Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петр Кукань (№3) - Прекрасная чародейка

ModernLib.Net / Исторические приключения / Нефф Владимир / Прекрасная чародейка - Чтение (стр. 3)
Автор: Нефф Владимир
Жанр: Исторические приключения
Серия: Петр Кукань

 

 


— Никогда не говори, — произнес он, помолчав, — что потерял то или иное. Говори всегда: я его вернул. Умер твой друг? Он был возвращен. Жена умерла? Она возвращена. Ты лишился имущества, должности, звания, власти? Да нет, и это все возвращено. Ты скажешь: тот, кто все это у тебя взял, — негодяй. Но что тебе до исполнителя таких возвратов? Пока тебе что-то еще оставлено — относись у нему, как проезжие относятся к постоялому двору, в котором остановились на ночь, то есть как к чужой вещи. Такова примерно мысль стоика Эпиктета, и нет сомнения — мысль мудрая; сам Эпиктет часто черпал в ней утешение. Но Эпиктет был рабом, и что еще хуже — рабом, смирившимся со своей участью. Его господин был садист и любил развлекаться, истязая раба. Однажды он сжимал ногу Эпиктета в каких-то тисках, и раб спокойно предупредил хозяина: осторожнее, нога-то сломается. И сломалась… Вот видишь, сказал Эпиктет.

— По крайней мере, избавился от работ, лечился, — пробормотал Франта, растянувшись, как был, одетый, на койке Петра.

— Да видно, плохо лечился — на всю жизнь остался хромым. Не выношу я такого безразличия к собственной жалкой судьбе. Поэтому мне куда милее Марк Аврелий, который, правда, причислял себя к стоикам, зато был, по крайней мере, императором. Мне в нем симпатично то, что он поступил так же, как я, конфисковав драгоценности у своих придворных, когда ему понадобились деньги на войну. А одно его высказывание мне особенно по нраву: будь гордой, душа моя, побольше гордыни перед самой собой! Но хватит о стоиках. То обстоятельство, что мне на ум пришли именно они, служит мерилом глубины несчастья, в которое я ввергнут, ибо, и в этом ты меня не разубедишь, стоицизм — вроде конфетки для людей незадачливых и злополучных.

Франта, впрочем, не думал ни в чем его разубеждать, поскольку просто заснул.

Затем события понеслись кувырком.

В первом часу, как обычно, юнга Беппо принес Петру и Франте обед, который, кстати, с каждым днем становился все более скудным. Сегодня он состоял из малой порции рыбного супа, тонкого ломтика веронской колбасы и одного сухаря. Беппо, обычно подвижный как змейка, сегодня, видно, страдал морской болезнью: лицо пепельно-серое, губы бескровные, под глазами желтые пятна, и тащился он еле-еле.

Петр, которому симпатичен был ловкий маленький итальянец, спросил, что с ним такое, на что Беппо, сдерживая плач, ответил, сморщившись:

— Живот у меня болит, худо мне очень, господин… Вы лучше не ешьте этот суп — я выхлебал половину ваших порций, и сразу мне сделалось плохо…

Он упал на колени.

— Я больше не выдержу! — Он принялся с криком колотить кулаками по полу. — Мочи моей нету!

Франта, подойдя к нему, изо всех сил надавил ему на желудок, чтобы вызвать рвоту, но Беппо только тихонько застонал, плечи его два-три раза конвульсивно дернулись, и он вывалился из рук Франты, мгновенно превратившись в нечто неподвижное и неживое.

— Конец, — произнес Франта. — Это крысиный яд, я знаю.

Петр поднялся от тела юнги.

— Да, крысиный яд. Я его тоже знаю, потому что был морильщиком крыс. И если я перестал быть правой рукой султана, то сделался чем был: крысоловом. Я потерял Лейлу, которая была дорога мне, потерял султана, которого любил, и осталось мне только одно…

— А именно? — полюбопытствовал Франта.

— Отвращение и ненависть к крысам.

И он стал заряжать свои пистолеты.

