Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улица Чехова - Господствующая высота (сборник)

ModernLib.Net / Военная проза / Андрей Хуснутдинов / Господствующая высота (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Андрей Хуснутдинов
Жанр: Военная проза
Серия: Улица Чехова

 

 


Бунгалом ленинскую комнату звали за то, что фактически это была беседка – та же курилка, только побольше, обшитая белёной фанерой и меблированная бог знает как попавшими на заставу школьными партами. Прежде чем очередь из ПКМ-а наискось вспорола и встряхнула ее, я, замешкавшись с запертым автоматным затвором, в суматохе припал на колено. Простершиеся надо мной лучи трех желтых трассеров отпечатались в глазах так резко, словно пули высвободили заключавшееся внутри домика солнечное вещество. Пахнуло, сколь ни странно, чем-то съестным. В курилке позади что-то защелкало и захлопало. Припав к земле, я врезал снизу вверх по щепавшейся глухой стене и дырявил ее под нижней выходной строчкой до тех пор, пока не расстрелял весь рожок. Запасной магазин зацепился в трепаном подсумке, и, выдирая его, я привстал и начал подвигаться с линии стрельбы за боковую стенку. В то же время отчего-то прекратил стрельбу и Стикс, хотя, по моим ощущениям, в стопатронном пэкаэмовском коробе должно было оставаться больше пол-ленты.

Перезарядившись и выглянув из-за угла, я увидел, как, сидя на корточках, Арис копается в открытой ствольной коробке и пробует, вероятно, вытолкнуть перекошенный патрон. И вот тут мне сделалось не по себе. До дурноты, ей-богу. К переднему фасаду я крался словно по тонкому льду, с сердцем в пятках, думал обнаружить изрешеченное пулями тело, однако потусторонняя картина эта – здоровехонький, без царапины, покойник, деловито возящийся под раскуроченной, без живого места, стеной с вылетевшими окнами – не только не заставила меня передохнуть с облегчением, но и разозлила до того, что я опять вскинул автомат. Между тем на Стикса мое появление из-за угла возымело не менее ошеломляющий эффект. То есть никакого перекоса патрона, скорей всего, не было, Арис просто разряжал пулемет, полагая свою стрельбу достигшей цели и меня, соответственно, достигшим ближайшей сортировочной по разделению агнцев и козлищ. Пару секунд мы глазели друг на друга с одинаковым выражением замешательства, будто на собственные отражения. Затем, бросив ствол, Стикс опрометью бросился в сорванную с верхней петли дверь. «Гад!» – крикнул я и, хватившись, стал стрелять ему вдогонку, лупил поначалу наугад, сквозь стену, но, углядев в окно припавшую к земле между партами тень, взялся резать прицельно, с ясным сознанием того, что теперь-то уже наверняка убиваю его, и с таким же твердым впечатлением вершащегося долженствования – упоительным и необъяснимым послевкусием мысли о вышибании духа из ближнего…

Следующие полчаса или час я провел в одиночестве на своей позиции, на том самом месте, где схлопотал удар в затылок и где теперь был близок если не к помешательству, то к самоубийственной выходке – каждую минуту, например, порывался идти то в ущелье, чтобы не возвращаться, то за гранатами, чтобы взорваться. Мои свихнутые поползновения, стоит сказать, были вызваны не видами неба в клеточку, а раздражением рассудочной природы: в первую очередь, я не знал, как быть с чувством, что произошедшее в «бунгало» есть для Стикса заветное благо, и, во-вторых, не понимал, отчего память об этом благе представляется мне безусловной формой одолжения, как если бы я сделал то, о чем Стикс давно просил.

