Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Петр Кукань (№3) - Прекрасная чародейка

ModernLib.Net / Исторические приключения / Нефф Владимир / Прекрасная чародейка - Чтение (стр. 19)
Автор: Нефф Владимир
Жанр: Исторические приключения
Серия: Петр Кукань

 

 


Пока брат Медард разводил долгую проповедь на тему «Он сам себя осудил», — проповедь эта ложилась на души обманутых в своих ожиданиях и пылающих праведным гневом веритариев подобно успокаивающему, остужающему компрессу, — Петр сделал знак Франте и увел его в свою лачугу на отдых. Франта завернулся в лошадиную попону и, щадя чувства друга, справедливо полагая, что они изрядно задеты, притворился, будто сразу уснул. Заметив через некоторое время, что Петр ворочается на своем скудном ложе из еловых веток, он не удержался:

— Слышь, Петр…

Тот сейчас же перебил его:

— Говори по-турецки. Нас могут подслушивать.

И Франта — на турецком языке, ставшем для него вторым родным, — высказал ему мысль, занимавшую его с самого начала: почему Петр не расправится с этим треплом Медардом, который, уже по его фигуре судя, только звонит языком, а больше ничего не делает и при этом, сдается, перерастает уже через голову Петра, и его влияние на веритариев сильнее, чем Петрово. На это Петр ответил просто:

— Потому что без него мне не обойтись.

— Хотел бы я знать, почему?

— Без его демагогии, без его способности вызывать в людях фанатическое одушевление секта веритариев превратилась бы в шайку обыкновенных грабителей и убийц. Ты точно и верно подметил, что он перерос меня, но тут уж ничего не поделаешь — одному мне не сдержать людей в узде. Мы изгои, враждуем со всем миром, живем волками в лесах, мерзнем и голодаем. В этих условиях воздерживаться от грабежей и, напротив, защищать имущество и жизнь людей, до которых нам, в сущности, нет дела, — столь же неестественно, как заставлять голодную охотничью собаку осторожно брать в зубы подстреленную дичь и подносить ее к ногам хозяина. Для этого требуется фанатизм. И та собака должна быть фанатично предана хозяину, чтобы насиловать свой инстинкт и подавлять чувство голода.

— Но ведь этот тип только пережевывает твои мысли, — возразил Франта, — я-то помню их не только по нашим турецким временам, но еще и по Праге, когда мы пацанами были! Сколько раз эта твоя Правда и Справедливость вставали мне поперек горла!

— Они вставали тебе поперек горла потому, что я так и не сумел привить их тебе. А не сумел я этого сделать потому, что мне-то они казались естественными и неопровержимыми. Медард же сотворил из моих мыслей вероучение, ибо сумел придать им элемент иррациональности, необходимой для любого вероучения.

— Ни вот на столечко тебя не понимаю, — сознался Франта. — Но скажи мне еще, зачем твои ребята бросают добычу в котел с кровью?

Петр объяснил, что это не кровь, а краска, которая должна служить охраной общего имущества: кто сунется в котел, выкрасит руку красным, а краску эту может смыть только один из братьев секретным средством; брат этот был прежде аптекарем и изготовителем разных мазей, он-то и придумал такую предосторожность. Когда общине бывают нужны деньги для закупок, один из братьев, назначенный Петром или Медардом, вынимает их из котла под наблюдением всех остальных.

— Одним словом, умора, — заявил Франта. — Потому как, разумно размышляя, если б я захотел что-то вынуть из котла, то совал бы туда не руку, а какую-нибудь ложку-поварешку.

— Да, — согласился Петр, — но котел стоит в самой середине лагеря, на виду у всех, и каждого, кто задумал бы приблизиться к нему тайно, кто-нибудь обязательно заметил бы.

— Но тогда и красная жижа ни к чему.

— С точки зрения разума — это так, но с точки зрения ритуала в этом есть польза, а по мнению Медарда — даже необходимость. Во всем этом есть некая примитивная символика. Наша секта не знает отпущения тому, что христиане называют грехом, а мы — несправедливостью. Кто совершил несправедливый поступок, должен понести наказание — если это не символическая несправедливость, как, например, упомянутое мною периодическое изъятие денег на общие нужды. Брат, назначенный взять деньги из котла, совершает несправедливый поступок, видимым признаком коего служит его окрашенная рука, и за это его наказывают символической пощечиной, а потом очищают — и символически, и практически. Обряд называется Единственное Очищение, ибо иного очищения наше вероучение не признает и не знает. Нет нужды добавлять, что автор этого ритуала — сам Медард.