— Заряжай и ты, перестреляем их всех, — вымолвил он. — Смерть мальчика я им не прощу. Их уже только трое, а у нас четыре пистолета, так что можешь разок промазать.

— Или ты.

— Я никогда не бью мимо цели.

— А как мы поплывем без команды?

— Лучше без команды, чем с такими гнусными мерзавцами. Есть у нас капитан, и под его руководством мы двое справимся. До Реджо как-нибудь доберемся, а там увидим. Пистолеты у тебя в порядке?

Франта кивнул, и Петр, сунув один пистолет за пояс, второй держа в правой руке, поднял тело Беппо, словно оно ничего не весило, и вышел из каюты. Франта за ним. Однако, едва Петр ступил на палубу, как увидел, что сцена отлично подготовлена для трагедии: море, словно возмущенное тем, что произошло на «Дульсинее», сделалось грозным, диким и злобным; страшен был и вид неба, затянутого низкими черными тучами, в разрывах которых тут и там проглядывали жуткие зеленоватые пятна. А «Дульсинея», управляемая капитаном, то металась на дне водяных бездн, то всползала на водяные горы, и посвист ветра звучал приглушенным рыданием. Оба оставшиеся в живых матроса, венский рулевой с разбитым носом и опухшим глазом и тот, кого мы удобства ради назвали северянином — хотя возможно, и даже вероятно, жизнь его была зачата вовсе не на севере, — болтались на вантах главной мачты, карабкаясь к парусам, которые капитан приказал спустить.

— Ха! — вскричал капитан, когда Петр, приблизившись, положил к его ногам мертвого юнгу, и выкрик его смешался со стонами ветра и скрипом мачт и такелажа.

— Вот именно, — ха, это единственное, что тут можно сказать! — заорал Петр, вытаскивая из-за пояса второй пистолет. — Парнишка умер, потому что поел супу, который нес нам на обед! Так что, капитан, порядка ради заявляю вам, что с меня, знаете ли, хватит, и я сделаю теперь единственное, что мне остается.

С этими словами он прицелился в матросов, висевших на вантах. В тот же миг капитан Ванделаар вытащил из недр своею клеенчатого плаща старинный пистолет и, удерживая штурвал левой рукой, выстрелил в Петра в тот самый миг, когда тот сам спустил курки обоих своих пистолетов. И Петр был бы неминуемо убит, если б головоломная его судьба не развила в нем нечто вроде шестого чувства, способность чуять внезапную опасность и видеть не только далеко вперед, но краем глаза как бы и за угол; поэтому Петр успел отшатнуться, и пуля капитана просвистела в непосредственной близости от его лба. Таким образом, мы можем сказать, что он заново родился, — но заново родились и оба кровожадных негодяя на вантах, венец и северянин, ибо то же резкое движение Петра, спасшее ему жизнь, сделало неверным его выстрел. Венцу он поранил ухо вместо того, чтоб разнести ему голову, вторая пуля только задела левую щеку северянина.

В следующий же миг разъяренный Франта, желая покарать измену, направил один пистолет на капитана и нажал на спуск, но раздался только металлический щелчок; Франта пустил в ход второй пистолет — и снова осечка. Тут капитан вырвал из кармана второй заряженный пистолет и взревел капитанским голосом, заглушающим вой ветра и треск такелажа:

— Все наверх, слушай мою команду: убейте обоих, а Кукану отрубите голову, и айда назад в Стамбул! Хватит с меня сторожить и защищать двух дебилов, я с вами! Живо, ребята, принимайтесь за дело, нас осталось только четверо, на каждого по четверти миллиона! За дело, говорю, пока эту гнилушку не смыло волной! Убейте его, хоть польза будет от этого проходимца — впервые с тех пор, как он родился!

