Не знаю почему, но особенно меня поразило то, что элегантная папка, в которой профессор принес материалы конгресса, превратилась в заплесневелый мешок. Я застыл, опасаясь поднять глаза на хозяина. Заглянул под письменный стол. Вместо брюк в полоску и профессорских штиблет там торчали два скрещенных протеза. Между проволочными сухожилиями застрял щебень и уличный мусор. Стальной стержень пятки сверкал, отполированный ходьбой. Я застонал.
— Что, голова болит? Может, таблеточку? — дошел до моего сознания сочувственный голос. Я превозмог себя и взглянул на профессора.
Не много осталось у него от лица. На щеках, изъеденных язвами, — обрывки ветхого, гнилого бинта. Разумеется, он по-прежнему был в очках — одно стеклышко треснуло. На шее, из отверстия, оставшегося после трахеотомии, торчал небрежно воткнутый вокодер, он сотрясался в такт голосу. Пиджак висел старой тряпкой на стеллаже, заменявшем грудную клетку; помутневшая пластмассовая пластинка закрывала отверстие в левой его части — там колотился серофиолетовый комочек сердца в рубцах и швах. Левой руки я не видел, правая — в ней он держал карандаш — оказалась латунным протезом, позеленевшим от времени. К лацкану пиджака был наспех приметан клочок полотна с надписью красной тушью: «Мерзляк 119 859/21 транспл. — 5 брак.». Глаза у меня полезли на лоб, а профессор — он вбирал в себя мой ужас, как зеркало, — осекся на полуслове.
— Что?.. Неужели я так изменился? А? — произнес он хрипло.
Не помню, как я вскочил, но уже рвал на себя дверную ручку.
— Тихий! Что вы? Куда же вы, Тихий! Тихий!!! — отчаянно кричал он, с трудом поднимаясь из-за стола. Дверь поддалась, и в этот момент раздался страшный грохот — профессор, потеряв равновесие от резких движений, рухнул и начал распадаться на части, хрустя, как костями, проволочными сочленениями. Этого я никогда не забуду: душераздирающий визг, ножные протезы, скребущие острыми пятками по паркету, серый мешочек сердца, колотящийся за исцарапанной пластмассой. Я несся по коридору, как будто за мной гнались фурии.
Кругом было полно людей — начиналось время ленча. Из контор выходили служащие; оживленно беседуя, они направлялись к лифтам. Я втиснулся в толпу у открытых дверей лифта, но его очень уж долго не было; заглянув в шахту, я понял, почему все тут страдают одышкой. Конец оборванного неизвестно когда каната болтался в воздухе, а пассажиры с обезьяньей ловкостью, видимо, приобретаемой годами, карабкались по сетке ограждения на плоскую крышу, где размещалось кафе, — карабкались как ни в чем не бывало, спокойно беседуя, хотя их лица заливал пот. Я подался назад и побежал вниз по ступенькам, огибавшим шахту с ее терпеливыми восходителями.
Толпы служащих попрежнему валили из всех дверей. Здесь были чуть ли не сплошь одни конторы. За выступом стены светлело открытое настежь окно; остановившись и сделав вид, будто привожу в порядок одежду, я посмотрел вниз. Мне показалось сначала, что на заполненных тротуарах нет ни одного живого существа, — но я просто не узнал прохожих. Их прежний праздничный вид бесследно исчез. Они шли поодиночке и парами, в жалких обносках, нередко в бандажах, перевязанные бумажными бинтами, в одних рубашках; действительно, они были покрыты пятнами и заросли щетиной, особенно на спине. Некоторых, как видно, выпустили из больницы по каким-то срочным делам; безногие катились на досочках-самокатах посреди городского шума и гомона; я видел уши дам в слоновьих складках, ороговевшую кожу их кавалеров, старые газеты, пучки соломы, мешки, которые прохожие носили на себе с шиком и грацией; а те, что покрепче и поздоровее, во весь опор мчались по мостовой, время от времени нажимая на несуществующий акселератор.