Взводный, чуть стоило вспомнить, какими нервами и сколькими взбучками от замполита полка ему далось возведение ленинской комнаты, встал передо мной, как лист перед травой. Впрочем, если бы вместо него явился кто другой – хотя бы и дух, и потребовал не разоружиться и распоясаться, а, скажем, застрелиться на месте, я бы, наверное, снес себе голову так же покорно, как расстался с автоматом и ремнем. После «бунгало» мне было решительно все равно, чьи и какие приказы выполнять, куда идти и что делать, только бы все это происходило молча.

Так, без лишних разговоров, деликатный Капитоныч отвел меня в зиндан.

Зинданом, в отличие от «бунгало», на восемнадцатой именовалось то, что и подразумевалось, – настоящая тюрьма, без дураков. Подземная камера представляла собой каменный мешок размером с небольшой гараж и была единственным сооружением, что сохранилось от средневековой крепости. По прямому назначению ее не использовали на моей памяти еще ни разу. С расширенной горловиной входа, крытой, кроме решетки на замке, двухскатным колодезным навесом, она служила идеальным погребом в летнюю жару и надежным цейхгаузом круглый год.

Спустившись по приставной лестнице на волнистое дно, я очутился среди ящиков с мыльно-пузырными принадлежностями, коробок с сухпайками, тарой с патронными цинками, составленного вдоль стен строительного инструмента и невесть чего еще. Пахло горьковатой задохшейся землей и машинной смазкой. «Ну, вот я и дома», – подумал я, разложив на полу сплюснутые толевые рулоны из штабеля и располагаясь на них как на тахте. Бедная голова моя гудела закипающим чайником, в правом ухе посвистывало, затылок пекла зрелая шишка, ныло, ко всему прочему, ушибленное колено, но, несмотря на все это, я почти мгновенно уснул и проспал как убитый два часа. Приснилась мне какая-то сумеречная, упокойная чертовщина – будто лежу под землей не среди ящиков и лопат, а между работающих самих по себе, то есть безо всякого человеческого участия, танковых тренажеров. И поразился я не так своему видению, как чеканной мысли, его заключавшей: «Сон – тренажерный зал смерти». Еще не открыв глаз и не соображая толком, где нахожусь, я лежал со стиснутыми зубами, точно перемогал боль. Случаются фантазии, сами по себе, может быть, никудышные и вместе с тем отпирающие в душе такие ямы, что, очухавшись, спрашиваешь себя, как до сих пор это позволяло тебе пребывать в здравом рассудке, да и чем иным является твой рассудок, как не заслонкой на яме, если нет-нет да и хватишь этой кромешной, забирающей тьмы?

В общем, нетрудно вообразить мое состояние, когда, разбуженный стуком решетки и шумом спускаемой лестницы, я узрел сходящего из круга света Стикса – с пластырной повязкой на правой брови и с заляпанным кровью правым же бортом распущенной куртки. Не говоря ни слова, Арис разобрал остаток рулонов толя, устроил лежанку в углу напротив меня и осторожно, как на медицинской кушетке, расположился на ней.

В камере установилась гробовая тишина. Я не различал ни дыхания Варнаса, ни собственного и, дабы убедиться в том, что действительно проснулся и нахожусь в сознании, несколько раз проводил ладонью по лбу. Так мы подслушивали друг друга, пока Бахромов, карауливший склад, опять не спустил лестницу и не сказал выходить на ужин.

Кусок не полез бы мне в горло, если бы прежде я не спросил Ариса: «Так я же угрохал тебя?» – и он отмахнулся измазанными зелёнкой пальцами: «Не меня». Макароны по-флотски он ел, словно глину, каждую ложку прожевывал с тем же брезгливым видом, с каким ответил на мой вопрос, и, глядя на него, можно было подумать, что он и в самом деле жалеет о своем несостоявшемся убийстве.

После того как мы снова оказались под землей, я спросил его, будто разговор наш не прерывался:

– А кого тогда?

Сидя на лежаке, Арис поджег «беломорину» и потрогал пухлую повязку, похожую на бутафорскую бровь. Его лицо тревожила ехидная улыбка.

