— Не, я к ним не принадлежу, — проговорил он, с одобрением глядя, как сообщники Петра, под страшный свист сабель, добивают последних шведов, глухие к их причитаниям и мольбам. — Зато ты, сдается, входишь в банду, которая недаром ест свой хлеб.
— Да, — сказал Петр. — Только мы не убиваем невинных — мы их спасаем, как ты сам сейчас убедился. Злодейств мы не совершаем — мы караем за них. Наши цели исключительно гуманные.
Франта выпучил глаза.
— А, язви вас, уж не веритарии ли вы?!
— Так нас называют, — кивнул Петр.
Франта вскочил.
— Вот в этом весь ты! — вскричал он. — Он, вишь, не совершает злодейств, а карает! И цели у него исключительно… как ты сказал-то?
— Гуманные, — устало вздохнул Петр.
— Во-во, гуманные, — повторил за ним Франта; заметив, что веритарии, несмотря на исключительную гуманность своих целей, обыскивают убитых шведов, выворачивают им карманы и забирают все, что имеет хоть какую-то ценность, он добавил: — А можно мне к вам? Сдается, у вас веселая житуха!
— Боюсь, ты немножко разочаруешься, но попробовать можно.
— И ты не против, если я выберу себе одну из шведских кобыл, оставшихся без хозяина?
Петр только плечами пожал, затем громко свистнул в свисток и скомандовал:
— Кончайте! По коням!
К удивлению Франты — ведь в те времена дисциплина во всех армиях расшаталась вконец, — гуманные бандиты тотчас бросили свои интересные занятия, исполняя приказ начальника, каким, видно, был Петр. А к кругу, озаренному пылающим сараем, медленно нерешительно придвигались тени деревенских жителей, которым удалось счастливо избегнуть ужасной участи. Они только теперь решились поверить, что люди Петра охотятся исключительно на шведов и явились вовсе не для того, чтобы сменить их в злодеяниях, но чтобы их перебить. И с треском горящего дерева смешивался многоголосый неразборчивый шепот, в котором слышалось нечто вроде «ве… ве…». Если б это было немецкое слово «Weh», то оно означало бы «горе, беда». Нет, это было не «Weh, Weh», то просто был первый слог в слове «веритарии», с почтением и радостью перелетавшем из уст в уста.
Петр, уже сидя в седле, обратился к людям деревни:
— Мне жаль вас, но мы не можем сделать для вас ничего больше того, что сделали. Вы не единственные, постигнутые таким несчастьем. Утешение жалкое, но весьма человечное, ибо такова уж эта бестия, человек, — приятно ему сознавать, что он не одинок в беде. Если это может вас утешить — а я уверен, что может, — то знайте, другим пришлось куда хуже, потому что никто не явился к ним на помощь в последнюю минуту. Поистине печально, до чего дошел homo humanus [58], который власть свою над низшими созданиями, господином которых себя называет, то есть власть подчинять и убивать, обратил против себя самого. Вам остается теперь похоронить мертвых, а в остальном да поможет вам время. Оно одно залечит ваши раны, ибо Бога нет, а человечности осталось очень мало.
— Вот уж утешил, так утешил, — буркнул Франта, успевший выбрать себе одного из шведских коней.
Речь Петра была дельной и мужественной, без всяких завитушек и выкрутасов, — однако отнюдь не доходчивой; крестьяне привыкли рассуждать на своем шварцвальдском наречии только об урожаях и недороде, о стрижке овец и удойности коров, о свадьбах, крестинах, болезнях и смертях, о наводнениях и граде, о тле в хлебах и плесени в лозах, о цене на полотно, о приготовлении повидла и сушении яблок с грушами, о послушании и непослушании детишек, о любвях и изменах — и о прочих предметах, простых и близких им; и не привыкли они внимать сколько-нибудь возвышенным речам, а потому не поняли ни одного слова из выступления Петра. Что ж, Петр при всем своем красноречии, которое так нравилось графам, герцогам, и папам, и султанам, и другим особам тонкого воспитания, не был народным трибуном, способным зажигать массы. Все же крестьяне уразумели хотя бы то, что вождь веритариев действительно хочет им добра, стало быть, им нечего его опасаться. Тогда двинулись они, подобно муравьям, чей муравейник кто-то растоптал, к своим разоренным домам, чтобы исправить что можно. Ветхая старушонка, бормоча бессвязные славословия, подковыляла к Петру, видимо с намерением облобызать ему руку или край его одежды, но Петр стегнул лошадь и поскакал к лесу, сопровождаемый своей дружиной.