Таков, в замедленном изложении, был бег событий, разыгравшихся в одно мгновение, на грани двух резко отличных друг от друга времен — прошедшего и наступающего. В этом прошедшем времени капитан Ванделаар был честный моряк, в наступающее время он вошел пиратом; Петр же с Франтой, в прошедшем времени хозяева положения, в наступающем могли считать себя все равно что покойниками. Меж тем «Дульсинея», удерживаемая на курсе одной левой рукой взбешенного, а в ту минуту, пожалуй, уже и сумасшедшего капитана, с громкими стонами билась в волнах; а на ее палубе три человека, со смертью во взоре, с кинжалами в руках, — венец, облитый кровью из простреленного уха, северянин с окровавленной щекой и кок, только что выскочивший из камбуза, вооружившись кочергой и ножом, — настороженно пригнувшись, как обезьяны, широко ставя ноги, чтоб сохранить равновесие на палубе, ходившей ходуном, подкрадывались к Франте и Петру.

Петр надеялся, что у капитана было только два пистолета и он не станет стрелять из второго, чтоб не тратить последний заряд, пока его люди еще способны бороться.

— Зайди за мачту и кончай кока! — крикнул он Франте, перекрывая грохот бури. — А я возьму на себя этих двух!

— Ни шагу, или стреляю! — закричал капитан Франте, который огромным прыжком укрылся за компасной будкой, чтоб оттуда перебежать к задней мачте.

Тогда Петр, воспользовавшись тем, что внимание капитана отвлеклось, бросил в него один из двух своих разряженных пистолетов и угодил капитану в правый висок. Капитан сполз на пол, а так как он не оставлял штурвала, то весом своего тела резко повернул его.

Последствие было молниеносным и ужасным. «Дульсинея», развернувшись, так сильно стукнулась бортом о тяжко вздымавшуюся волну, что вода с пушечным громом проломила фальшборт, обрушилась на палубу, будто стена, поваленная рукой исполина, сорвала камбуз, бросила его на стену каюты, проломив ее, словно та была из бумаги. При этом «Дульсинея» по своей скверной привычке встала на дыбы, а свалившись обратно, закружилась в волнах, как собака, ловящая блох в собственном хвосте. Затем, послушная уже только ветру и неуправляемому рулю, стремглав полетела прямо в пекло разъяренных вод. К этому моменту палубу словно вымело — всех, живых и мертвых, чистых и нечистых, смыло в море, как мусор, на который поломойка выхлестнула ведро воды. Судно с мачтами, скрученными в штопор, с клочьями разодранных парусов, хлопающими по ветру, еще плясало какое-то время, словно пьяный медведь, то подбрасываемое волнами, то ныряя в пропасти, пока не исчезло наконец в одной из них; водяные горы сомкнулись над ним — и с очаровательной, хотя и своенравной «Дульсинеей» было покончено навсегда.

Но если конец пришел «Дульсинее», то мог наступить конец и Петру Куканю; гибелью его в волнах разбушевавшегося Ионического моря можно было бы достойным образом завершить долгую историю его жизни; такие люди, как он, не умирают в постели, а Петр пережил столько смертельных опасностей, что было бы только логично, если б он погиб от одной из них и навсегда исчез в морских глубинах. Конец чистый, достойный, какого и заслуживал бы герой, столь долго противостоявший козням людей злой воли и побежденный лишь стихией; одним словом, вполне удовлетворительный конец.

Однако, если мы в одном абзаце четырежды повторили слово, означающее смерть, то это еще не значит, что оно избрано точно. Что же удовлетворительного в смерти молодого человека, наделенного прекрасными качествами и столь полного жизни, еще несколько дней назад чувствовавшего себя Титаном, на плечах которого покоится будущее всего человечества?