– Никого. – Выпустив струю дыма в меркнущую дыру над головой, он вращал горящую спичку в пальцах, пока огонек не сгинул. – Парадный китель Капитоныча на вешалке. Наповал.

Я тоже закурил.

– А с бровью что?

Арис коротко развел руками.

– Нету. Шов теперь. Как на ширинке. Осколком… – По-русски он говорил с едва ощутимыми заминками, но, думаю, не оттого, что вспоминал слова, а оттого, что всякую секунду окорачивал себя, не желая ненароком перейти на литовский и тем самым дать понять, что считает меня р?вней, своим.

– Откуда ты знаешь, что я вчера слышал тебя из котлована? – спросил я, глядя на хищный глазок папиросы в его руке.

– Не знаю, – заявил Арис со вздохом.

Это «не знаю» можно было толковать двояко:

и в смысле того, что он не мог объяснить своей догадки о моем всеслышаньи, и в том плане, что вообще не был уверен, что именно я переложил его дезертирские манифесты Капитонычу. При всем при том становилось ясно, что заключение по поводу доноса, верное или нет, принято, что вопрос этот закрыт и не подлежит ревизии, подозрение же насчет Матиевскиса изничтожено еще во время их беседы по душам возле «бунгало». Словом, решение считать стукачом падкого до расправы оккупанта, а не слабодушного соплеменника, стало ему тем дороже, чем труднее далось, и, судя по тому, что случилось затем в ленкомнате, он был готов платить за него сполна. «Да ну и черт с тобой, баба, – заключил я, развалившись на своем ухабистом ложе. – Думай, что хочешь».

Вскоре совсем стемнело. Могильный мрак кутузки рассеивался то слабым сполохом близкого выстрела, то ползущим по полу зайцем от осветительной ракеты. Где-то по левую руку от меня дребезжал и перекликался со своим товарищем у противоположной стены сверчок. Разомлев после ужина, я потихоньку стал дремать, когда Арис осведомился голосом ироничного сочувствия:

– Так ты думал, убил меня, так?

– Не знаю, – заявил я не без злорадства.

– Иногда это одно и то же, – ответил он по-литовски.

– Что? – не понял я.

– Убить и по ошибке думать, что убил.

– А ты не думал о том же?

Арис в ответ только шмыгнул носом.

– Короче, мы квиты, – подытожил я.

Щелкнув спичкой, он опять закурил. Прежде чем колотящееся капельное пламя исчезло в зеленой, овеянной дымом щепоти, я увидел, как он отрешенно смотрит в темноту надо мной.

– Ты не знаешь, о чем говоришь.

Я поправил под головой свернутый холщовый мешок.

– Ну, конечно…

Прошло еще с четверть часа, у меня вновь начали слипаться глаза и путаться мысли, как Стикс, чей внутренний монолог все это время, очевидно, не прерывался, подкурил очередную папиросу, со словами:

– Смерть – это не так просто, как кажется.

Я вслепую поднес к лицу часы на запястье.

– Кому кажется?

– Со стороны. Вообще.

– И как это кажется не со стороны?

Он ответил загадкой:

– Зачем раньше звали попа к умирающему?

– Ну… – Я надул щеки, припоминая то немногое, что когда-то читал или слышал на этот счет. – Причащаться?

– Попа звали не к умирающему.

– А к кому?

– Palauk[29]. Моя бабка по отцу была католичка. Когда она умирала, к ней привели ксендза. Мне было шесть лет, и я не знал, зачем чужой пришел в дом и почему он пахнет не аптекой, а каким-то… деревом. А потом я понял… – Поплевав на пальцы, Арис затушил в них окурок.

– Что понял?