Они помчались быстрым аллюром, спешили так, будто за ними гнались вурдалаки, по дорогам и без дорог, по горным тропкам, не снижая скорости, не умеряя бега коней, даже когда казалось, что в этой тьмущей тьме, лишь изредка рассеиваемой бледной луной, которую то и дело заслоняли тучи, в этой чаще деревьев, кустарников, папоротников уже нет никакого пути. Они неслись, словно в царстве сказок, но не тех простодушно-ласковых, где Иванушки-дурачки получают руку царевен и полцарства в придачу, а страшных сказок, где мертвецы встают из гробов и свиные рыла разговаривают человеческим языком. Останавливались ненадолго тогда лишь, когда Петр, все время державшийся во главе, поднимал руку в знак того, что впереди нешуточное препятствие.
Часа два такой скачки в черноту неизвестности — и вот тропинку преградил небольшой, но бурливый водопад, с гулом падавший с гранитной скалы в черное бездонное ущелье; но Петр пришпорил заартачившегося коня и без колебаний устремился прямо под ледяную стену льющегося серебра, остальные — за ним. «Да это не разбойники, а самоубийцы!» — подумал Франта с испугом, но ему оставалось только поступить так же, как остальные. И оказалось, что дело-то было хоть и не очень приятным, но совершенно безопасным: вода, валясь с высоты, образовала пологую дугу, и под нею можно было при желании пройти. Когда выехали на ту сторону, все вымокли, но остались вполне невредимы. По-видимому, тут и был конец сумасшедшей гонке, потому что вдали, за деревьями, просвечивало высоко взметнувшееся пламя костра, образовавшее над собой, в черной пустоте ночи, пропитанной влажностью, несколько затуманенную дымом радугу. Петр придержал коня и трижды прокаркал. В ответ, слева откуда-то, донеслось троекратное уханье филина. Ну что ж, если в этом мрачном сказочном царстве свиные рыла и не разговаривали человеческим языком, то люди объяснялись на языке птиц. Ибо, без всякого сомнения, то были военные сигналы: карканье Петра в военном обиходе называлось паролем, а уханье, которым ответил спрятанный патруль, — отзывом, un mot de passe, означающим: все в порядке, следуйте дальше.
И они проследовали на огонь и въехали в развалины, которые давно когда-то, может, в начале войны, были деревней; после истребления жителей дома превратились в руины, а потом сделались резиденцией гуманных разбойников веритариев, разбивших здесь свой зимний стан. Чтобы сделать эти жалостные останки домов и хозяйственных построек пригодными под временное жилье для самих себя и для животных, веритарии навалили бревна и ветви на место сорванных крыш, заткнули чем можно зияющие проемы окон и дверей, а для безопасности отвели русло горной речки так, чтоб оно пересекло водопадом тропку; другие же въезды завалили глыбами камней, добытых в горах, так что ни одна мышь не могла проникнуть в это гнездо гуманных бандитов. Женщины, то есть жены и подружки веритариев, ворчали на такую меру предосторожности, ибо когда надо было отправляться в местечко для закупки хлеба, гороха и прочей провизии, им приходилось накрывать парусиной тележку, запряженную ослом, а осла, упрямого как осел, не всегда удавалось, лаской ли, побоями ли, заставить пройти под струей воды. Но то было незначительное неудобство в сравнении с огромной выгодой — жить спокойно за этими своеобразными водяными воротами.