Но если безвременную гибель Петра нельзя назвать удовлетворительной, то неверно и утверждение, что она была бы логичной. Мы ведь не забыли давнюю ночную сцену, когда над колыбелью новорожденного Петра сошлись три Парки, две белых и одна черная, и когда эта черная, конечно же, враждебная, зловеще улыбнулась, услышав, какими дарами одарили младенца ее добрые и простодушные сестры. «Таким ты станешь, Петр из Кукани, вольный и независимый, которого никто не проведет», — вот что сказала тогда вторая из белых сестер, Лахесис, а черная, Атропос, ничего не добавила, только заявила, что подписывается под этим: своей проницательной, жестокой мыслью она провидела, что необычайные свойства Петра когда-нибудь сыграют с ним злую шутку. Однако то, что Петра смыло в бушующее море, не имело ничего общего с его свойствами; а то, что он в самый неподходящий момент открыл капитану Ванделаару свое тождество с пашой Абдуллой, чем разжег низменные страсти матросов и спровоцировал их на бунт, было следствием не его неправдоподобной правдивости, а единственной его отрицательной черты — а именно некоторой склонности к болтливости и хвастовству. Следовательно, трагическая ситуация, возникшая на «Дульсинее», была вызвана не добродетелями Петра, а, напротив, его единственным пороком. Поэтому, утони Петр — все коварство черной Парки оказалось бы напрасным, а это противоречит внутренней логике нашего повествования; следовательно, такой конец Петра был бы не только не удовлетворительным, но и нелогичным.

Пока мы рассуждаем, Петр, смотрите-ка, уже вынырнул, и мы видим, как волны швыряют и бросают его, и поглощают, и извергают вновь и вновь, словно щепку и даже нечто еще более жалкое и беспомощное, ибо щепка, будучи легче воды, утонуть не может, а он может. Петр борется за каждый глоточек воздуха, хватает его открытым ртом, едва только его на секунду перестает захлестывать с головой; но от мысли, что борьба эта тщетна, силы его быстро убывают. Он уже начал проваливаться в бездну бесчувствия, как вдруг его конвульсивно взмахивающие руки, все еще, помимо его сознания, ищущие, за что бы ухватиться, хотя бы за ту самую соломинку из пословицы, натолкнулись на что-то твердое и скользкое, на какое-то бревно или доску — не важно: главное, это было нечто иное, чем вспененная вода. И он вцепился в этот предмет так крепко и с такой жадностью, как не цеплялся в жизни ни за что.

А было это бесформенной массой разбитых досок — остатки камбуза, сорванного первым же напором воды, затопившей палубу «Дульсинеи», и масса эта удержалась на плаву, когда сама «Дульсинея» уже упокоилась на морском дне. Петру удалось вскарабкаться на этот своеобразный плот, части которого не распадались только милостью Божией и который вел себя словно дикий мустанг, старающийся сбросить седока. Так, вцепившись в эти доски руками и ногами, Петр провел на них много изнурительных часов, каждая секунда которых могла оказаться для него последней. К вечеру море успокоилось, и после очень холодной ночи, которую он провел без сна, стуча зубами, настало утро: небо — словно выметенное, без единого облачка, море тихое, оживляемое лишь мелкими игривыми волночками.

Петр прожил на обломках камбуза целых три дня и еще значительную часть четвертого, спасаясь от гибельной жажды и теплового удара тем, что время от времени погружался в воду, после чего снова всползал на плот и отдыхал, пока солнечный зной не сгонял его опять в воду. Так прошли двое суток после кораблекрушения; на третьи, белый с головы до ног, ибо его покрыл слой высохшей соли, он уже лежал без движения, ослабев до того, что не решался окунуться в воду, опасаясь, что не сможет взобраться обратно. Временами он впадал в опасный сон, от которого мог и не проснуться, и снилось ему, что он идет по белой равнине и бросает в рот полные пригоршни снега. Когда же, на четвертые сутки, в час, когда солнце приближалось к зениту, он на мгновение очнулся, — вероятно, опять-таки сработало его шестое чувство или внутренний голос разбудил его, — он увидел на горизонте большой трехмачтовый корабль, шедший под всеми парусами прямо на него. Петр сумел еще подняться на колени и, сорвав с себя лохмотья рубашки, принялся махать и махал до тех пор, пока и небо, и море не почернели в его глазах.

ЧЕСТНАЯ «ВЕНЕЦИЯ»

Да, это было то самое честное солидное торговое судно «Венеция», на которое так мечтал попасть несчастный Франта Ажзавтрадомой, ныне унесенный в море; на палубу этого судна был вытащен погибающий Петр.