– …потом я несколько раз видел, – продолжал он, передохнув, – как просто умирают – люди или животные. Как просто перестают двигаться и дышать. Я не знал, как так просто можно перестать жить, и тоже пробовал не двигаться и не дышать. Хотел узнать, что знает мертвый. А потом, через год по смерти бабки, я был на работе у матери, в магазине книг, помогал одной пардавщице оформить витрину. Другие ушли обедать, мы остались. Я давал ей с тележки книги, она их расставляла под стеклом. Во дворе тогда пацаны играли в кабине грузовика и, может быть, случайно сняли тормоз. Машина поехала задом и повалила фонарь. Столб упал на витрину. Пардавщице осколками стекла порезало сонную артерию. Кровь пошла, как фонтан. Я заслонился книгой и смотрел одним глазом, как она пробует зажать рану и хочет мне что-то сказать. Она умерла так легко и быстро, что, кроме меня, никто не видел. Только один пацан подбежал к витрине и весело кричал, что в магазине льется краска. Я тогда не знал, что она хотела сказать, но я запомнил ее очень спокойный взгляд и понял, зачем поп приходит в дом, когда кто-нибудь умирает.

Разведя вслепую руками, я больно ударился пальцами о какой-то выступ и неслышно чертыхнулся.

– И – зачем?

– Поп приходит домой не к тому, кто умирает, а к его родным, и заслоняет от них то, чего нет.

– Что заслоняет?

Стикс неторопливо завозился в темноте, то ли укладываясь удобней, то ли присаживаясь.

– Я думал, ты сегодня понял… – Он все-таки сел. – Заслоняет пустое, пробел того, как живой становится неживым. Может быть, это пробел дива – я не знаю. Поп тоже не знает, но поп хитрит. Где ждут Бога, но Бог не приходит, туда приходит поп и делает наоборот то, что в цирке делает фокусиник – говорит абракадабру не чтобы скрыть, как происходит фокус, а чтобы скрыть, как не происходит никакого фокуса. Я думаю, это потому, что смерть для нас – выключатель, когда что-то начинает равняться ничему просто так, даже без знака равенства. А поп добавляет такой знак, поп расписывается за Бога.

Аккуратно, чтобы снова не удариться, я с силой потянул по сторонам локти.

– Ну, да. А теперь вместо митрополита замполит галочки ставит. И не сегодня завтра пропишет нам за «бунгало» таких пиздюлей, что сами за выключателем полезем… – Вытащив было пачку папирос, я затолкал ее обратно в карман. – Слушай, а вот почему ты подумал об этом именно тогда – ну, в витрине?

– Ты опять торопишься, – вздохнул Стикс. – У русских всегда так. Не умеешь ждать. Я не сказал еще, что главное.

– И что главное?

Он помолчал, будто собирался с мыслями.

– Главное – что человек никогда не должен умирать просто так.

– Это, – снова не сдержался я, – чтобы потом не было стыдно за бесцельно прожитые годы?

– Это и да, и нет, – усмехнулся Арис. – Но ты опять торопишься. Человек не должен умирать своей смертью.

– А какой смертью должен умирать человек?

– Он должен погибать.

Я ошалело кашлянул.

– Почему?

– Если живой становится мертвым просто так, из-за болезни… – Арис помолчал, будто пробовал вслушаться в собственные слова. – Если живой умирает просто так, то родным нужно звать попа, чтобы жить дальше и не сойти с ума. Когда человек не погибает, а просто так становится неживым, то нет чуда смерти, а есть одна расписка попа, крест.

Я присел, облокотившись на колени.

– Чуда смерти – кровищи, что ли?

– А почему душки? больше боятся, если их не расстреливают, а вешают? – поинтересовался в ответ Стикс.

– Душа через глотку не выходит?

– Да. Думаю, так. Другая, лучшая для них смерть – всегда с кровью. И главное все равно не кровь, нет, а то, как ты сейчас сказал, – что смерть должна приходить не зря. Что это не пробел, а пропуск.