— Медард болван, — изрек Франта.

— Он дитя эпохи, знает мало и испытывает потребность заполнять жалостное отсутствие знаний иррациональными рассуждениями, ведущими к сомнительным истинам веры… Между прочим, Франта, ты не голоден?

— Нет. Наелся сыру там, в деревне, до сих пор желудок давит. Но скажу тебе, Петр, если так пойдет дальше, то ты потеряешь всякую почву под ногами, и тогда тебе крышка.

— И это будет не впервые, — возразил Петр. — Всю жизнь зову, зову, а откликаются голоса идиотов. Да, то, что мы тут делаем, — убого. Человек вернулся на уровень животного, чтобы бороться за принципы гуманности. Подобно ребенку, привлекшему внимание святого Августина, переливаем ракушкой в ямку океан страданий и ужасов. Безнадежное и безысходное занятие, но, при всей его безысходности, верю — да, верю, поскольку не знаю, — это лучшее, что можно делать в данных обстоятельствах. Ах, Франта, как я рад, что снова встретил тебя! Прошу — оставайся с нами, со мной… Никогда в жизни не бывало мне так пусто, и тщетно, и страшно…

— Страшно?!

Петр кивнул.

— Вот это мне наконец понятно. Ладно, останусь тогда, коли тебе страшно.

О ГИБЕЛИ МАГДЕБУРГА

La furieuse resolution des assieges a fait sauter en l'air avec eux tous leurs plus beaux edifices et consumer par le feu toutes les richesses de cette ancienne et opulente ville.[59]

«La Gazette» № 3, май 1631, Париж, из статьи о гибели Магдебурга

Секта так называемых веритариев, с которыми мы только что столь неожиданно встретились, зародилась в Магдебурге, роскошном, богатом и тем не менее безмерно несчастливом городе на Эльбе, где временно обосновался Петр после аудиенции у шведского короля Густава Адольфа, к которому отправился после окончания сейма имперских курфюрстов в Регенсбурге по поручению Вальдштейна с целью передать королю известный щекотливый документ. Мы знаем, что в ту пору расположение звезд было весьма неблагоприятно для Вальдштейна, и не удивимся, узнав, что демарш Петра у короля шведов, высадившегося со своими войсками на территории Германии, особого успеха не имел, если не сказать больше.

Король был не в духе и злился на то, что немецкие протестантские князья, вместо того чтобы приветствовать его вторжение с ликованием, как он того ожидал, повернулись к нему спиной с нескрываемой враждебностью, ибо ощущали себя больше немцами, чем приверженцами истинной, то есть лютеранской веры. То обстоятельство, что протестантские вожди отказались от его военной помощи, а единственный, кто проявил желание сотрудничать с ним и предложил ему свою службу, был обанкротившийся католический генерал Альбрехт Вальдштейн, впавший в немилость у императора и лишенный всех званий и полномочий, — это обстоятельство привело шведского монарха в такую ярость, что он побагровел, словно голова его готова была лопнуть, по каковой причине к нему поспешил личный врач — щупать пульс и, если надо, пустить кровь.

Король-рыцарь Густав Адольф, Лев полночных стран (рыцарем мы назвали его потому, что то был один из последних потентатов, лично с оружием в руках участвовавших в сражениях), был из тех полнокровных мужчин, которые не краснеют, но багровеют, и не бледнеют, а прямо-таки зеленеют в лице. Вспыльчивый, шумный, дородный, с широко открытыми глазами и всегда выдвинутой вперед нижней челюстью, на которой лепилась козлиная бородка, он словно неустанно стремился куда-то. (Какое облегчение встретить наконец-то военного, чья борода подстрижена не по-вальдштейнски! ) Густав Адольф действительно неустанно куда-то стремился; таким, по крайней мере, запечатлел его на холсте и в бронзе художник по имени Ханс фон дер Путт, и мы никоим образом не сомневаемся в достоверности его шедевра. С невероятной легкостью переходя от крайней радости к крайнему гневу или горю, рыцарственный король вечно висел на волосок от смерти; не распорядись судьба иначе — во время немецкого похода, изобилующего неожиданными оборотами дел, его наверняка когда-нибудь хватил бы кондрашка, причем это могло случиться как в момент его торжества, так и, напротив, унижения. Вот и теперь, побагровев, король довольно долго задыхался, затем вырвал руку у встревоженного лейб-медика, державшего его за запястье, и, не стесняясь присутствием военачальников, окружавших его кресло, рывком выхватил из ножен меч; протекла минута напряженной тишины — все, затаив дыхание, ждали, что он сделает с этим мечом, к примеру, не срубит ли голову Петру; но вот король рассек пополам двадцатистраничный рапорт Маррадаса, который прислал королю Вальдштейн, чтобы подвести солидную базу под свое предложение перейти на его сторону.