Из своих кое-как залатанных жилищ выходили люди, мужчины и женщины, поглядеть на вернувшихся бойцов, приветствовать их. Мужчины обнажали оружие в их честь, женщины размахивали платочками. Делалось все это в полной тишине, как если бы все были глухонемые, и с таким серьезным видом, будто совершали религиозный обряд — или участвовали на военном смотру — с той же дисциплинированностью, какая бросилась в глаза Франте еще в Гернсбахе, когда обиравшие перебитых шведов веритарии по первому же слову Петра подчинились и оставили свое занятие, чтобы отправиться восвояси.
Разрушенная деревня имела форму удлиненного четырехугольника, замкнутого по одной из длинных сторон отвесной стеной скалы, поднимавшейся до неба, по другой — крутым обрывом в ущелье, на дне которого — глаз его не достигал — шумела бессмысленно веселая, шаловливая, быстрая речка, питаемая множеством ручьев, стекавших по склонам, и упомянутым уже водопадом. Отряд Петра въехал на пространство, бывшее некогда деревенской площадью, и направился к горящему костру, возле которого торчал вбитый в землю украшенный лентами кол; на нем висела мертвая змея, вцепившаяся в собственный хвост, так что окоченевшее тело ее образовало круг. А рядом с колом был подвешен к треноге большой котел, наполненный жидкостью, цветом напоминавшей кровь. К изумлению Франты, бойцы, проезжая на конях мимо этого котла, бросали в него все, что сняли с убитых шведов — деньги, перстни, и алая жидкость, кровь или что там было, плескалась и брызгалась, словно закипала.
Пока воины дисциплинированно исполняли эти загадочные действия, к ним приблизился молодой, тщедушный человек малого роста, с большими темными глазами, обведенными черными кругами, отчего глаза казались еще больше. В этом человеке, одетом в обноски солдатского покроя, так много было от монаха, что, не будь рукава его куртки такими узкими, он наверняка прятал бы в них, по монашескому обычаю, свои смиренно соединенные руки. Поклонившись Петру и всем воинам, человек заговорил звучным, ясным голосом, на хорошем немецком языке, каким говорят образованные люди:
— Доблестные защитники Правды, храбрейшие члены общины веритариев, приветствуем вас!
Жители деревни подхватили хором:
— Приветствуем вас!
— Со стеснением в сердце ожидали мы вашего возвращения, — продолжал тщедушный молодой человек, — со стеснением тем более чувствительным для нас, приверженцев идеи веритаризма, верных памяти Янека Кукана из Кукана, что нет для нас пустого утешения, какое иные находят в молитвах, обращенных к Богу, ибо мы знаем, что Бога нет.
— Бога нет, — повторили хором веритарии — и те, кто оставался дома, и те, что приехали с Петром.
— Посему и обращаемся мы, — говорил далее тщедушный, — к одной лишь Природе, сущей, всем зримой, творящей, сама будучи несотворенной, которую мы воспринимаем всеми нашими чувствами и постигаем разумом.
— Постигаем разумом, — повторили все.
Франта сначала принял все это за какую-то дурацкую пародию на религиозные обряды, устроенную в шутку, но скоро заметил, что дикие лица людей, озаренные пламенем костра, несут на себе то выражение слабоумной экзальтации, какое бывает у послушных девочек при первом причастии и проистекает отнюдь не от Разума, приверженцами какового объявили себя веритарии.
— Природа строга, а посему необходимо, чтобы и человек был строг к себе и к другим! — воскликнул тщедушный проповедник, и веритарии уже открыли было рты, чтобы повторить его последние слова, но Петр оборвал их резким:
— Хватит!
И никто не издал ни звука, только все устремили на Петра укоризненные взгляды — прямо малые детки, разбуженные ото сна.
Петр скомандовал:
— Спешиться! Отвести коней и хорошенько обтереть их досуха!
Сам же, соскочив с седла, подошел к проповеднику, побледневшему то ли от страха, то ли от гнева.