В толпе преобладали роботы — с распылителями, дозиметрами и опрыскивателями. Они следили, чтобы каждый прохожий получил свою порцию аэрозольной пыльцы, но этим не ограничивались. За влюбленной парой, шедшей под руку (ее спина была в роговой чешуе, его — в пятнистой сыпи), тяжело шагал робот-цифрак с распылителем, методично постукивая воронкой по их головам, а те — ничего, хотя зубы у них лязгали на каждом шагу. Нарочно он или как? Но размышлять уже не было сил. Вцепившись намертво в подоконник, смотрел я на улицу, на это кипение призрачной жизни — единственный зрячий свидетель. Но в самом ли деле единственный? Жестокость этого зрелища наводила на мысль об ином наблюдателе: его режиссере, верховном распорядителе блаженной агонии; тогда эти жанровые сцены получили бы смысл — чудовищный, но все-таки смысл.
Маленький авточистильщик обуви, суетясь у ботинок какой-то старушки, то и дело подсекал ее под колени; старушка грохалась о тротуар, поднималась и шла дальше, он валил ее снова, и так они скрылись из виду, он — механически упрямый, она — энергичная и уверенная в себе. Часто роботы заглядывали прямо в зубы прохожим — должно быть, для проверки результатов опрыскивания, но выглядело это ужасно. На каждом углу торчали безроботники и роботрясы, откуда-то сбоку, из фабричных ворот, после смены высыпали на улицу роботяги, кретинги, праробы, микроботы. По мостовой тащился огромный компостер, унося на острие своего лемеха что попадется; вместе с трупьем он швырнул в мусорный бак старушку; я прикусил пальцы, забыв, что держу в них вторую, еще нетронутую ампулу — и сжег себе горло огнем. Все вокруг задрожало, заволоклось светлой пеленой — бельмом, которое постепенно снимала с моих глаз невидимая рука.
Окаменев, смотрел я на совершающуюся перемену, в ужасном спазме предчувствия, что теперь реальность сбросит с себя еще одну оболочку; как видно, ее маскировка началась так давно, что более сильное средство могло лишь сдернуть больше покровов, дойти до более глубоких слоев — и только. В окне посветлело, побелело. Снег покрывал тротуары — обледенелый, утоптанный сотнями ног; зимним стал колорит городского пейзажа; витрины магазинов исчезли, вместо стекол — подгнившие приколоченные крест-накрест доски.
Между стенами, исполосованными подтеками грязи, царила зима; с притолок, с лампочек бахромой свисали сосульки; в морозном воздухе стоял чад, горький и синеватый, как небо наверху; в грязные сугробы вдоль стен вмерз свалявшийся мусор, кое-где чернели длинные тюки, или, скорее, кучи тряпья, бесконечный людской поток подталкивал их, сдвигал в сторону, туда, где стояли проржавевшие мусорные контейнеры, валялись консервные банки и смерзшиеся опилки; снега не было, но чувствовалось, что недавно он шел и пойдет снова; я вдруг понял, кто исчез с улиц: роботы. Исчезли все до единого! Их засыпанные снегом остовы были разбросаны на тротуарах — застывший железный хлам рядом с лохмотьями, из которых торчали пожелтевшие кости.
Какой-то оборванец усаживался в сугроб, устраиваясь, как в пуховой постели; лицо его выражало довольство, словно он был у себя дома, в тепле и уюте; он вытянул ноги, рылся босыми стопами в снегу — так вот что значил тот странный озноб, та прохлада, которая время от времени приходила откуда-то издалека, даже если вы шли серединой улицы в солнечный полдень (он уже приготовился к долгому-долгому сну), так вот оно, значит, что. Вокруг него как ни в чем не бывало копошился людской муравейник, одни прохожие опыляли других, и по их поведению было легко догадаться, кто считает себя человеком, а кто — роботом. Выходит, и роботы были обманом? И откуда эта зима в разгар лета? Или фата-морганой был весь календарь? Но зачем? Ледяной сон как демографическое противоядие? Значит, кто-то все это продумал до мелочей, а мне придется исчезнуть, до него не добравшись?