Прочная, чистая, содержащаяся в отличном порядке, да к тому же овеянная ароматами ванили, корицы и прочих пряностей, которые она перевозила в просторных недрах трюма, «Венеция» бороздила моря и океаны под шелковым флагом Венецианской республики.

В действительности же она не имела с Венецией ничего общего. То был — так же, как и название ее, — всего лишь камуфляж, долженствовавший утвердить за судном репутацию солидности и честности, какой по праву пользовалась Венеция. От киля до кончика мачт судно было законной личной собственностью некоего предприимчивого сицилийца по имени Эмилио Морселли из знаменитого и богатого клана сицилийских бандитов, человека еще молодого, но обладавшего уже весьма разнообразным и необыденным жизненным опытом.

Когда Эмилио исполнилось шестнадцать лет, семейный совет Морселли отправил его учиться во Флоренцию с намерением сделать его кардиналом — ибо был Эмилио не только самым младшим и самым одаренным отпрыском рода, но и совершенно непригодным для профессии бандита, поскольку — по выражению самих бандитов — был marcato, то есть меченый: его смуглую юношескую красоту нарушала большая черная бородавка на левой щеке, что делало его заметным, легко запоминающимся и узнаваемым. Эмилио обнаружил блестящие способности в ученье, но несчастный случай оборвал столь многообещающее начало: семнадцати с половиной лет он не сошелся во мнениях с одним из профессоров, знаменитым ученым, по какому-то тонкому теологическому вопросу. Дело касалось толкования неясного места в труде святого Бонавентуры «Itinerarium mentis ad Deum», где говорится, что мыслью человеческой можно зреть Бога «ut per speculum et ut in speculo», то есть зеркалом или в зеркале. Эмилио счел это бессмыслицей, ибо зеркалом ничего видеть нельзя: мы видим что-либо в зеркале, но не зеркалом; для того же, чтобы видеть Бога в зеркале, надо, чтоб Богом был я сам, ибо зеркало употребляют для разглядывания собственного лица. Вместо того чтобы опровергнуть возражения ученика убедительными аргументами, профессор пригрозил ему за дерзость карцером, и Эмилио, распалившись гневом, размозжил ему череп подсвечником.

После такого поступка, сделавшего напрасными все расходы на его образование, семья отвергла Эмилио, и юный Морселли бежал от карающей руки закона за море. За десять лет службы на некоем венецианском — действительно венецианском — купеческом судне он поднялся от юнги до матроса, затем до офицера и, наконец, до капитана. Самоотверженно служа интересам корабельной компании, Эмилио не забывал и о собственном кармане, так что, когда ему исполнилось двадцать восемь лет, он появился в родной горной деревушке Джарратана на Сицилии богатым и уважаемым человеком.

Пример его настолько вдохновил нескольких близких родственников, двоюродных братьев и племянников, что им тоже захотелось вырваться из бедственных условий жизни на Сицилии, угнетаемой испанским владычеством, и пуститься в свет вместе с Эмилио. Семейный совет Морселли, приняв в соображение, во-первых, что если Эмилио потерпел неудачу как студент, зато он тем лучше показал себя как моряк, а во-вторых, что клан распоросился — на сицилийском наречии это означает «размножился» — более, чем это удобно и выносимо, и невредно, чтобы кое-кто из молодых отправился подышать ветрами морей да повидать мир, — вынес постановление: сделать для Эмилио заем на сумму, недостающую у него для покупки судна, но при условии, что он зачислит своих молодых родственников, жаждущих приключений, в команду соответственно способностям каждого. Так новенькое, с иголочки, судно «Венеция», купленное на венецианской верфи, стало своего рода морским филиалом клана: не только владелец судна и капитан был Морселли; Морселли были и лейтенант, и рулевой, и корабельный плотник — тот отвечал за шлюпки, — и один из девяти матросов, юный гигант Акилле, подавшийся в море после того, как два года прожил в лесу подобно загнанному зверю, потому что нечаянно пристукнул жандарма, чем навлек на себя гнев не только всего жандармского гарнизона, но и семейного клана убитого. Эмилио принял бухгалтером и заведующим складом даже своего незадачливого племянника Бенвенуто, умелого писаря, некогда служившего у одного нотариуса в Катанье: хромой на обе ноги, Бенвенуто ни на что лучшее не годился. Нотариуса же он вынужден был оставить и бежать во всю прыть своих искалеченных ног, когда его обвинили в подделке подписей на векселях и завещаниях. За исключением Бенвенуто все эти Морселли были богатыри как на подбор, быстрые, крикливые, смуглые и кудрявые; жили они дружно, словно были членами единого организма, тщательно оберегали честь, славу и безупречность своего имени; безгранично преданные капитану и старшему родственнику, они готовы были свернуть шею любому, кто хотя бы шепотом произнесет недоброе слово об Эмилио, пускай даже заслуженное Когда Эмилио давал волю своему темпераменту или алчности, никто из родственников ничего не видел и не слышал; остальные члены команды, неродственники, вели себя точно так же.