— Я очень недоволен, Медард, — обратился к нему Петр. — Чем мудрствовать насчет разума да выламываться, как старухи в процессиях, лучше бы вы применили свой разум! Как ни называй мы себя, веритариями или братством мстителей, — все равно мы изгои, скрывающиеся по лесам, и забывать об этом бесспорном факте да разводить огромный костер посреди нашего лагеря, так что издали кажется, будто горит лес, — поступок неразумный и иначе его не назовешь, кроме как глупостью.
Франта подумал, что, видимо, у Петра чертовски острое зрение, если он издали заметил костер и принял его за лесной пожар, — сам-то он, Франта, хоть и не слепой, углядел огонь только в непосредственной близости от лагеря, когда уже выехал из-под водопада, да оно и понятно: лагерь хорошо расположен, в славной ложбинке, но не беда — молодой болтун, откликающийся на имя Медард, был противен Франте, и хорошо, что Петр задал ему головомойку. Медарду же, видимо, небезразличен был выговор Петра, ибо он как-то сжался и принял такое выражение, словно паука проглотил. И ответил:
— Исповедуя правду, признаюсь. Учитель, что разведение костра, точнее, усиление его сверх обычных размеров, произошло по моему желанию и по моей мысли, ибо я предчувствовал, что вернетесь вы сегодня вечером, и хотел облегчить вам ориентировку в темноте. И вот предчувствие мое оправдалось.
— Предчувствие оправдалось! — радостно подхватили веритарии.
Петр тряхнул головой и зашипел сквозь стиснутые зубы, словно почувствовал неожиданную резкую боль. Много слов уже было сказано о костре, но никто не думал пригасить его. Быть может потому, что тем временем пламя и само снизилось.
— Вижу с радостью, Учитель, что вы вернулись здравыми и невредимыми и в полном составе, — снова заговорил Медард. — Но вижу также среди вас человека, не знакомого мне. Смею ли спросить, кто это такой и что ему здесь надобно?
— Не только смеешь спросить, — отвечал Петр, — но я даже рад твоему вопросу, ибо он показывает, что вы тут еще не утратили интереса к реальности и не запутались окончательно в бесплодных медитациях.
— Бесплодных?! — воскликнул Медард.
— Конечно, бесплодных — ведь принципы правды и разума явственны сами по себе и доказывают сами себя столь убедительно, что размышлять еще и болтать о них нет нужды. Что же до человека, о котором ты осведомился, то это мой старый друг, которого нам удалось спасти от шведов, собиравшихся посадить его на кол. Зовут его Франта Ажзавтрадомой.
— В Германии меня кличут Франц Моргендахайм, — пояснил Франта.
— Парень он честный и надежный, — добавил Петр, — и он хочет присоединиться к нам.
У Франты вертелось на языке возражение — мол, хотеть-то хотел, да что-то расхотел, увидев веритариев вблизи и понаблюдав за их обычаями; но он не сказал ничего, чтобы не предвосхищать события и не связывать себя опрометчивым решением.
— Приветствую тебя, Франц Моргендахайм, — вымолвил Медард. — Но знай: от члена нашей общины требуются высокие нравственные качества и суровое самоотречение. Тебе придется отречься от культа ложного, несуществующего Бога, и заменить его культом Правды, Разума и Справедливости, отвергнуть символ Креста и заменить его символом Круга, а также усвоить постулат «Все едино есть» как главную истину всех истин.
— Не возражаю, — изрек Франта, — и заранее радуюсь. Только лучше оставить все это на завтра.
— Сильно опасаюсь, что ты не принимаешь всерьез принципы нашего верования, Франц, которого я не могу еще назвать братом, — молвил Медард. — Но пусть будет так — оставим это на завтра. В остальном, Учитель, экспедиция ваша была успешной?
Петр ответил:
— Мы добрались до самого Фрайбурга и нигде не встретили сопротивления, лишь в конце обратного пути застигли шведских рейтаров, грабивших деревню, название которой от меня ускользнуло. Там-то и произошел инцидент с моим другом Франтой. Шведы перебиты, у нас потерь нет.
— Скромность твоя, Учитель, венчает сей радостный рапорт сверкающей короной, — отозвался Медард.