Я закурил – совестно сказать – не оттого, что хотелось курить, а оттого, что в темноте ни с того ни с сего мне стало не по себе, проняло аж до корней волос, до озноба, как продравшего шары лунатика на коньке, даже папиросу из кулака не выпускал поначалу, – так расслабило и затрясло.

– Выходит, и тогда, на верхнем, и сегодня ты хотел не шлепнуть меня, а облагодетельствовать? – спросил я всерьез.

– Нет, – запросто, как на самый обыденный вопрос, отозвался Стикс.

– А что?

– На верхнем посту и у «бунгало» ты сам искал смерть. Ты или она тебя.

Я осторожно затянулся.

– Да, очень удобно, блин.

– Что удобно, почему?

– Потому что при таком раскладе ты уже не боец, а электроспуск. Вышиб мозги – своему, душк?, по делу, из-за казэ[30], быдыщ! – и взятки гладки.

Стикс хмыкнул и ничего не сказал. Было ясно, что это объяснение он считает наивным и не собирается даже оспаривать его. Что-то тем не менее из моих слов запало ему на ум. Сидя, он принимался то шаркать по полу ногой, то поправлять под собой рулоны.

– Электроспуск… – не стерпел он все-таки. – Можно думать, ты пришел сюда, в армию, сам. И тут стреляешь как добровольный.

Поперхнувшись дымом, я прочистил горло и сплюнул.

– Да, не как доброволец. Но против долга родине ничего не имею. А что?

Арис тоже ответил не сразу.

– У Пошкуса перед твоей родиной не было никакого долга.

Я выпустил окурок из пальцев и притоптал его.

– Не лезь в бутылку, варяг. Эту тему мы уже проходили. Насчет долга Пошкуса как-нибудь справимся у него самого. За себя говори.

– У Пошкуса перед твоей родиной не было никакого долга, – упрямо выговорил Стикс. – Чек? его деда тоже расстреляла под хутором. Пошкус умер как надо, но он погиб просто так.

Чувствуя, что у меня начинает гореть лицо, я с нажимом огладил голову ото лба к макушке и глубоко передохнул. На миг представилось: драка в условиях нулевой видимости, единственный источник освещения – искры из глаз.

– Арис, ты сейчас поёшь, что твой поп.

– Нет, не как поп. Я говорю, что знаю.

– Ну, и откуда ты знаешь то, что знаешь? Как надо и как не надо – не нам судить. У Мартына дед вон тоже в лагерях сгинул. И что ему – задрать штаны и к духам бежать? Да даже по-твоему выходит: и Пошкус, и дед его получили то, что хотели. Что, дед его от чек? вилами отмахивался? Или таки шмайсером? И ведь вот послал тебя Пошкус перед смертью? Послал. Из-за курева? Да. Но почему из-за курева? Оттого что курить хотел? Неа. Оттого что смерти искал, маячил ей папироской. Твои слова. Лучше скажи, по чьим долгам сам тут кровь пускаешь.

– Tai ne tavo reikalas.[31]

Пригоршней я бережно накрыл шишку на затылке.

– Gerai[32]. Тогда с какого хера ты лезешь ко мне?

Арис холодно рассмеялся.

– Я – лезу? А кто вчера подслушал меня?

– Я не подслушивал, а слышал. Под кайфом. Разница есть?

– Нет разницы. Это одно и то же.

– Ах, вот оно что. Ну, если ты знал, что тебя слышат, то почему не заткнулся сразу, а продолжал вещать?

– Я не знал еще тогда.

– Не знал еще тогда? А кто знал тогда? Матиевскис? Папаримскис? О чем вообще базар, если ты не знал еще тогда? А сейчас откуда знаешь?

– От верблюда…

Я потолкал кулаком в ладонь.

