Гамбарини — хозяин города, нужно бежать как можно быстрее, как нам еще не доводилось бегать. За мной!
Он тронул было коня, полагая, что дальнейшие объяснения не нужны и что Гино и Пуччо без колебаний последуют за ним, но успел сделать только шаг и еще полшага, потому что, откуда ни возьмись, дорогу ему преградил третий всадник с пистолетом в руках; нацелившись Петру в грудь, он на итальянском языке, с трудом отличимом от французского, произнес:
— Если герцог мертв, так же как капитан д'Оберэ, мсье де Кукан, то, ma foi[93], его смерть еще не столь серьезна, и он, надо полагать, доживет до благодатной старости.
— Капитан! — воскликнул Петр и, не помня себя от радости и восторга, подъехал сбоку, чтобы обнять его, потому что считал капитана д'Оберэ скорее своим милым и добрым приятелем, чем начальником, но капитан оказался в дурном настроении и грозил Петру пистолетом на полном серьезе.
— Ни шагу вперед, буду стрелять! — проговорил он, и Петр ощутил прикосновение металла с правой и левой стороны грудной клетки, ибо Гино и Пуччо также выхватили свои пистолеты и чувствительно приставили их к его ребрам. — Вы арестованы, — добавил капитан.
— Опомнитесь, капитан! — взмолился Петр. — Я избежал тюрьмы, куда Гамбарини бросил меня сразу же, как только ему дали знак, что герцог убит, и как только во дворце поднялась перестрелка, первой жертвой которой должны были пасть вы. Иного выхода у нас нет, капитан, только бежать, иначе будет поздно.
— En route[94], — произнес капитан, — обратно в Страмбу.
Гино и Пуччо, надежные ребята, заставили Петра повернуть коня, и они вчетвером пустились в обратный путь.
— Вы пожалеете об этом, капитан! — не унимался Петр. — Вы едете навстречу верной и позорной смерти.
— On verra[95], — промолвил капитан.
— Ничего мы не увидим! — кричал Петр. — У нас не будет времени, чтобы глядеть! В тюрьме Гамбарини темно, как в мешке, и, насколько мне известно, в могиле тоже не слишком светло.
— On verra, — отозвался капитан, не останавливая коня.
— Zut и crotte[96], капитан, обманывал ли я вас хоть когда-нибудь? Солгал ли хоть однажды? Отчего это вы вдруг перестали мне доверять? Вы ведь прете на верную гибель, помесь осла с верблюдом!
— За оскорбление начальства вы мне еще ответите! — сказал капитан.
— Вы не начальник мне больше! Я отказываюсь подчиняться самоубийце и сумасшедшему! — возопил Петр.
Капитан ответил проклятием, смысла которого никто не понимал, но которое было широко распространено у французов, ибо его с удовольствием употреблял даже сам король.
— Ventre-saint-gris![97] Что вы думаете обо мне, голубчик?
Что я покину свой пост и предам герцога, которому я принес присягу служить верой и правдой, и дам деру, по тому что мой лейтенант, которого я арестовал при весьма подозрительных обстоятельствах, со страху наболтал всяких бессмыслиц, какую-то histoire a dormir debout[98] о перевороте в Страмбе? Но я вам расскажу, как все происходило на самом деле, мсье де Кукан. Вы — не друг герцогу, вы ставленник Гамбарини, это ясно как божий день, и вы оба сегодня сделали попытку убить герцога, но это не удалось — n'est-ce pas?[99] Тогда вы бежали через ворота Сан-Пьетро, где вы на всякий случай обеспечили себе выход, в то время как Гамбарини бежал через другие ворота. Этим все объясняется, включая и вашу разбитую физиономию. Разве не логично?
— Это логично, но, разумеется, вовсе не означает, что это правда, — ответил Петр. — А зачем бы я тогда сам себе, krucinalfagotverfluchtnocheinmal[100], преградил дорогу, поставив двух наших собственных солдат? Чтоб они мне помешали бежать?
— Не для того, чтоб они вам помешали бежать, но чтобы забрать их с собой, — возразил капитан. — Втроем легче путешествовать. Но, к счастью, на посту оказался я, perspicace, прозорливец, и сам лично пошел убедиться, что скрывается за этой странной штуковиной с Dolce far niente. Вот как обстояло дело в действительности, мсье. Вы знаете, какова мера наказания за покушение на властителя?