Мой взгляд упирался теперь в небоскребы, в их склизкие стены с провалами выбитых окон; позади стало тихо: ленч кончился. Улица — это конец, зрячие глаза мне ничуть не помогут, толпа захлестнет и поглотит меня, нужно найти хоть кого-нибудь, сам я смогу разве что прятаться какое-то время, как крыса; я теперь вне иллюзии, а значит, в пустыне. Охваченный ужасом и отчаянием, отпрянул я от окна; я дрожал всем телом — ведь призрак теплой погоды не согревал меня больше. Я и сам не знал, куда направляюсь, но старался ступать бесшумно; да, я уже скрывал свое присутствие здесь, сутулился, съеживался, озирался по сторонам, останавливался, прислушивался — бессознательно, еще не успев принять никакого решения и в то же время ощущая всей кожей: по мне видно, что я все это вижу, и это не сойдет безнаказанно. Я шел по коридору шестого или пятого этажа; вернуться назад, к Троттельрайнеру, я не мог, ему требовалась помощь, а я был не в силах ему помочь; я лихорадочно думал сразу о многом, но прежде всего о том, не кончится ли действие отрезвина и не окажусь ли я снова в Аркадии. Странное дело — при мысли об этом я не чувствовал ничего, кроме страха и отвращения, словно мне было бы легче замерзнуть в мусорной куче, сознавая, что я наяву, чем обрести утешенье в иллюзии.
Я не смог свернуть в боковой коридор — дорогу загораживал своим телом какой-то старик; ему не хватало сил идти, он только судорожно дрыгал ногами, изображая ходьбу, и дружелюбно улыбался мне, тихонько похрипывая. Я ринулся в другой боковой коридор — тупик, матовые стекла какой-то конторы, за ними — полная тишина. Я вошел, завибрировала стеклянная дверь-вертушка, это было машинописное бюро — пустое. В глубине — еще одна приоткрытая дверь, а за ней — большая светлая комната. Я отпрянул — там кто-то сидел, — но услышал знакомый голос:
— Прошу вас, Тихий.
Пришлось войти. Меня даже не особенно удивили эти слова — как будто моего прихода здесь ждали; спокойно я принял и то, что за рабочим столом восседал собственной персоной Джордж Симингтон. Костюм из серой фланели, ворсистый шейный платок, темные очки, ситара во рту. Он смотрел на меня то ли со снисхождением, то ли с жалостью.
— Садитесь, — сказал Симингтон. — Поговорим.
Я сел. Комната с совершенно целыми окнами казалась оазисом чистоты и тепла посреди всеобщего запустения — ни пронизывающих сквозняков, ни снега, наметенного ветром. Поднос, черный дымящийся кофе, пепельница, диктофон; над головой хозяина — цветные фотографии обнаженных женщин. Меня поразила бестолковая, в сущности, мысль: лишаев на них не было вовсе.
— Вот вы и доигрались, — назидательно произнес Симингтон. — А ведь жаловаться вам не на кого! Лучшая медсестра, единственный на весь штат действидец — все вам старались помочь, а вы? Вы решили докопаться до «истины» на свой страх и риск!
— Я? — отозвался я ошеломленно; но он, не дав мне времени собраться с мыслями, обрушился на меня:
— Только, ради Бога, не лгите. Теперь уже поздно. Вам-то, конечно, мерещилось, будто вы ужас до чего хитроумны со своими жалобами и подозрениями насчет «галлюцинаций»! «Канал», «подвальные крысы», «седлать», «запрягать»… И такими убогими штучками вы хотели нас обмануть! Вы думали, они вам помогут? Только мерзлянтроп может быть таким простаком!
Я слушал, приоткрыв от удивления рот. Оправдываться бесполезно — он все равно не поверит, это я понял сразу. Мои навязчивые идеи он счел коварной уловкой! Но тогда и его беседа со мной о тайнах «Прокрустикс инк.» преследовала одну только цель — развязать мне язык; вот для чего он вставлял в разговор слова, которые так меня поразили; быть может, он считал их каким-то секретным паролем — но чего, антихимического заговора? Мои сугубо личные подозрения показались ему отвлекающим маневром… Действительно, не стоило объяснять ему это, особенно теперь, когда карты были открыты.