– Ладно, герой. Можешь думать про донос Капитонычу, что хочешь. Мне, если честно, по барабану. Чужая душа – не дай бог вляпаться. Но я скажу тебе, что сам думаю про вчерашнее. А думаю я вот что. Ты не только знал, что я слышу тебя из котлована, но ты обращался ко мне, а не к Матиевскису. Больше того: ты уже тогда знал, что землячок твой сдаст тебя с потрохами. И не боялся, а как раз добивался этого… О’кей?

Стикс брезгливо фыркнул.

– Ну, тогда скажи – зачем? Чтобы прийти сюда, в зиндан?

Я покачал головой.

– Нет, Арис, не в зиндан.

– А куда?

– В «бунгало».

– Зачем?

– Крови нюхнуть.

– Kam?[33]

– Вот уж не знаю, товарищ майор. Но – нюхнуть. Не чужой, так своей. А может, и того почище: чуда смерти. Ведь с этим фокусом, в отличие от кровушки, хотя и сопливой – ну, от мордобоя под буру, – в последнее время полный швах.

– Что ты означаешь – нюхать кровь? – серьезно спросил он.

– Военноозабоченных означаю. Типа тебя. Потому что повидал их, в Союзе еще. Тех, которые рвались в Афган, в учебке у нас просили заявления писать. Ну, типа для порядка. Так вот никого, кто накатал такие заявы, сюда не пустили. Никого. Завернули добровольцев всех до единого. И правильно сделали.

– Почему – правильно?

– Потому что в девяноста девяти случаях это были моральные уроды. Скажи: «Афган», – и их бьет, как дрочера на кулаке. Пули в башках свистят. Кровища – колом в глазах, что твой гной в прыще. Мозги на боковую. Одного прямо из казармы в дурку сдали, другой ушел с поста и пострелял каких-то колхозников с быками, все прочие закатывали истерики в своем узком кругу. То есть Афган для них – не долг и все такое, а «Зарница», БАМ с апачами, шанс дорваться до кровищи и притом не загреметь на нары, не заработать вышака. Вот так вот…

Я расстегнул гимнастерку, подобрал панаму и, обмахиваясь ею, втихую, как перед зеркалом, корчил рожи. То бишь насчет девяноста девяти процентов, как и про то, что в учебке заворачивали всех волонтеров, я, конечно, приврал. Большинство наших курсантов-диверсантов были вполне вменяемые мужики, тот же Мартын, например. Но из-за Матиевскиса, из-за того, что так запросто его наушничество оказалось приписано мне, я загорелся во что бы то ни стало, любым способом уесть Ариса. Ему, в свой черед, хотелось поддеть меня, ибо тем же серьезным тоном, каким спрашивал про кровь, он уточнил:

– Ты говоришь так про себя?

Рано или поздно этого напоминания о сумеречном существе, бегавшем с ножиком за духами, следовало ожидать. Да. Но я его не ждал. Пропустил, как хороший встречный крюк под дых. Минуту-другую только открывал и закрывал рот. Не понимаю, как такое получалось у Стикса – давать знать одно, когда на словах он имел в виду другое. Ведь и самый намек на сумеречное существо не стоил бы ломаного гроша, если бы при том не возникало железного впечатления, что Арис был очевидцем моих подвигов и знал про них больше, чем говорил. Надлежало, наверное, что-то немедля отвечать и опровергать, но, очарованный догадкой о всевидении Стикса, я попросту потерялся. Арис, впрочем, и не рассчитывал на ответ. Постучав в решетку лопатой, он крикнул часовому, чтобы тот выпустил его в ташноб.[34]

Спохватившись, я тоже полез до ветру.