— На вашем месте, сир, я бы этого не делал, — произнес Петр. — К счастью, это всего лишь бумага, а бумагу можно склеить.

Король-рыцарь кончиком меча отодвинул от себя творение Маррадаса со словами:

— Ничего склеивать не будут. Ступайте и верните эти записки вашему славному господину.

— Ваше Величество повергают меня в тягостное смущение, — ответил Петр. — Вальдштейн не господин мне, и возвращаться к нему я не намерен. Я согласился выполнить его просьбу и вручить сей документ Вашему Величеству, ибо, учитывая его важность, опасался, как бы он не попал в неподходящие руки. В нем содержатся сведения, могущие быть полезными Вашему Величеству.

— С немецкими укреплениями мы управимся и без Вальдштейновых инструкций и советов, — возразил король. — Но я рад слышать, что мои руки вы находите подходящими. С таким мнением я редко встречаюсь в Германии. Вы на стороне шведского оружия?

— Я на стороне всякого, кто выступает против мирового господства Габсбургов.

— Вы протестант?

— Я неверующий.

Король опять побагровел.

— Неверующий! Он неверующий! И говорит это с невинным видом, как если бы признавался, что он бранденбуржец!

— Я чех, — сказал Петр.

— Но если вы неверующий, то почему же, черт возьми, вам так важно поражение католиков Габсбургов?

— Я хочу их поражения не потому, что они католики, а потому, что они развязали эту безумную, бессмысленную войну, остановить которую и снова водворить в Европе власть разума и мудрой терпимости стало последней задачей в моей жизни. Поэтому, хотя я считаю неправильным, что Ваше Величество отвергают предложение Вальдштейна, я прошу разрешения стать под знамена шведской армии и по мере сил способствовать победе шведского оружия.

Невольно усмехнувшись, король обвел взглядом своих генералов, и они ответили ему усердными усмешками удивленного недоумения.

— Кто же вы такой, что ставите перед собой такие цели? — спросил Густав Адольф.

— Говоря по правде, я никто.

— Есть у вас хотя бы патент полковника?

— Ничего в этом роде у меня нет, — ответил Петр. — Я готов служить рядовым в армии Вашего Величества.

— Ваша скромность благородна, — иронически заметил король. — Только мы не принимаем в армию сумасшедших. И неверующие нам не ко двору, поскольку мы, Бог свидетель, сражаемся за святое дело. Abtreten! [60]

Следует упомянуть, что разговор велся на немецком языке, которым король владел с тем же блеском, как и латинским, французским, итальянским и русским, не считая родного. И его солдатское «abtreten» могло бы положить конец всей истории, Петр — в который раз — оказался бы за бортом, один-одинешенек, посреди войны, в дальнейшем ходе которой не мог бы ничего изменить. Но в тот самый момент, когда он уже производил прощальные реверансы, довольный хотя бы тем, что король, кажется, согласился оставить у себя записки Маррадаса, на прекрасном немецком языке, тщательно выговаривая слова, заговорил человек почтенной наружности с умно-веселым выражением худощавого лица, каким позднее отличался Вольтер, а еще позже — Джордж Бернард Шоу. Приблизившись к королевскому креслу двумя быстрыми pas de courtisan, человек этот сказал:

— А мне, если дозволят Ваше Величество, нравится этот молодой человек. Быть может, он, как Ваше Величество заметили, сумасшедший, но производит впечатление порядочного, честного человека, а мне милее порядочные и честные безумцы, чем разумные подлецы и лицемеры. Лицемер, чтобы втереться в расположение Вашего Величества, уж верно объявил бы себя преданным и ревностным протестантом; этот же спокойно заявляет о своем атеизме. А то, что он, со своей голой задницей и потертыми штанами, собирается установить в Европе власть разума и мудрой терпимости, — это, с Вашего разрешения, Сир, меня вдохновило. Когда я останусь один, я долго буду этому смеяться. Кроме того, я твердо уверен в его воинских качествах. Как бы ни судили о Вальдштейне, нельзя ему отказать в умении разбираться в людях, и то, что он отправил к Вашему Величеству именно этого человека, весьма говорит в его пользу. По сему умоляю Ваше Величество позволить… как ваше имя, молодой человек?