— Не позже как сегодня меня просветили на сей счет, — произнес Петр. — Четвертование заживо на остроумной конструкции под названием крест святого Андрея.
— Точно так, — подтвердил капитан. — И эта мера — для вас. Вы обманули мое доверие, мсье де Кукан. Я считал вас приличным человеком, а вы паршивый негодяй, предатель и подлая тварь.
— Это вы обманули мое доверие, идиот! — взволнованно бубнил Петр, поскольку они уже ехали меж загончиками и лавчонками, установленными за воротами Сан-Пьетро, и до ее тяжелой, увенчанной башней глыбы, вырисовывавшейся на фоне звездного неба, уже можно было добросить камнем. — А я-то думал, что вы на самом деле perspicace, а вы темный, невежественный, упрямый скот! Милосердия божеского ради, пошевелите своими мозгами, если они у вас уцелели! Ведь ежели бы ваша версия соответствовала действительности, герцог давно бы отправил за мной погоню! Как и чем вы объясните, что никто меня не преследует? Только тем лишь, что Гамбарини пока неизвестно, что я бежал из заточения, откуда меня вывела прекрасная женщина, пощадившая мою молодость! Остановитесь, пока есть время!
Внезапно из центра города донесся топот кавалькады, сопровождаемый высоким звоном трубы, и на башне Сан-Пьетро послышались звуки оживления и суматохи. Слышен был грохот деревянной колотушки, которой отодвигается клинообразная перекладина, положенная поперек обеих створок главных ворот, потом громыхнул и щелкнул замок, отпертый ключом, таким огромным и тяжелым, что его предпочитали носить на плече, как ружье, и створы двери со страшным скрипом, сопровождаемым кряхтеньем людей, которые на них налегли, медленно начали раскрываться.
«Видно, не уйти мне от четвертования, а Финетте не спастись от моего смертного вопля», — подумал Петр и стиснул зубы, которые начали вдруг неудержимо стучать.
Из ворот выскочил отряд голубых мундиров, ведомый человеком с зажженным факелом в руках. Проехав мимо Петра и его провожатых, они замедлили бег.
— Вам не встречался одинокий всадник? — бросил через плечо предводитель отряда, освещавший дорогу факелом.
— Parlez[101], — шепнул капитан Петру, сразу же, стоило ему увидеть голубые мундиры, он спрятал свой пистолет.
— Встречался, — ответил Петр, — он поскакал к побережью, по направлению к Римини.
Гвардейцы тронули своих коней и скрылись.
— Но вас мы не впустим в город, — сказал один из стражников, карауливших ворота, которые до сих пор стояли распахнутыми. — Нынче въезд запрещен для всех без исключения и без пардону, даже для самого папы.
— Неважно, мы подождем до утра, — ответил Петр.
— И утром никого не впустят, — предупредил стражник. — Усилена бдительность.
— В Страмбе что-нибудь произошло? — спросил Петр.
— У нас убили герцога, — отозвался стражник, и створки ворот захлопнулись с жалобным скрипом.
— Ну теперь вы сами поглядели и убедились, — обратился Петр к капитану.
— А я и говорил, что мы поглядим, — возразил капитан. — Запомните, если я сказал, что это случится, значит, оно случится.
— Ладно, запомню, — сказал Петр. — И был бы вам признателен, если бы вы оказали мне любезность и велели Гино и Пуччо перестать тыкать меня под ребра своими пистолетами.
Капитан сердито буркнул, отдавая нужный приказ.
— По-моему, вы изменили свой взгляд на создавшееся положение еще до того, как получили соответствующую информацию, — сказал Петр, когда они снова тронулись вперед, на сей раз повернувшись спиной к Страмбе.
— Ну да, — отозвался капитан, — я велел отвечать вам, потому что не хотел, чтоб меня узнали по незначительному, но все же акценту, я уже понял, чем тут пахнет. Герцог послал бы за вами наших ребят, и уж никак не бледно-голубых. Однако из ворот выскочили они. Ergo[102]…
— Ergo, надо брать ноги в руки, — добавил Петр. Следует заметить, что эти добавления он изобразил, — чтобы доставить удовольствие капитану, — по-французски, оборотом, не менее грубым, foutons le camp[103].