— Так вы меня ждали? — спросил я.
— А как же! Все это время вы, со всеми вашими хитростями, были у нас на привязи. Мы не можем позволить, чтобы безответственный бунт нарушил господствующий порядок.
Старик, умирающий в коридоре, — мелькнула мысль. Он тоже был частью барьеров, которые меня сюда направляли…
— Хорош порядок, — заметил я. — А во главе — уж не вы ли? Поздравляю.
— Приберегите свои остроты для более подходящего случая! — огрызнулся Симингтон. Значит, мне удалось-таки задеть его за живое. Он разозлился. — Вы все искали «источники демонизма», мерзлянчик вы этакий, ледышка моя допотопная… Так вот — их нет. Ваша любознательность удовлетворена? Их просто-напросто нет, понимаете? Мы даем наркоз цивилизации, иначе она сама себе опротивела бы. Поэтому-то будить ее запрещено. Поэтому и вы вернетесь в ее лоно. Бояться вам нечего, это не только безболезненно, но и приятно. Нам куда тяжелее, мы ведь обязаны трезво смотреть на вещи — ради вас же.
— Так вы это из альтруизма? Ну да, понятно, жертва во имя общего блага.
— Если вы и впрямь так цените ужасную свободу мысли, — заметил он сухо, — советую оставить глупые колкости, иначе вы добьетесь того, что вмиг ее потеряете.
— А вы хотите мне еще что-то сказать? Я слушаю.
— В настоящий момент, кроме вас, я единственный человек в целом штате, который видит! Что у меня на глазах? — добавил он быстро, испытующе.
— Темные очки.
— Значит, мы видим одно и то же! — воскликнул Симингтон. — Химик, давший Троттельрайнеру отрезвин, возвращен к нормальной жизни и более ни в чем не сомневается. Сомневаться не позволено никому, неужели не ясно?
— Позвольте, — прервал я его. — Похоже, вы и в самом деле стараетесь меня убедить. Странно. Собственно говоря, зачем?
— Затем, что действидцы — не демоны! Обстоятельства нас вынуждают. Мы загнаны в угол, играем картами, которые раздал нам жребий истории. Мы последним доступным нам способом даем утешенье, покой, облегчение, с трудом удерживаем в равновесии то, что без нас рухнуло бы в пропасть всеобщей агонии. Мы последние Атланты этого мира. Если миру суждено погибнуть, пусть хоть не мучается. Если нельзя изменить реальность, нужно хоть заслонить ее чем-то. Это наш последний гуманный, человеческий долг.
— Неужели совсем ничего нельзя изменить?
— Сейчас две тысячи девяносто восьмой год, — сказал Симингтон. — Шестьдесят девять миллиардов людей живут на Земле легально и еще, надо думать, двадцать шесть миллиардов тайных уроженцев. Температура падает на четыре градуса в год; очень скоро здесь будет ледник. Остановить обледенение мы не в силах, — разве что замаскировать.
— Мне всегда казалось, что в пекле будет адская стужа. А вы украшаете вход в него миленькими узорами?
— Именно так. Мы — последние добрые самаритяне. Все равно кому-то пришлось бы, сидя на этом вот месте, разговаривать с вами; случайно это оказался я.
— Да, да припоминаю: esse homo.
Но… погодите… сейчас… Я понял, чего вам надо! Вы хотите убедить меня, что без вас, эсхатологического анестезиолога, не обойтись. Раз нет хлеба — наркоз страждущим. Не понимаю только, к чему вам мое обращение в вашу веру, если мне все равно придется тут же о нем позабыть? Если средства, которые вы применяете, так хороши, к чему заботиться о доказательствах? Достаточно пары капель кредобилина, и я с восторгом буду ловить каждое ваше слово, буду чтить вас и слушаться. Похоже, вы и сами не очень-то убеждены в достоинствах такого лечения, если вам по душе обычная старомодная болтовня, если вам приятней беседовать, чем орудовать распылителем! Вы, как видно, прекрасно знаете: психимическая победа — всего лишь жульничество, на поле боя вы останетесь в одиночестве — триумфатор с изжогой. Убедить, а после столкнуть в беспамятство — вот чего вы хотите. Не выйдет! Раньше ты повесишься на своей благородной миссии вместе с теми вон девками, что скрашивают тебе труды по спасению. А все-таки настоящих хочется, без щетины?