— Петер Кукан фон Кукан.

— Благодарю. Так вот, умоляю позволить мне принять господина фон Кукана в число офицеров моего магдебургского штаба.

— Завидую вашему чувству юмора, господин фон Фалькенберг, — отозвался король. — Но да будет так, не хочу, чтобы вы жаловались, будто я не разрешаю вам никаких развлечений. Берите своего шутника и позабавьтесь от души.

Веселый военачальник, гофмаршал Дитрих фон Фалькенберг, по происхождению немец из Гессена, а ныне один из самых удачливых шведских генералов, был после высадки шведов в Померании назначен администратором Магдебурга — единственного немецкого города, откликнувшегося на воззвание короля Густава Адольфа и принявшего сторону шведов.

Нетрудно представить, что столь неожиданное и рискованное решение магдебургского городского совета — переметнуться к неприятелю, хотя бы и к неприятелю сладкоречивому, поминутно цитирующему Писание, — вызвало среди жителей Магдебурга изумление и ужас. Городская беднота, преимущественно рыбаки, населявшие островки Песчаный и Девственный на Эльбе и составлявшие отдельный, смелый и вспыльчивый народец строгих нравов и всегда справедливых мыслей, вторглись в центр города и учинили дикие сцены на Старом рынке перед ратушей, охраняемой памятником патрону города, Отто Великому, а также и на Широкой улице, на этом бульваре богачей. Солдаты городского гарнизона лишь с трудом подавили эти бесчинства. Запах крови, пролитой во время этих событий и словно предвещавший ужасную — в полном и леденящем душу смысле этого затертого слова — трагедию Магдебурга, взбудоражил жителей в такой мере, что мы будем недалеки от истины, назвав их действия и поведение признаком начинающегося безумия. (Заметим в скобках, что этого начинающегося безумия избегли богатые патриции, которые, увидев, что творится, и не найдя в этом ничего приятного, поспешили забрать свои деньги и драгоценности и тихонько испарились. Молва говорит, что они покинули не только Магдебург, но и Европу и переправились в Америку, в то самое место, где некий вестфалец по имени Петер Минуит купил у индейцев скалистый остров Манхэттен за двадцать бутылок водки, чтобы основать здесь Новый Амстердам, будущий Нью-Йорк. Наши магдебуржцы якобы купили участки на Манхэттене, а чтобы им не так тосковать по родному городу, чтоб и на этой далекой чужбине было нечто, напоминающее им об отчем доме, проложили посреди острова подобие той Широкой улицы, которая была гордостью и украшением магдебургского Старого города. Эта новая Широкая улица получила впоследствии английское название Бродвей, которое, если перевести его обратно, и означает «Широкая улица». Но обо всем этом мы упоминаем в скобках, просто интереса ради и с оговорками, поскольку не располагаем документальными подтверждениями этой легенды и не можем согласовать ее с точными научными исследованиями, коих тщательнейшим образом придерживаемся в нашем повествовании.)

Итак, после кровавого выступления рыбаков магдебуржцы, оскорбленные в самых святых своих чувствах, дали свободно проявиться своему гневному возбуждению и, как уж бывает при подобных обстоятельствах, образовали две партии, националистическую и религиозную, и сцепились друг с другом. Националистическая партия, названная в честь инициаторов упомянутой демонстрации «рыбаками», заявила, что решение городского совета встать на сторону шведов есть измена славной истории Магдебурга, измена германству его сынов и дочерей. Вошедшие в религиозную партию назвались фиделистами, и вовсе не потому, что они были так уж веселы: слово «фиделисты» происходит не от немецкого «fidel», то есть «буйный, беспечный», а от латинского «fidelis», сиречь «верный». Фиделисты, в отличие от «рыбаков», восхваляли городской совет за то, что, став под охрану шведской протестантской партии, он дал выразительный ответ на вопрос, что важнее — национальность или вера, родина с ее материальными ценностями или Бог. Красноречивые проповедники гремели с кафедр, что Магдебург, исконная твердыня Лютера, исполнен священного одушевления истинной веры, это город гордый, чистый и непорочный, как дева на его гербе [61], город героический, сумевший устоять против римского кесаря Карла Пятого, равно как и против генерала Альбрехта Вальдштейна, но он с радостью откроет ворота перед героем полуночных стран, королем Густавом Адольфом, который подоспел, чтобы спасти самое ценное в Магдебурге — чистое, не искаженное папистами Евангелие.