— Сверкающей короной, — повторили веритарии.
— Что ты называешь успехом, более того — успехом радостным? — спросил Петр. — То, что мы умертвили нескольких солдат, которых война научила жестокости, и они бесчинствовали в деревне хуже пьяных дьяволов? Радуешься тому, что в самом сердце Европы все еще убивают, жгут и разрушают? Вот если б я, вернувшись когда-нибудь из такой экспедиции, мог сказать: нигде мы не видели и намека на зверства и насилия, и, кажется, война идет на убыль, — вот это был бы успех.
Хор верующих подхватил:
— Это был бы успех.
— Безусловно, — отозвался Медард. — Но война пока не идет на убыль, и без активных действий таких людей, как мы, она не скоро отступит. В свете такого реалистического понимания, подобающего нашей философии правды и разума, не могу не испытывать, нравится это тебе или нет, сильное чувство радости, услышав, что несколько гнусных убийц наказаны смертью. Не говоря уже о добыче, которой вы обогатили нашу общую кассу, — событие, приветствуемое превыше всего, ибо, если мы хотим бороться против зла, надо жить, а чтобы жить, нужно иметь с чего.
И веритарии подхватили ликующим хором:
— Нужно иметь с чего!
Стало быть, котел — общая касса, смекнул Франта. Но, гром и молния, почему ее держат в котле с кровью?!
— Ага, нужно иметь, с чего жить, — раздался вдруг одинокий голос из задних рядов.
Говорил один из всадников Петра, человек сельского обличия, с длинным тощим лицом и провалившимся сморщенным ртом; у него был вид молчальника, и когда он заговорил, то это показалось чем-то неестественным, как если бы, к примеру, залаяла кошка. Он сидел на перевернутой корзинке и ел что-то из горшка, принесенного его женой — изможденной, сгорбленной бедняжкой в платочке, повязанном по-старушечьи и закрывавшем ей половину лица, иссушенного лишениями и постоянным страхом.
— Да, нужно иметь, с чего жить, — повторил этот человек. — Только тогда уж нельзя, чтоб кое-кому к рукам прилипало…
— Игнац, Богом прошу, молчи и не впутывайся ни во что! — взмолилась его жена тоненьким, робким голосом.
— Цыц, — оборвал ее муж и, аккуратно отставив горшок на землю, встал, вырвался от жены, которая обхватила его обеими руками, силясь удержать.
Костер угасал, но кто-то из братьев подбросил в него охапку хвороста, чтобы поддержать пламя. Длиннолицый Игнац смело пробился вперед, злобно расталкивая стоявших; но, приблизившись к Медарду, он явно сник, стыдливо опустил голову и растерянно развел руками.
— Я человек прямой, что думаю, то и говорю, — произнес он извиняющимся тоном. — Не хочу никого обижать, но что я видел, то видел.
— Игнац, брось, никому не интересно, что ты видел! — рыдала за его спиной жена.
— Напротив, сестра Эва, нам это очень интересно, — проговорил Медард мягким тоном интеллигента. — Не стыдись, брат Игнац, и говори. Кого ты обвиняешь?
— Что видел, то и видел, — стоял на своем длиннолицый Игнац. — Неохота вводить товарища в беду, да уж коли мы тут вечно долдоним о правде, и опять о правде, и ни о чем другом, как о правде, так пускай же хоть раз эта самая правда и всплывет…
— Кого ты обвиняешь? — повысив голос, повторил Медард.
Брат Игнац поморгал в нерешительности, потом показал пальцем на низкорослого, но широкоплечего бойца воинственной наружности, на голове которого красовалась фантастическим образом разорванная, стянутая проволокой и залатанная широкополая шляпа.
— Я отлично видел, как ты снял с одного шведского офицера мешочек с деньгами и кольцо. Кольцо-то ты бросил в котел, а мешочек себе оставил!