Например, однажды Эмилио велел вытащить из волн одного потерпевшего кораблекрушение; но, узнав, что этот вконец обессилевший человек — простой рыбак, бедный, как церковная мышь, приказал бросить его обратно в море; и едва несчастный скрылся под волнами, как уже никто из свидетелей этого варварского поступка ничего не помнил, словно ничего и не было. Столь же круто, как с бедным рыбаком, обошелся Эмилио и с доктором Полициано, судовым лекарем, который попытался устранить бородавку, уродовавшую капитана. Он обвязал бородавку суровой ниткой, что вызвало отек и посинение щеки. Озверевший от боли Эмилио свернул доктору шею и бросил его на съедение акулам. И этот случай напрочь испарился из памяти команды «Венеции», более того, даже предмет, бывший причиной всему этому, то есть капитанская бородавка, перестал для них существовать. Команда утратила способность видеть ее, сама мысль о бородавке улетучилась у них из головы.

Уложенный в удобной каюте на корме, при тщательном уходе хромого Бенвенуто — коль скоро корабельный трюм и торговые книги были в порядке, у него не было никакой другой работы, — Петр необычайно быстро окреп, а набравшись достаточно сил, чтобы встать и выйти из каюты, попросил Бенвенуто доложить о нем капитану.

Обстановка каюты Эмилио свидетельствовала о том, что капитан — человек набожный, а также ученый и почтенный: на главной стене — простой крест мореного дуба, на полках, снабженных решетками, чтобы книги не выпали во время качки, — богатое собрание трудов по общей географии и по мореходству, кроме того — астрологические и астрономические книги, теологические и философские; а для отдохновения души — несколько книг развлекательного характера, и среди них на первом месте французские оригиналы Рабле и Монтеня. При появлении Петра капитан, погруженный в серьезное чтение, встал — высокий, мускулистый, широкоплечий; быстрым взглядом своих черных, южноитальянских, сверкающих глаз он одобрительно смерил юношески стройную, подтянутую фигуру Петра, изящества которой не скрывало даже грубое матросское платье, ибо от его собственного костюма остались одни лохмотья.

— Мое имя Пьетро Кукан да Кукан, — представился, кланяясь, Петр, — и я хочу, капитан, выразить вам благодарность за спасение моей жизни.

Капитан Эмилио ответил на прекрасном литературном итальянском языке:

— Я счастлив, что мне представилась возможность быть вам полезным, синьор да Кукан. Прошу вас, садитесь. Полагаю, вы потерпели крушение вместе с несчастной «Дульсинеей».

— Это так, капитан, — ответил Петр, — но я поражен тем, что вы осведомлены о несчастье, постигшем «Дульсинею», — ведь судно пошло ко дну, и я опасаюсь, что я — единственный, кто уцелел.