Его лицо исказила гримаса ярости. Вскочив со стула, он заревел:
— У меня найдутся не только аркадийские средства! Есть и химический ад!
Встал и я. Он потянулся было к пресс-папье, но я с криком «Отправимся туда вместе» бросился на него. По инерции, как я и рассчитывал, мы покатились к открытому окну. Послышался чей-то топот, чьи-то сильные пальцы пытались оторвать меня от него, он извивался, пинал меня, но в последний момент я повалил его на подоконник, собрал все силы и прыгнул; в ушах засвистело, мы кувыркались, вцепившись друг в друга; вращаясь, воронка улицы стремительно надвигалась на нас, я приготовился к сокрушительному удару, однако падение оказалось мягким, брызнула черная жижа, зловонная, благословеннейшая трясина сомкнулась над моей головой — и опять расступилась. Я вынырнул посредине канала, отирая рукой глаза, с резким привкусом помоев во рту, но счастливый, как никогда!
Профессор Троттельрайнер, разбуженный моими воплями, склонялся над топью и подавал мне, как братскую руку, ручку сложенного зонта. Отзвуки бумбардировки стихали. Дирекция «Хилтона» спала вповалку на надувных креслах (вот откуда взялись «надуванки»!), секретарши вели себя во сне вызывающе. Джим Стэнтор, храпя и ворочаясь с боку на бок, придушил крысу, которая выцарапывала шоколад у него из кармана; перепугались и он, и она.
Присев у стены на коленях, Дрингенбаум, этот педантичный швейцарец, при бледном свете фонарика правил свой реферат. Занятие, в которое углубился профессор, возвещало начало второго дня футурологического конгресса; при этой мысли я разразился таким хохотом, что рукопись выпала у него из рук, плюхнулась в черную воду и поплыла — в неизведанное грядущее.
Тибор Девени. СВИНАЯ ГРУДИНКА
Пер. Е. Умняковой
Он одевался наспех. Оставалось лишь несколько минут: было уже почти пять часов утра! Впопыхах глотая горячий кофе и дожевывая бутерброд, он натягивал бледно-голубые магнитные луноходы. Из-под одеяла виднелась женская головка, черные локоны рассыпались по подушке. Судя по спокойному, мерному дыханию жена еще спала. Лала тихонько окликнул ее:
— Цила!
В ответ послышались какие-то странные звуки, нечто вроде многозначительного «угу» или «гм». Он решил, что супругу интересуют его планы.
— Сегодня у меня двойная смена, одиннадцать часов. Вернусь к пяти. Цила! Ты слышишь меня?
— Да, — одеяло зашевелилось и головка поднялась. — Ты что-то сказал? — сонным голосом спросила женщина.
— Вернусь к пяти. Везу дональдиум на созвездие Рио, прилечу на космодром в половине пятого. Передам бумаги, а около пяти буду дома.
— Тогда я пойду в парикмахерскую, — зевнув, Цила поправила копну капризных вьющихся волос. — А ты заберешь сынишку из детского сада и купишь чего-нибудь на ужин.
— Хорошо, — покорно ответил Лала. — А что купить?
— Да мне все равно. Ну, можешь купить грудинки… пять булочек и бутылку пива.
— Будет сделано, — весело отозвался Лала и, поцеловав жену, тихо прикрыл за собой входную дверь.
В диспетчерской космодрома Рептете все шло своим чередом — обычная утренняя суматоха. Все говорили разом — разумеется, те, кто соблаговолил вовремя явиться. Один лишь Лала молча ждал своей очереди.
Наконец диспетчер обратился к нему.