Обвиненный воин в раздрызганной шляпе поднял страшный крик, обзывая Игнаца лгуном, курвой, гнусным доносчиком и крысой, — и, выхватив меч, ринулся к нему, нацелившись разрубить обидчику голову, но Петр, подскочив сбоку, с такой силой схватил его за руку, что тот охнул и начал отбиваться, но Петр сжимал все сильней и сильнее, выкручивая ему руку за спину.
— Сделал ты это? — спросил Петр.
— Пусти меня! — орал боец. — Пусти!
— Сделал ты это?
— Сделал, — выдохнул тот и выронил меч.
Ах ты черт, у парня-то еще есть силенки, подумал Франта. Впрочем, он ведь единственный человек, сумевший задать мне такую трепку, что я две недели не мог сесть на задницу!
Обвиняемый вынул из кармана мешочек, бросил его наземь и пал на колени.
— Милости прошу, братья, простите! Не ведал я, что творю! Ей-богу, хотел отдать деньги, да забыл… Напрочь забыл!
Такое нелепое утверждение вызвало всеобщее веселье. Засмеялись веритарии, захохотала река под обрывом, залился смехом сыч в лесу, даже по строгому лицу Медарда скользнул намек на усмешку. Только рваные тучи, несущиеся по вершинам гор, были по-прежнему мрачны.
— Простите! — взывал несчастный воин в раздрызганной шляпе, бия себя в грудь. — Каюсь во имя Господа и сладостной Матери Иисуса!
— Во имя Правды и Разума должен ты каяться! — загремел Медард. — Ты не только вор и лгун, ты еще клятвопреступник, ибо присягал, что навсегда отрекаешься от веры в ложные божества христианства! Ты изверг среди нас, единственно справедливых в мире! Учитель Петр, какую кару назначишь негодяю? Говори — ты наш вождь!
— Ты наш вождь, — хором подхватили веритарии. Подумав немного, Петр вымолвил:
— Summum ius, summa iniuria.
— Что означает: крайнее применение права есть крайнее бесправие, — перевел Медард. — Учитель Петр, мы люди простые, поэтому прошу тебя говорить так, чтобы мы все тебя понимали.
У Петра на лбу вздулись вены.
— А я тебя прошу, Медард, не перебивать меня. Эту цитату из Цицерона, которую я привел потому, что она необычайно подходит к ситуации, я сумел бы перевести и без тебя. Кстати, прилагательное summum, summa нельзя переводить как «крайнее», но — как «высшее», следовательно: «Высшее право есть высшее бесправие».
— Прошу извинить меня и сердечно благодарю тебя, Учитель, за поучение, — смиренно отозвался проповедник. — Правда, мне не кажется, что это философское отступление поможет нам продвинуться вперед, тем не менее прими мою искреннюю благодарность.
Петр продолжал:
— Это правда, что мы в нашем братстве установили сами для себя и приняли внутренний закон, по которому ложь, вероломство, трусость и эгоистические действия в ущерб другим караются смертью. Но в юстиции — если это человеческая юстиция — от века существовало и существует понятие «смягчающие обстоятельства». Не принимать их в расчет, если они есть, и придерживаться мертвой буквы закона означает обесчеловечить закон, лишить его человечности. Это сознавали еще в Древнем Риме, юстиция которого до сих пор служит образцом всему цивилизованному миру. И если мы добровольно выделили себя из человеческого общества, найдя его скверным, ничтожным и испорченным, то это еще не значит, что мы отреклись и от хороших, правильных принципов, выдвинутых человеческим обществом. Ведь и сами понятия Правды, Разума и Справедливости, что мы написали на нашем знамени, сотворены не нами — ибо за них с незапамятных времен боролись люди, лучше и благороднее нас.
По толпе веритариев прокатился шумок несогласия. Видимо, утверждением, что «мы — единственно справедливые в мире», проповедник Медард угодил своим овечкам больше, чем то сумел сделать Петр.