После тесных потемок зиндана свежая, обжитая звездами ночь показалась мне прозрачной и наши дебаты впотьмах – чем-то надуманным и даже постыдным. На западном горизонте угадывалось мерцающее зарево, доносившийся оттуда гром канонады, мерный и разжиженный, напоминал шум грозы и не забивался ни одиночными выстрелами с наших позиций, ни более интенсивной огневой «профилактикой» у соседей. С востока порывами налетал вертолетный клекот и слышались редкие, сосредоточенные дроби авиапушек. На дне ущелья горел то ли куст, то ли дерево. Вдыхая этой сдобренной дымом прохлады, я чувствовал необъяснимую тяжесть на сердце. Была тому причиной словесная склока со Стиксом или смена обстановки, но обычный вид заставы и заурядные ночные звуки вдруг стали представляться с какой-то доселе неизвестной, запредельной стороны. На обратном пути из нужника Арис спросил у Бахромова, не определился ли взводный со сроком заключения, сколько нам тюремничать – сутки, трое, неделю? Узбек лениво засмеялся и затем, как спровадил нас снова под землю и запер решетку, довольно поперхав, передал по слогам точные, как ему мнилось, слова Капитоныча:

– До морковкиного заговненья.

Стикс откликнулся ему деланым издевательским хохотом и пнул подвернувшуюся лопату. Кошки на душе, как видно, скребли не у меня одного.

Маясь на своем лежаке и поминутно поправляя его, Арис что-то раздраженно бурчал под нос. Когда молчать, судя по всему, стало невмоготу, он, не подымаясь, закурил и мечтательно, словно вспоминал что-то благостное, сообщил:

– А дома думают, это я виноват, когда Пошкус погиб.

Я накрыл ладонью нагрудный карман с початой пачкой «охотничьих».

– Почему?

– Не знаю точно, но думаю, это из-за того, что… – Стикс осекся, затянувшись, и медленно выдохнул дым. – В общем, Матиевскис говорил.

Я достал и поджег папиросу.

– Ну, насчет вины твоей тоже, надо думать, не святой дух им нашептал.

Арис на это ничего не ответил, но по тому, как он продолжал безмятежно курить, было ясно, что мое предположение для него не новость.

– И оттого ты не хочешь возвращаться домой? – спросил я. – В проигравшую страну?

– Это не твое собачье дело, – беззлобно сказал Стикс.

– Ну, как же… – набычился я с напускной озабоченностью. – Ни меня, ни Капитоныча, если что, особисты по головке не погладят. Сам понимаешь.

– А ты на самом деле собака, чтобы тебя гладить?

– Не цепляйся к словам.

Арис насмешливо покряхтел.

– Ну, и ты их близко не принимай. Тем более те, которые говорились не тебе, а другому.

– Не мне… – Я сел со вздохом. – Это точно. Но про меня.

– Снова про то, как не погладят?

– Да. Только не в особом отделе, а в бойне. Которой не избежать.

– Это говорилось не для тебя, – повторил Стикс и щелчком запустил бычок в обрешеченную дыру. – Что говорят для одного, бывает совсем не то для другого.

– Только мне вот что непонятно, хоть убей… – Я сделал вид, что не слышал его. – Вот как так: бойня будет, а штурм – не обязательно? Духи что – уже десантироваться могут? Или мы сами друг друга постреляем, как сегодня? А может, все проще? Ну, тот, кто хочет что-то там подготовить и заслужить, и подсобит бородатым? Переколет нас, скажем, во сне? По-братски – с кровищей, с чудом смерти, – да и снимет заставу досрочно, ага?

– Ага, – подхватил Арис. – А для удобства, чтобы тихо переколоть, еще раньше сказал про бойню, потом пострелялся с тобой в «бунгало» и сел – опять с тобой – на «губу». Хороший план.

Я взмахнул папиросой.

– Ну, время покажет, варяг. Еще не вечер.

Стикс лишь усмехнулся.

Тягостная, вяжущая, будто по легкой контузии, тишина обступила нас, так что временами даже нельзя было с уверенностью сказать, отчего не стало слышно сверчков – оттого ли, что они спят, или оттого, что наше шумное молчание глушит их.

– Знаешь, зачем Капитоныч посадил нас сюда, когда мы чуть не убили друг друга? – неожиданно спросил Арис.