— «Дульсинея», как вы и сказали, пошла ко дну, но в том месте, где она затонула, всплыло множество предметов, часть которых была обозначена ее названием. Не понимаю, как это могло случиться. Правда, был шторм, однако не настолько губительный, чтобы столь хорошо построенное судно, как «Дульсинея», не могло противостоять ему.

— «Дульсинея» была построена не так хорошо, как могло показаться, — возразил Петр. — Еще когда мы отплыли, я заметил, что она оставляет за собой слишком широкий вспененный след.

— Так бывает обычно.

— Возможно. Но этого не должно быть. Кроме того, у нее было неприятное обыкновение вставать на дыбы, задирать нос к небу, перпендикулярно к поверхности моря. — И чтобы закончить разговор на щекотливую тему, Петр быстро добавил: — Как бы там ни было, своим спасением я обязан исключительно вам, и я заверяю вас, капитан, в моей горячей благодарности.

— Благодарите не меня, синьор да Кукан, а Бога. — С этими словами капитан перекрестился.

— То, что вы сделали для меня, явилось следствием вашего свободного решения, без какого-либо иного влияния, кроме вашей воли, а потому я должен благодарить не Бога, но исключительно вас, — возразил Петр.

— Вижу, вы человек не только благородного происхождения, но еще и остроумный! Однако мысль, высказанная вами, мне не нравится; к счастью, она неверна. Я говорю — к счастью, ибо если бы она была верна, я, право, имел бы основание впасть в уныние. Я столько раз заблуждался и так горестно, что если бы не был убежден, что действовал не свободно, а был всего лишь пассивным игралищем сил, существующих вне меня, то ввергся бы в подлинное пекло угрызений совести. Аристотель говорит, что каков человек, таковы и его цели. Однако, добавлю я, характер человека дан ему при рождении и не зависит от его воли. Высказывание этого языческого философа можно подтвердить дюжиной цитат из Писания, например: как ручейки вод, так и сердце царя в руке Господа.

— В противовес дюжине цитат, которыми вы мне грозите и в которых отрицается свобода воли, — с улыбкой возразил Петр, — я мог бы привести вам дюжину других, провозглашающих эту свободу. Например, в книге Притчей, из которой вы привели мне эту милую фразу о ручейках, мы читаем еще: сердце справедливого обдумывает, что сказать — а это, добавлю я, и есть свобода, ибо если б справедливый не был свободен, он не обдумывал бы своих слов, а говорил бы только то, что внушит ему Бог. Поэтому я скажу: мыслю — следовательно, я свободен.

— Это ваши слова или опять какая-нибудь цитата?

— Да так, просто в голову пришло.

— Отлично, — не без иронии заметил Эмилио. — Следовательно, вы и тогда были свободны, когда — до моего свободного вмешательства — умирали на досках посреди моря?

— Да, я и тогда был свободен. Потому что имел возможность быстро положить конец своим страданиям, намеренно и добровольно бросившись в воду и утонув. Но я этого не сделал, потому что все время — и, как оказалось, не напрасно, — ждал, что кто-нибудь заметит меня и протянет спасительную руку; а это есть мышление, следовательно, свобода. И так как я свободен в выборе, то и решаю прекратить этот ни к чему не ведущий спор и задам вам вопрос, который меня действительно интересует: не известно ли вам, капитан, куда девался мой пояс, который я носил на теле и в котором зашито около четырехсот золотых дукатов?

На смуглое капитанское чело набежало облачко.

— Вы скупы, синьор да Кукан, отмеряя мне аптекарскими дозами удовольствие дискутировать о серьезных вопросах, что является моим любимейшим развлечением, тем более желанным, что в моем положении купца и морехода мне лишь очень редко удается прибегнуть к нему: от членов команды я, право, не могу требовать, чтоб они разбирались не только в обслуживании судна, но и в Аристотеле, в апологетике или патристике. Даже краткая беседа с вами доставила мне несказанное удовлетворение, ибо к вашей формуле: cogito, ergo liber sum [3], — могу присоединиться и я, вовсе не изменив своему мировоззрению. Когда я, в моем бурном прошлом, сбивался со стези христианских добродетелей и совершал несправедливые поступки, я не бывал свободен, ибо, целиком захваченный страстями, не в состоянии был мыслить, и следовательно, не должен ни в чем себя упрекать. Так ли это?