— Лала, вот бумаги, которые надо доставить на созвездие Рио. Звонил Шани, он не может: у ребенка ветрянка, а жена… Я так и не понял, что там с ней стряслось. Словом, здесь письмо, передашь в Калькутте на контрольный диспетчерский пункт Рептете. Срочно! В Рио должны получить его не позднее половины четвертого, изучить повнимательнее и уже без четверти четыре дать тебе документы для Калькутты.
— Да ты что? — воскликнул ошеломленный Лала. — Успеть к половине четвертого и в Рио, и в Калькутту?!
— Ребята отрегулировали тебе фокусировку пучка фотонов, так что теперь твоя ракета в 1,85 превышает скорость света. С такой скоростью ты всюду успеешь. Только без паники!
Лала недоверчиво усмехнулся.
— Еще вчера старая посудина дребезжала уже при 1,5! Пусть тот, кому так приспичило передать эти бумаженции, сам и летит со скоростью 1,85!
— Милый Лала! Когда ты окажешься на моем месте, а я стану в очередь к твоему столу, тогда сможешь говорить со мной в таком тоне, — одернул его диспетчер, искоса метнув чуть насмешливый взгляд. — Словом, ты летишь или нет?
Лала побледнел. Он молчал, чувствуя, как в груди закипает злость. Кто-кто, а он хорошо понимал, что значит скорость, в 1,85 превышающая скорость света.
— Ладно, — едва сдерживаясь, буркнул он с наигранным хлоднокровием. — Давай сюда бумаги и это дурацкое письмо! Постараюсь успеть!
— Никаких постараюсь! Письмо должно быть на месте в половине четвертого! А тебя я жду в половине пятого. До встречи! — категорично заявил диспетчер, не сводя с Лалы немигающих, колючих глаз.
Такси Лалы с фотонным ракетным двигателем, преодолев гравитацию, постепенно набирало скорость. Все шло как по маслу. «Ничего не скажешь, молодцы ребята, действительно отрегулировали!» — признался он себе и включил автоматику. Теперь можно тщательно проверить работу каждого агрегата. Его особенно волновали показания скоростемера. Сердце Лалы заколотилось, когда он увидел алые. светящиеся ниточки быстро бегущих цифр: 0,5–0,7 — 1,0–1,1 — 1,2–1,3 — судя по цифровой индикации, пока все вроде бы в порядке. Значение скорости резко увеличилось. Даже при 1,4–1,5 никакой вибрации! «Значит, ребята и в самом деле устранили все неполадки», — с благодарностью думал Лала. Ведь только вчера при этой скорости начиналась едва заметная вибрация и он боялся, что поврежден фотонный отражатель. А ведь с вибрацией шутки плохи — стоит чуть превысить предел и удлиненный сигарообразный корпус такси разлетится на куски. Нет, все нормально.
Скорость все возрастала: уже 1,6–1,65 — 1,67 -1,7! С такой скоростью Лала еще никогда не летал на маленьком такси старого образца. Еще две секунды — и она будет 1,85. Скоростемер замер. Успокоившись, Лала откинулся на спинку кресла и начал тихонько насвистывать. Машина словно ждала этого момента — она резко покачнулась, завертелась волчком и ее затрясло. Началась ротация…
Спина космонавта покрылась холодным потом. Ведь это конец! Из многолетней практики он знал, что в такой ситуации ничего нельзя сделать. Нельзя даже дать фотонный сигнал на башню автоматического управления — сильная вибрация и хаотическое вращение нарушают двустороннюю связь. Даже если башня и примет его сигналы, на телеприемнике все равно ничего не увидишь. Словом, надо самому устранять неисправность, иначе это старое корыто разнесет вдребезги. Лала отключил автоматику.
Теперь там, на башне, им придется поломать голову, что стряслось с машиной… Можно ли посылать человека, толком не проверив аппаратуру?..
За считанные секунды он смог сориентироваться и чуть уменьшить вращение. Перейдя на ручное управление, Лала не снизил скорости. Судя по всему, дело было не в ней. Затем он подсоединился к компьютеру. Этот компьютер новейшего образца мгновенно выдавал подробнейший диагноз.