А он тем временем говорил:
— Так вот, возвращаясь от общих рассуждений к тягостному и огорчительному делу нашего заблудшего брата Мартина, напоминаю: до сих пор он проявлял себя отличным воином и защитником наших светлых принципов. Он участвовал во всех карательных экспедициях, руководимых мною, и я сам обязан ему спасением жизни, когда меня придавила убитая подо мною лошадь и враг уже бросился ко мне с обнаженным мечом. Символом справедливости служат весы. Проступок брата Мартина тяжело лег на одну из чаш этих воображаемых весов. Но разве не падает столь же весомо на другую чашу храбрость и самоотверженность, выказанные им до сих пор? Утверждаю бескомпромиссно, что брат Мартин исключил себя из нашего сообщества. Но на вопрос, следует ли за это карать его смертью, я отвечаю: нет.
Петр замолчал, и собрание веритариев откликнулось на его речь негромким бормотанием. Франта подумал, что здесь дело уже не столько в каком-то болване Мартине, сколько в соперничестве двух конкурентов. «И это, — текли дальше мысли Франты, — встречается Петру не впервые. Если в Стамбуле он сумел схватить того черногорского задавалу за штаны и за шиворот да вышвырнуть его из окна, то почему же он не поступит так же с этим нахальным трепачом? Ведь под рукой — отличный обрыв с речкой на дне, кто туда свалится, уже не вылезет, так чего же он ждет? Чего стесняется?»
— Твоя адвокатская речь, Учитель, в защиту заблудшего брата Мартина, — молвил Медард, — противоречит, правда, принципу строгости, принятому нами, но так как ты наш вождь, то нам следует отнестись к ней с величайшим вниманием.
— С величайшим вниманием, — откликнулся хор.
— Не будем, однако, говорить о строгости, — продолжал проповедник, — ибо мы могли бы увязнуть в бесплодных спорах о том, где кончается строгость и начинается бесчеловечная жестокость. Смертную казнь за нарушение моральных принципов мы установили не потому, что нам нравятся суровые меры, а по соображениям практическим, иными словами потому, что иначе нельзя.
— Иначе нельзя, — подхватил хор.
— Так и в данном случае. Скажи, брат Петр, каким образом хочешь ты оказать милость заблудшему Мартину, бывшему нашим братом? Сам ты очень правильно заметил, что нельзя ему долее пребывать среди нас. Так что же, отпустить его на все четыре стороны, подвергнув себя риску, что он доберется до ближайшего шведского гарнизона и выдаст наше расположение?
— Этого я никогда бы не сделал! — воскликнул Мартин; он все еще стоял на коленях и смотрел на всех снизу — и лицо его под раздрызганной шляпой искажали страх и злоба.
— Верю, что ты этого не сделал бы, так же как верил, что ты неспособен скрыть от нас добычу, принадлежащую всем, — отрезал Медард. — Ты потерял наше доверие, Мартин, и я высказываюсь за смерть для тебя, ибо не знаю, как поступить с тобой иначе.
— Поступить с тобой иначе, — повторили веритарии.
— Может быть, Учитель, ты знаешь?
— Знаю, — сказал Петр. — Пускай Мартин остается в лагере под стражей. Тут для него найдется много работы, и если мы не позволим ему дальнейшее участие в наших экспедициях, то пускай докажет свою полезность братству здесь, на месте. А весной, когда мы двинемся в другие места, пускай он уходит, куда захочет. Так мы избежим не только того, что он выдаст наш стан — чего опасается Медард, но и другой опасности, куда более серьезной: как бы мы, выступающие против нетерпимости папистов и протестантов, сами не стали еще более нетерпимыми. Вот что я скажу и что предлагаю, ибо поистине не желал бы я дожить до того дня, когда бы мне пришлось с ужасом закрыть глаза на плоды собственной инициативы. Ибо не забывайте — именно я вызвал к жизни нашу секту рационалистов-атеистов.
«Еще бы, — подумал Франта. — Блаженный из блаженных».
— Было бы глупо и отвратительно, — продолжал Петр, — при первом же случае, а этот случай у нас действительно первый, лишить человека жизни за один-единственный проступок. Мы сражаемся против фанатизма. Было бы смешно и печально, если б сами мы при этом поддались фанатизму.