— Я рад, капитан, что теперь, когда речь зашла о моем поясе с единственной оставшейся у меня наличностью, ваша способность рассуждать не подавлена страстями, которые лишили бы вас свободы и позволили бы вам сойти со стези добродетели.

До Эмилио Марселли не сразу дошла шутка Петра, и лишь когда это случилось, он закатился зычным матросским хохотом.

— Да вы остроумны, синьор да Кукан, язычок у вас как бритва и всегда готов шутить, как и подобает настоящему дворянину и кавалеру. Но прежде всего вы мой гость, более того — дорогой, любезный мне и уважаемый гость, и потому я поспешу исполнить ваше желание.

Он выдвинул ящик письменного стола и вытащил оттуда тайный пояс Петра, некогда роскошный, из позолоченной кожи с тисненым восточным орнаментом, а ныне сморщенный и почерневший от невзгод, пережитых его владельцем.

— Я спрятал его, чтобы он не попал в неподходящие руки. Что же до того содержимого, о котором вы выразились так, будто это единственная оставшаяся у вас наличность, — что я считаю особенно удачной шуткой, — то оно составляет не около четырехсот золотых цехинов, как вы неточно указали, — небрежность, лишний раз подтверждающая ваш высокий ранг, так что я, простой купец, могу лишь поздравить себя с тем, что спас жизнь столь славного мужа, — нет, в вашем поясе не около четырех сотен, а шестьсот тридцать золотых цехинов. Прошу пересчитать.

— В этом нет нужды, — сказал Петр. — Я верю вам, капитан.

— Благодарю, — скромно вымолвил Эмилио. — Тем не менее, синьор да Кукан, я прощу у вас письменного подтверждения, что сполна вернул вам ваши деньги — чуть было не сказал «карманные». Мои люди знают, что я снял с вас пояс, когда вы были без сознания, и мне бы не хотелось, чтобы когда-нибудь в будущем злые языки оговорили меня, будто я оставил эти деньги у себя.

— С величайшим удовольствием, — отозвался Петр и настрочил краткую расписку на чистом листочке бумаги, который Морселли пододвинул к нему вместе с гусиным пером и чернильницей.

— Вы избавили меня от тягостной заботы, — закончив писать, заговорил Петр. — Я спрашивал себя, чем отблагодарю вас за все, что вы для меня сделали, а может быть, и еще сделаете, — и, не надеясь более когда-либо увидеть свои деньги, не находил ответа.

Легкое облачко, ранее уже набегавшее на капитанское чело, появилось на нем снова.

— Я не понимаю вас, синьор да Кукан.

Петр улыбнулся.

— Да понимаете. Вы несомненно человек честный, однако не святой и не захотите, конечно, чтобы я остался вашим вечным должником.

— Естественно, этого я не хочу.

— Давайте же обратимся к цифрам, — предложил Петр. — Мне нужно как можно скорее добраться до Франции, и я прошу высадить меня в Марселе. Сколько вы за это возьмете?

— Цифру назовите сами, — неприязненно ответил Эмилио.

— Я вам обязан жизнью, а посему предлагаю все, без чего могу кое-как обойтись, — заявил Петр. — Скажем, пятьсот цехинов — достаточно?

Эмилио Морселли засмеялся.

— Вы просто сошли с ума, синьор да Кукан. Я честно вернул вам ваши карманные деньги, потому что такая смехотворная сумма ничего не составляет ни для меня, ни для вас. Оставим же глупые шутки и будем говорить серьезно. Если бы вам, в те тяжкие минуты, когда вы погибали от голода и жажды, явился ангел-хранитель и сказал: ты будешь спасен, Пьетро да Кукан, еще совсем немножко, и ты получишь еду и питье и снова вернешься к жизни, но нужно, чтобы ты тряхнул малость мошной, — что бы вы ему ответили?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27