«Рыбаки» наводняли улицы города, распевая воинственные патриотические песни, фиделисты же заполняли церкви, бормотали молитвы и псалмы и затягивали благочестивые песнопения. Во время богослужений не только женщины, но нередко и загорелые, немало потрепанные жизнью мужчины падали в припадках и их выносили на воздух в бессознательном состоянии, с пеной на губах и лицами в кровавых царапинах, нанесенных их собственными ногтями. Так люди обеих партий стали различаться не только по образу мыслей, не только по поведению, но даже и по внешности: фиделисты — исцарапанные, растрепанные, бледные, с лихорадочно горящими глазами, «рыбаки» же — уверенные, собранные, шагающие весело и бодро, грудь колесом. Такая дифференциация во внешнем облике, позволяющая сразу распознать, кто есть кто, привела к лавинообразному нарастанию количества схваток, стычек, ссор, одним словом — драк, а драки вели к новым и новым ошибкам, когда свои колотили своих, ибо случалось, что какой-нибудь «рыбак» выходил из стычки отнюдь не бодрым и собранным, а помятым, поцарапанным, растрепанным и в лихорадке, в общем, неотличимым от фиделиста, и, встретив кучку сотоварищей, опять-таки подвергался побоям. И наоборот, если доблестный фиделист, одержав победу в бою с «рыбаками», возвращался домой, окрыленный радостью, — не дай Бог ему встретиться с группой своих: те, посчитав его «рыбаком», быстро выбивали из него всякое победное ликование.

Эту плачевную неразбериху усугубляли еще католические монахи, которых император Фердинанд некоторое время тому назад насильно поселил в старом премонстранском монастыре Магдебурга. Рассудив вполне логично, что в архилютеранском городе им не видать успеха с возглашениями католического вероучения, монахи взяли сторону «рыбаков» и неустанно, самоотверженно, невзирая на побои — которых им за это выпало немало, — обращались к возбужденным толпам на улицах, на торжищах, указывая на гнусности шведского короля, который воспользовался злополучным разделением немецкой нации на две веры, чтобы топтать грязным сапогом священную немецкую землю. Пламенные речи этих опытных проповедников имели то последствие, что «рыбаки», в количестве, возраставшем день ото дня, и даже многие фиделисты стали переходить в католическую веру. Так в Магдебурге возникла третья партия, так называемых «Ruckkehrer», то есть «возвращенцев», и внешне эти «возвращенцы» отличались от фиделистов и «рыбаков» тем, что всегда ходили в черном, выражая глубокое раскаяние за то, что так долго пребывали в лютеранской ереси. В уличных драках, ставших в этом несчастном городе не только ежедневным, но, можно сказать, почти непрерывным явлением, «возвращенцы» активного участия не принимали, они лишь покорно и смиренно подставляли спину и «рыбакам» и фиделистам, объединившимся против них. Удары, сыпавшиеся на них, «возвращенцы» принимали радостно, как епитимью.

Когда симпатичный гофмаршал Дитрих фон Фалькенберг приступил к отправлению своих обязанностей и расположился в Магдебурге с гарнизоном и штабом, к которому, как нам известно, он причислил и Петра Куканя, присвоив ему звание поручика, — первым его делом было, едва он немного огляделся и ознакомился с местными делами, изгнать из города монахов. Эту задачу он доверил Петру.

— Ступайте и выбейте из города эти рясоносные чучела, выставьте их, под зад коленкой этих черных гадин, гоните их поганой метлой! — приказал он, и Петр, взяв себе в помощь пешего мушкетера, отправился в монастырь.

Был полдень, и братия собралась в трапезной к обеду; ели подгорелые кукурузные лепешки, ибо была пятница, постный день, запивали ягодным соком и закусывали морковкой. Объявление Петра о том, что им надлежит покинуть город, монахи приняли хмуро, но со спокойным достоинством. Они молча продолжали обедать, с явным усилием пережевывая скудные жесткие куски. Ответил Петру только отец настоятель, приятный старый господин:

— Мы не можем противиться грубой силе и без разговоров исполним приказание господина шведского администратора. Но у вас, юноша, вид порядочного человека, позвольте же мне задать вопрос лично вам: не стыдно ли вам немножко?