— Единственный проступок? — возразил Медард. — А преступление лжи, которое он совершил, отпираясь от своего проступка, как ты назовешь? А преступное обращение к ложному христианскому Богу и к якобы матери так называемого Иисуса?
Тут на сцене вновь появился длиннолицый брат Игнац. Его первое публичное выступление возымело успех, и этот успех прогнал всю его крестьянскую нерешительность и робость, свойственные тому, кто привык только подчиняться и молчать. Сопровождаемый своей женой, которая несла что-то в подоле фартука, он вынырнул из темноты, взлохмаченный, возбужденный, похожий в зареве костра на пылающий клок кудели, и, подбежав к спорщикам, выкрикнул голосом, срывающимся от радостного возмущения:
— Мартин украл не только кошелек! Пока вы тут спорили, будто не ясно, как солнце, что негодяя надо повесить, мы с женой осмотрели его хибарку, и что же нашли в печной трубе? Покажи!
Женщина опустила подол фартука, и на землю посыпались талеры, цехины, гроши, пистоли и эскудо. Увидев это, веритарии обезумели от негодования, зашумели, затопали ногами, закричали:
— Смерть ему! Убить! Чего валандаться!
Тогда Петр, запахнув плащ, отвернулся в знак того, что отказывается от дальнейших попыток спасти виновного; и веритарии растерзали бы Мартина на месте, если б Медард не заслонил его своим телом.
— Что ты хочешь и можешь сказать по этому поводу? — спросил он Мартина.
Тот поднялся с колен и, когда толпа более или менее утихомирилась, заговорил, с каждым словом повышая голос:
— Скажу только, что вы — шайка лицемеров, и я проклинаю всех вас, от первого до последнего, от Петра Куканя, который отворачивается сейчас с таким видом, мол, моя хата с краю, хотя сам признался, что именно он все это сварганил, до этого самого засранца, который воображает, будто совершил Бог весть какой подвиг, выдав меня. Да, я хотел кое-что припрятать для себя, а потом смыться в подходящий момент, потому что мне противны такие святоши, как вы. Вы хуже шведов, которых мы нынче побили, они-то ничуть не скрывают свои пакости, а вы разыгрываете ангелов. Говнюки, вы воображаете, что спасете мир, если будете хором повторять за этим трепачом его дурацкие словеса да клясться словом «правда», как просвирня клянется Божьими муками! Христиане, во имя любви к ближнему, утопили мир в крови — так и вы хотите утопить мир в крови во имя Правды и той чепухи, которую называете Всеобщей Истиной. Хорошо еще, что вы такие слабосильные, такие жалкие, надутые ничтожества, крысы, скрывающиеся по норам! Ты сказал, Петр, что не хотел бы в будущем закрыть лицо в ужасе от последствий твоих трудов, — а я говорю, ты с полным правом можешь сделать это уже сейчас. Открой только глаза, взгляни, какую компанию хамелеонов, и хорьков, и крыс удалось тебе собрать! И не стыжусь я того, что делал так, как мне велел настоящий разум, что откладывал денежки для собственной надобности, — а стыжусь я того, что так долго таскался с вами и притворялся, как притворяетесь вы, словно был с вами заодно. И я рад, что все это вышло наружу, что ухожу от вас, хотя мыслил свой уход несколько иначе. Плюю я на вас — и до свидания в пекле!
Повернувшись, он бросился бежать в темноту, к реке, шумевшей на дне ущелья так, будто там гуляли на свадьбе разыгравшиеся дьяволы. Веритарии взвыли от ярости и помчались за ним, но у отчаявшегося беглеца было два-три шага форы, и прежде чем толпа нагнала его, он достиг уже края обрыва и прыгнул в бездну. На мгновение в зареве костра мелькнула его фигура, летящая с обрыва, — и больше ничего не стало видно. И хотя невозможно было предположить, чтобы он мог в падении за что-то ухватиться, разъяренные борцы за Правду принялись стрелять вниз, во тьму, но только река отвечала насмешливым хохотом на треск их выстрелов, на вспышки из стволов их пистолетов.