И на самом деле, капитану это доставило немалое удовольствие.
— Правильно, foutons le camp, — согласился он. — Сдается, ничего более подходящего сделать нельзя. Но куда?
— Естественно, в Рим, где сейчас герцогиня со своей дочерью, — сказал Петр. — Их хозяин, кардинал Тиначчо, кузен герцога, очень влиятелен, и с его помощью мы вышибем ворота Страмбы и схватим Джованни Гамбарини за шиворот.
— Заранее радуюсь этому, — отозвался капитан. — Я расплачусь с ним за эту помесь осла с верблюдом, и за идиота, и всякие прочие прелести, которые по его вине мне пришлось проглотить.
— А я за паршивого негодяя, изменника и подлую тварь, — заметил Петр.
— Вот разве что нам ничего не глотать, а самим свести счеты друг с другом? — проговорил капитан с вопросительным оттенком в голосе.
Петр удивился.
— Но зачем?
— Боюсь, что так велит долг чести, — сказал капитан.
— Почему? — Петр повторил свой вопрос.
— Я полагаю, что выразился вполне ясно, — сказал капитан. — Задета наша честь. Мы взаимно оскорбили друг друга, а подобные оскорбления могут быть смыты только кровью.
— Вы действительно считаете меня презренным негодяем, изменником и подлой тварью? — спросил Петр.
— Нет, не считаю, — ответил капитан, — но эти слова я произнес вслух.
— Ну в таком случае извинитесь, если, по-вашему, это так серьезно, — предложил Петр.
— Но прежде вы принесете мне свои извинения за эту помесь осла и верблюда, вы ведь моложе меня, — сказал капитан.
— Ну так я извиняюсь, и дело с концом, — отозвался Петр.
— Ни с каким не с концом, — не согласился капитан. — Кодекс рыцарской чести требует, чтобы извинение было произнесено со смирением и без всяких небрежностей. Понятно, что тот, кто извиняется таким образом, наносит ущерб своему достоинству и чести.
— Пошли вы к чертовой бабушке с этой своей честью, — произнес Петр.
Даже в темноте стало заметно, как капитан расправил плечи и надулся.
— Мсье, такого мне еще ни от кого не доводилось слышать.
— Ну так теперь вы услышали это от меня, — буркнул Петр, которому размолвка поднадоела. — Ей-богу, вы, чувствительные недотроги-кавалеры, у кого только и разговоров что о чести, ни капельки не задумываетесь, что значит эта самая достопочтенная честь и с чем ее едят. По-вашему, не важно, хороший я или плохой человек, важно, кто и что обо мне скажет. Негодяя считают человеком чести до тех пор, пока кто-нибудь не назовет его негодяем; тогда с оружием в руках он должен защищать свою честь; но в такой же ситуации оказывается и человек, до мозга костей порядочный и честный, о ком несправедливо высказано мнение, что он негодяй; это же смешно до слез, капитан. Вы же на самом деле вели себя как идиот, когда и себя, и меня под пистолетами доволокли чуть ли не до порога смерти, но это, очевидно, не важно, тут все в порядке, об этом не стоит и говорить, а вот что я, взбешенный этим, обозвал вас идиотом, — это да, это, по-вашему, необходимо смыть только кровью. Когда-то я тоже был таким же самолюбцем и недотрогой — просто беда. Но что вы, пожилой человек, у которого уже седина пробивается в волосах, — все еще самолюбец и недотрога — это меня удивляет.
— Я гасконец, а мы, гасконцы, очень бедны, и единственное наше достояние — наша честь, — ответил капитан д'Оберэ. — И в своем странном восхвалении бесчестности, которого я от вас, молодой человек, не ожидал, вы снова несколько раз задели мою честь. То, что вы послали меня вместе с моей честью к чертовой бабушке, — это ладно. Но ваше заявление о том, что я и на самом деле вел себя как идиот, а главное — то, что вы назвали меня пожилым человеком, у кого уже седина в волосах, — этого я вам не прощу.
— Ну и не прощайте, — со вздохом проговорил Петр. — Пожалуйста, я в вашем распоряжении, но теперь темно.
— Ладно, я убью вас завтра, — согласился капитан. Они продолжили свой путь и вопросов чести больше не касались.