А между тем такси со скоростью 1,85 сверхсветовой приближалось к орбитальной станции Рептете в созвездии Рио. Страшная мысль пронзила сознание Лалы: «Если не приостановить вибрацию и вращение, такси врежется прямо в орбитальный комплекс: затормозить при ротации невозможно». Тем временем компьютер ответил: «Уттечка-а т-тяже-елой в-во-оды в ко-омп-пенса-аторе. 9WW4g3y подсо-оед-динитъ к 8WW3y-ra к-коне-ец.
«Еще заикается», — со злостью подумал Лала.
В ушах звучало последнее слово компьютера — конец. Клапан, о котором он предупредил, находился снаружи, в хвостовой части ракеты: так легче было заправлять горючее. С кабиной он связан не был. Следовало выкарабкаться из кабины, ощупью по-пластунски проползти по крутящемуся корпусу ракеты, перекрыть вентиль и также ползком вернуться обратно. И все это надо успеть за три минуты: кислород в скафандре рассчитан только на это время… Но выбора не было. Уже через тридцать две секунды он стоял в скафандре перед шлюзовым отсеком, подключил аппаратуру, привязал ключ и приготовился к выходу в космос. Крышку люка как назло заклинило: повидимому, ее уже давно не проверяли. Казалось, она приросла навечно. Пришлось потратить чуть ли не полминуты, чтобы ее открыть. Наконец он проскочил через герметизированный шлюзовой отсек и выбрался из люка.
«Какая ни на что не похожая панорама космоса открывается с ракеты, которая ходит под тобой ходуном, крутится, вертится, того и гляди сбросит в тартарары», — подумал Лала и пополз к вентилю. Секунды казались часами. Он долго не мог затянуть злосчастный вентиль. Тот порядком заржавел. Должно быть, за последние полгода его ни разу не смазывали… Но как только Лале удалось сделать, что нужно, вращение тут же замедлилось и вскоре прекратилось вовсе. Космонавт облегченно вздохнул. Но уже прошло две минуты! За одну минуту доползти до люка и пройти через шлюзовой отсек невозможно. Значит, он останется без кислорода в лучшем случае на пятьдесят секунд!
Когда Лала проходил через люк, в легких уже почти не оставалось кислорода. Он задыхался, как рыба, выброшенная из воды. Казалось, тело разламывается на куски. Закончив герметизацию шлюзового отсека, он сдернул маску и упал, судорожно хватая ртом воздух. Последнее, о чем он успел подумать, была автоматика. Уже теряя сознание, Лала нажал кнопку наземного управления.
Он пришел в себя только на орбитальной станции Рио. Техник долго тряс космонавта, прежде чем тот очнулся.
— Эй, Лала! Что стряслось? Почему ты в скафандре? — удивился он.
Лала рассказал о всех своих злоключениях. Выслушав его, техник помрачнел.
— Я не смогу поменять тебе кран, у нас нет запасных частей, — тяжело вздохнул он и беспомощно развел руками. — Вчера как на грех последний отдал. На всем здешнем созвездии днем с огнем не сыщешь ни этого крана, ни деталей к твоему фотонному отражателю. Все это старье снято с производства. Не представлю, как ты долетишь…
— Мне еще надо попасть в Калькутту.
— На такой машине? Отчаянная голова! А если этот вентиль опять…? — Слова застряли в горле.
Техник всегда восхищался Лалой, и сейчас, думая о нависшей над ним опасности, испытывал чувство тревоги, щемящее и ноющее, как зубная боль.
— Авось пронесет… — нарочито спокойно произнес Лала.
— Будь поосторожнее в Калькутте!
— Спасибо! До свидания!
Взлет прошел благополучно, и ракета без вибрации помчалась с 1,85 скорости света.