Удивленный Петр отвечал, что стыдиться ему нечего.

— Оторвать скромных служителей единственно истинной церкви от их богоугодных трудов, изгнать их manu militari [62] из их убежища в ненастье надвигающейся зимы, ввергнуть их, безоружных, в руки убийц и грабителей, какими ныне, после развала армии Вальдштейна, до невозможности зачумлена наша страна, — не кажется ли вам это постыдным? Впрочем, предвижу, что вы мне ответите, знаю это так точно, словно уже услышал ваше возражение: вы-де действуете не по собственной воле, а исполняете приказ. Да, конечно, все солдаты, даже совершая величайшие гнусности, ссылаются на приказы, сохраняя таким образом нечто, что я называю бесстыдством чистой совести. Так же, несомненно, обстоит дело и с вами. И все же я хотел бы знать — не раздается ли где-то в глубине вашей души голос, каким обращается к вашей заблудшей совести сам Господь Бог, и не говорит ли этот голос, что приказ, принятый вами к исполнению, — преступен и недоброе дело вы делаете, стремясь его исполнить? Вопросите со тщанием свою душу: и если заметите там пускай самый слабый намек на такую мысль — тогда ничто не потеряно, и вы, несмотря на отвратительность ваших действий, не краснея служа шведским еретикам и помогая им во всех их мерзостях, можете еще найти путь к спасению. Не так ли, брат Медард?

— Молю Бога, чтобы оправдались ваши слова, отче, — ответил, потупляя взор, молодой монах хрупкого, можно сказать тщедушного телосложения.

— Брат Медард, так же как и вы, был на ложном пути, молодой офицер, — сказал старик настоятель. — Он признавал заблуждения еретической секты так называемых социниан, осмелившихся отрицать Святую Троицу и утверждающих, что есть только Бог Отец.

Тщедушный монашек содрогнулся при этом ужасном воспоминании.

— Милости прошу, преподобный отче, милости! — возопил он. — Не напоминайте мне об этом, Богом молю!

— Но так как душа его еще не погибла, — продолжал старец, — то глас Божий, заговоривший в ней, помог ему стряхнуть чешую, закрывавшую его глаза, и он нашел путь к спасению, обратный путь в лоно нашей святой церкви. И ныне он — один из усерднейших работников на ниве нашего ордена, истолкователь неясных тезисов Писания. Не так ли, брат Медард?

— Похвала, какой вы меня осыпаете, отче, погружает меня в бездонные глубины смущения, — отозвался тот.

— Спасительного смущения, — с улыбкой уточнил настоятель. — Ну, а вы, господин офицер? Как обстоит дело у вас?

В груди Петра, вместо гласа Божия, заговорил гнев.

— Следует признать, преподобный отче, вы изрядный шутник, — сказал он. — Могу себе представить, какой смех, какое веселье поднялось бы, если б вам удалось побудить офицера, — которого вы, конечно, считаете лютеранином и глупцом к тому же, но на которого возложена обязанность — тут я буквально повторяю приказ — выбить вас вон из города, — если б вам удалось побудить этого офицера принять католичество, а может, даже покаяться и просить принять его послушником в монастырь. О нет, ничего такого не будет. Я не овечка и привык действовать так, как считает правильным мой разум. Ваше присутствие в Магдебурге увеличивает хаос, раздирающий город, и потому желательно вас убрать. Я говорю это, отнюдь не испытывая потребности в каком-то, по вашему выражению, «бесстыдстве чистой совести», ради успокоения которой должен ссылаться на служебный долг.

— Слышу с удивлением, что вы не лютеранин, — сказал настоятель. — Кто же вы в таком случае? Не католик ли?

— Этот вопрос я слышал в жизни уже столько раз, что устал отвечать. Говоря просто и коротко, я сторонник правды.

— И мы сторонники правды, — мягко возразил старец. — В этом пункте мы легко можем сойтись, молодой офицер.

— Сомневаюсь: говоря оба о правде, каждый из нас подразумевает разные вещи. В чем ваша правда?

Настоятель с улыбкой повернулся к Медарду, показывая, что предоставляет ему случай блеснуть ученостью и добродетелью.