Доскакав до перепутья, места своей сегодняшней драматической встречи, они издали заметили желтый отблеск факела, которым голубые освещали себе путь, двигаясь к побережью. Наши путники направились в другую сторону, в глубь италийского полуострова, к Перудже.
Когда восходящее солнце стерло следы движения месяца и звезд, в розоватом облаке утреннего тумана их глазам открылась прелестная картина, край, сравнимый с зеленоватым морем, откуда проступали прозрачные островки, украшенные кудрявыми разветвленными деревьями и голубоватыми тенями от колонн и стен, с грудами больших каменьев, давным-давно нагроможденных языческими богами; эти голые исполины извлекали их со дна реки, стряхивая со своих кудрей серебристые водные брызги, и упивались головокружительной роскошью хаотического творения. Через час езды воздух так очистился и посветлел, что за целые мили впереди можно было рассмотреть каждый листочек дикого плюща, стелющегося по остаткам древнеримского водопровода, каждую тростинку, растущую на берегах небесно-голубых озер, и каждое окошко далеких домиков, замков и соборов.
— C'est un beau pays, I'ltalie[104], — заметил капитан д'Оберэ, покручивая усы. — Прекрасная страна, эта Италия. Почти такая же прекрасная, как la Gascogne[105].
Около десяти утра они добрались до реки Тибрис, или Тибр, отделяющей землю Сполетскую, иначе говоря, Умбрию, богатую виноградными и оливковыми рощами и инжирными деревьями, от краев Тосканских. В прежние поры река эта именовалась Альбула, как свидетельствует о том божественный Вергилий в восьмой книге «Энеиды», в таких чарующих стихах:
Много здесь было царей и средь них — суровый и мощный
Тибр, — в честь него нарекли и реку италийскую Тибром,
И потеряла она старинное Альбулы имя[106].
На скалистом холме между этой рекой и округлым озером, называемым Тразимено, с тремя островками, бесчисленными бастионами укрепленных дворцов и зданий, возносился к небу город Перуджа, окруженный крепостными валами, что помнили еще древних этрусков, по всей Италии славящийся храбростью своих граждан, из-за чего про перуджанцев говорили: «Perusini superbi, boni soldati»[107]. Поскольку эту свою, вошедшую в поговорку, храбрость перуджанцы не могли постоянно доказывать в серьезном деле, они, за неимением ничего лучшего, дрались и воевали меж собой, истязая друг друга; этим и объяснялся бросавшийся в глаза переизбыток выше упомянутых приватных оборонительных башен и сооружений.
Въехав в этот богатый, славный город, Петр с капитаном поместились в гостинице «Беневенто», откуда был виден великолепный фонтан, поставленный перед фронтоном приорского дворца. Они были голодны и утомлены, а Петр к тому же крайне нуждался в лечебном осмотре — у него болели надорванное ухо и разбитые губы, равно как и правый глаз, ибо во время стычки с графскими лакеями ему влепили здоровый тумак, так что глаз отек и посинел, и Петр им почти ничего не видел.
Путники подвергли тщательному осмотру багаж, которым Джованни нагрузил своего коня; оказалось, что на случай вынужденного бегства он задумал, так же как они, остановиться в Перудже, ибо в кармане седла были спрятаны аккредитивы общей стоимостью на две тысячи скудо, выписанные на безымянного предъявителя, а один аккредитив, достоинством в двести скудо, подлежал оплате в банке Андреуччо да Пьетро в Перудже. Мысль о непоправимом, можно сказать, роковом невезенье, которое преследовало Джованни с драгоценными бумагами, часть которых он утопил в болотах около Вены, а другую отдал в руки своих неприятелей, вызвала у Петра приступ громкого и неудержимого смеха, после чего капитан д'Оберэ почти уже не сомневался, что его друг спятил; когда же Петр объяснил в чем дело, капитан присоединился к нему, оба хохотали до изнеможения и уже стонали от смеха, особенно в тот момент, когда учтивый кассир фирмы Андреуччо да Пьетро, хоть и обеспокоенный их поведением, все же выложил на пульт банка двадцать ровных столбиков по десяти скудо; посягнуть на имущество предателя, кем Джованни, бесспорно, был, не противоречило кодексу рыцарской чести, и потому капитан д'Оберэ не имел ничего против, чтобы забрать деньги и честно ими поделиться.