Словами не передашь и сотой доли того, что пережил Лала за эти несколько часов. Больше, чем превышение скорости, его волновал испорченный кран: того и гляди могла начаться утечка тяжелой воды. С минуты на минуту космонавт ждал аварии. Пот градом катился по лицу. Ему казалось, что он выбился из сил, выжат, как лимон. Лала был не робкого десятка, но кто бы остался спокоен в подобной ситуации? Он не мог дождаться, когда наконец приземлится в Калькутте, не верилось, что можно целым и невредимым оказаться в половине пятого в управлении Рептете.
— Ну, какие новости в детском саду? — спросил сынишку Лала.
— Ванесса как вцепится мне в волосы…
— Что за Ванесса?
— Ванесса Дебреги.
— Ну а ты?
Мальчик энергично замотал головой.
— Почему же ты не дал ей сдачи?
— Не успел. Я колошматил Алмаша.
— Какой еще Алмаш?
— Как какой? Алмаш Шхлуцхофер. Мой лучший друг, — с гордостью сказал мальчик. — Ты мне что-нибудь купишь?
Лала ласково погладил жесткий ежик волос.
— Куплю. А что бы тебе хотелось?
— Да мне все равно.
— Тоже мне… не знаешь, чего хочешь, а пристаешь: «купи, купи»!
— Но ты же взрослый и сам должен знать, чему обрадуется твой ребенок.
Они вошли в огромный гастросам.
— Вот купи мне это, — показал мальчонка на полку с консервами.
— Потерпи, сперва купим, что велела мама.
Они остановились возле прилавка с гастрономией.
— Пожалуйста, двести граммов свиной грудинки!
— Есть ветчина в банках, зельц, венгерское сало, колбаса из Бочкая. Только что получили… — добродушное лицо продавщицы расплылось в широкой улыбке.
— Пожалуйста, двести граммов свиной грудинки!
— Купите что-нибудь из колбас: диетическая, сырокопченая, варено-копченая, пражская, марсианская… — словно не слыша Лалы, перечисляла продавщица.
— Я прошу у вас двести граммов свиной грудинки! — настойчиво повторил он.
— А окорок?! Одно загляденье…
— Мне нужна грудинка! — сухо оборвал Лала.
— Но…
— Скажите, — раздраженно перебил он, — почему вы не хотите дать мне двести граммов грудинки?!
— А ее у нас нет.
— Тогда взвесьте двести граммов колбасы, — безнадежно махнул рукой Лала.
— Будьте любезны.
Соседний прилавок ломился от хлебных изделий.
— Пожалуйста, пять булочек.
— Есть рожки, рогалики, завитушки с маком… — быстро затараторила маленькая, круглая, как шарик, продавщица. Ее младенчески розовое толстощекое лицо с узкими черными глазками чем-то походило на румяную, пышную сдобушку со сливами. — Вот, пожалуйста, пончики, марципанчики… — Она перевела дух. — Могу предложить палочки, батончики лупи-купи…
— Да не нужны мне все ваши луци-куци, — взревел Лала так, что девушка в ужасе шарахнулась от него. — Дайте мне пять булочек.
— Булочки кончились, — сердито отрезала она.
— Дайте пять рогаликов.
Они долго ходили по огромному гастросаму, но прилавка с пивом так и не нашли.
— Не могли бы вы сказать, где пиво? — спросил космонавт у парнишки, расставлявшего какие-то бутылки.
— Слетайте на Луну, — посоветовал тот. — У нас пива нет уже почти неделю.
— Здравствуй, дорогая! Ну, что ты сегодня делала?
— Ах, и не говори… Давно у меня не было такого трудного дня, — тяжело вздохнула жена.
— Какая ты сегодня красивая. И прическа тебе к лицу!
Стройная, с большими серыми глазами, крошечным ярким ртом, Цила была очень хороша, и Лала смотрел на нее с такой ласковой улыбкой, на которую, казалось бы, нельзя было не ответить тем же. Но Цила была вне себя от возмущения. Щеки горели, глаза метали молнии.
— Мне пришлось целых четыре часа просидеть в парикмахерской!
— Мама! Я хочу на горшок!
— Ты уже большой мальчик, мог бы и сам сходить… Ладно, скажи папе. Должен же он хоть что-то делать для нас! Лала, как прошел полет? — небрежно бросила Цила.