— Первая, суверенная и высшая правда есть Бог, — изрек монашек. — Все правдиво Божьей правдой. Правда — цель наших замыслов и дел. Правда — свет, ибо в Евангелии от святого Иоанна, глава третья, стих двадцать первый, читаем: «Кто творит правду, идет к свету».

— Такой ответ я и предполагал, — сказал Петр. — Вместо определения приводите сомнительные метафоры, оперирующие понятием Бога, существа, в которое человечество верит только потому, что существование его недоказуемо.

Ропот изумления прокатился по трапезной.

— Как можете вы утверждать такое о первейшей истине из истин?! — воскликнул настоятель. — Помешались вы, или вашими устами говорит сам нечистый? Разве вам не известно, что Бог есть само бытие? Не знаете, что одно из многих имен Бога всемогущего — «Есмь», ибо в Книге Исхода написано, что Бог повелел Моисею сказать сынам Израиля: «Есмь послал меня к вам»? Никогда не слыхал ты о пяти видах доказательств того, что Бог есть, и важнейшее среди них — доказательство каузальное, в котором доказывается, что если все, происходящее в природе, имеет какую-либо причину, то неизбежно должна существовать первопричина всех причин, а это и есть Бог?!

— А это и есть Бог, — хором подхватили монахи.

В это время мушкетер, которого Петр оставил за дверью, заглянул в трапезную — не творится ли там чего неположенного; увидев, что его начальник, вместо того чтобы «выбить монахов под зад коленкой», как было приказано, ведет с ними богословский спор, так и оцепенел от изумления, от которого, сказать по правде, не оправился до самой смерти.

— Это ваше каузальное доказательство, — говорил меж тем Петр, — имеет ту слабину, что не раскрывает, что такое первопричина всех причин. Впрочем, само слово «причина» Фрэнсис Бэкон, с идеями которого я имел честь познакомиться, относит к числу ложных понятий, подкупающих мышление человека, — к таким, как, например, понятие души, первого движения или стихий. Но я не собираюсь тут дискутировать с вами о том, существует Бог или нет, — я не говорю, что он не существует, я только говорю и повторяю, что существование его невозможно доказать. Мы говорили о правде: так вот, она для меня — цель моих замыслов и дел, но в отличие от вас я стремлюсь к правде доказуемой, к правде явной и ясной, к правде пяти наших чувств, постигнутой разумом, к несомненной правде знания, диаметрально противоположной обманной правде верования, к простой и трезвой правде, что два плюс два равняется четырем, в то время как вы утверждаете, что три равняется одному. Не удивляюсь, что ужасающая темнота такого утверждения загнала брата Медарда, как я слышал, к социнианам.

— Не смейте! — вскричал Медард. — Запрещаю говорить обо мне и моем грехопадении вашими грязными кощунственными устами!

— Утишься, брат, и не злоупотребляй без нужды столь сильными выражениями, — ласково остановил его настоятель. — Ваше вероисповедание интересно, молодой человек, и даже при вашем заблуждении явно, что дух ваш не бесплоден, вы кое-что знаете и кое о чем размышляли. Но нет ли у вас впечатления, что ваша трезвая приверженность к фактам, поддающимся проверке пятью чувствами, обрекает вас на унылое скольжение по поверхности, что ваша правда, отторгнутая от Бога, может быть только беззубой, голой и скудной, иначе говоря, что вы самому себе препятствуете постичь более глубокие истины?

— Более глубокие истины, — поддержал хор.

Петр ответил:

— Знание, конечно, беднее, оно требует большего труда, и оно менее притягательно, чем вера, которая все объясняет, все постигает и способна все охватить единым размашистым жестом. Но я предпочитаю знание, ибо в отличие от веры оно не приводит к фанатизму, каким заражен мир и который делает людей несчастными и злыми, готовыми в любой момент, из-за единого расхождения в вопросах веры, истреблять сотни тысяч себе подобных. Я сын алхимика и знаю — алхимики опираются на основное положение, что все сущее произошло из единой общей праматерии, и это они выражают формулой «Все едино есть» и символом круга, или змеи, кусающей собственный хвост. И это не предмет веры, а истина, подтвержденная тысячелетними исследованиями и экспериментами. И алхимик — не фанатик, трубящий о своей мудрости по всему миру, а тихий и скромный ученый, заботящийся о том, чтобы результаты его исследований не попали в руки непосвященных. Земля — шар. Этот факт ныне уже никого не волнует и не может стать предметом веры и культа преклонения, потому что он доказуем.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27