— Это укрепляет мою надежду на наше счастливое будущее, — заметил капитан д'Оберэ. — Потому что болван, вроде Гамбарини, которому так не везет с деньгами, долго во главе Страмбы не удержится.
— Жаль, одному из нас не дожить до этого прекрасного будущего, — заметил Петр. — Не забывайте, ведь мы должны драться.
— Тут уж ничего не поделаешь, честь есть честь, — сказал капитан. — Но все же, принимая во внимание то обстоятельство, что на том месте, где у вас прежде был чудный правый глаз, теперь красуется нечто вроде вспученного подгоревшего блина, и этот недостаток непременно мешал бы вам отражать мои беспощадные удары, я предлагаю нашу дуэль опять отложить.
— На какое время, разрешите полюбопытствовать? Хотелось бы все-таки знать, как долго мне еще жить, — спросил Петр.
— Если ваш глаз позволит, то до завтра, — ответил капитан, хмуро соображая, не стоит ли еще раз оскорбиться, ибо в жалостливом вопросе Петра он почувствовал ироническую нотку.
Проведя веселый вечер, славно поужинав и выпив приятного тосканского вина, они долго спали, на радость обоих надежных парней, Гино и Пуччо, непривычных к подобной роскоши, а в десятом часу утра отправились дальше, в Рим, в Город городов.
Миновали Тоди, раскинувшийся на левом берегу Тибра; там римская дорога, удаляясь от реки, вела к городу Нарни, нависшему над ущельем, где течет река Неро. Там они устроили ночлег, снова отложив поединок, потому что глаз Петра все еще был нехорош; но, поскольку Рим был уже неподалеку, капитан, сидя за бутылкой вина на крытой веранде трактира, над шумящей рекой, пробивавшейся сквозь ущелье, объявил, что завтра они будут драться непременно, во что бы то ни стало.
— Имея в виду плохое состояние вашего глаза, я, чтобы сравнять наши шансы, буду фехтовать левой рукой.
— Не выдумывайте, — отозвался Петр. — Синяк под глазом не может служить извинением в столь щепетильном вопросе, как честь. Коль сходить с ума, так уж до конца и без всяких там церемоний. Если игра должна быть увлекательна, к ней нужно относиться серьезно.
Предполагая попасть в Рим к вечеру, они поднялись очень рано, еще до переклички петухов: скакали рысью по берегу Неро, а когда развиднелось, стали подыскивать подходящее место, где бы скрестить шпаги. Петр настаивал на том, чтоб это была лужайка, усеянная белыми цветами асфодила, чтоб его переход из этого мира в мир иной совершился по возможности более гладко; на лужке с асфодилами он будет сражен и на том же лужке пробудится к жизни вечной; как это трогательно — лежать с пронзенной грудью на шелковистой травке, устремив угасающий взгляд левого глаза — поскольку правый у него все еще нехорош — в небеса, меж тем как в алебастровую чашу одного из цветков скатится красная, жгучая капля его крови.
Капитан д'Оберэ, напротив, желал сражаться на твердой скалистой площадке, ибо для беспощадного боя нужна твердая почва, — никаких лужаек, цветочков и тому подобной чепухи он не признавал. Так они пререкались, не находя ни лужайки с асфодилами, ни скалистой площадки, и вдруг — хотите верьте, хотите нет — обнаружили сразу и то и другое: огромный плоский камень в тридцать шагов вдоль и поперек, обкатанный водами Перо, на берегу которой он возлежал, а по соседству — травянистую лужайку, усеянную белыми чашечками нежных цветов, в форме небольших звездочек.
— Ну вот — получайте! — вскричал Петр и, соскочив с коня, отшвырнул в сторону плащ и шляпу. — Начнем, чтоб разделаться с этим наконец.
Капитан д'Оберэ, подивившись его готовности к бою, остался в седле.
— Но где же мы начнем? — спросил он. — На моем камне или на вашей лужайке?
— На камне, пусть все будет по-вашему, — согласился Петр. — Потом я буду отступать, и вы убьете меня на лужайке.
— Идет, — сказал капитан. — А это на самом деле асфодилы?
— Какая разница, я все равно не знаю, как выглядят асфодилы. Но я представлял их себе именно такими.
— Прелестно, значит, устроим поединок здесь, потому как лучшего места нам не сыскать, — согласился капитан.