– Зачем?

– Потому что он думает, как ты. Тут, внизу – или я тебя, или ты меня. А там, наверху – я вас всех. Выбрал из двух зол.

– Да уж… – Я отер лоб и, затянувшись в последний раз, зло, как скорпиона, раздавил окурок на камне. – Пауки в банке…

Мое расположение духа делалось совсем ни к черту, я словно грезил наяву и, сознавая, что сплю, не мог очнуться. Не лучше, видимо, ощущал себя и Арис, которому не давала покоя то ли боль в ране, то ли мысли, ею диктуемые.

Выговорившись, мы продолжали болтать, препирались по пустякам, лишь бы не отвлекаться на самих себя, и даже обменялись анекдотами (Стикс весьма сносно переложил любимый каламбур взводного про Чапая). Наконец, прежде чем заснуть, сослепу, каким-то пьяным противоходом мы завернули в избитую колею – кто мы и зачем мы на этой войне, – и тут, стоит заметить, как Стикс, так и я позволили себе рискованные, даром что полубессознательные, выпады.

Арис, позевывая, поведал, что хотя он не понимает, «какого черта в этих горах забыла его страна» («его страна»!), однако «уважает ее решение», потому что любая война есть, в первую голову, «обоснование само по себе» (pats vienas pagrindimas) и, не в последнюю, сдирание человеческой маски со зверя, «демон-стр-ация» (вот так, с грамматической насечкой – «демон», «монстр»), явление человеку его настоящего существа, переворачивание с ног на голову «ленинского принципа Клаузевица» (?!), потому что не война является продолжением политики другими средствами, а вовсе даже наоборот: политика и так называемая мирная жизнь являются продолжением войны другими средствами. Я предположил, что в так называемой мирной жизни зверю в человеческой маске подобает быть маньяком-потрошителем или охотником, и, сказать по правде, до сих пор теряюсь в догадках, на какой вариант моего допущения – на второй, на первый либо на оба разом – последовал презрительный отзыв: «Охотиться для удовольствия все равно что дрочить на коврик в гареме». Сбитый с панталыку, обидевшийся за страну, не знающую, на что ей эта война, я ударился в ностальгию, рассказал в том числе о каникулах в байконурских степях, где однажды провел лето у отцова сослуживца-казаха и был впечатлен своеобразным кочевничьим космополитизмом: для степняка родина есть понятие больше топографическое, чем национальное – не страна и не лики на стенах, а то место, где находится его юрта и дымит очаг, то священное пространство, за которое он будет стоять насмерть, в каком бы краю света ни обустроил его. Мне, отпрыску военной семьи, оккупанту по рождению, еще до собственного призыва исколесившему пол-Союза и пожившему в группах войск в Польше и Германии, этот кочевничий патриотизм близок, как никакой другой; то есть, например, в данный момент, под решеткой, я полагаю своей родиной трижды чертову заставу номер восемнадцать, с ее вышками, подземельями, позициями и контингентом, включая сверчков и паучков. Правильно я так полагаю или нет, бог знает, но иначе бы я наверняка сошел с ума, стреляя по духам не за свое, пусть и ошибочное, мизерное разумение родины, а за холеные рыла на портретах в ленинской комнате. То же, кстати, касается и бородатых. Они дерутся с нами не потому, что мы шурави (на нашем месте мог быть кто угодно – македонцы, англичане да хоть марсиане), а потому что мы не в аду, они борются за свои виды рая, на которых мы – лишь временная червоточина, свищ, морок. Победить можно только близкого по духу, как, скажем, Западная Европа или Штаты победили самих себя вдоль и поперек, – победить же их, навязать им условия своего мира, договориться с ними нельзя, как нельзя договориться с инфарктом или геморроем, земля эта населена их демонами, и если бы мы действительно хотели завоевать ее, то ставили бы тут не фанерные будки с рылами, а соборы…

Последней частью своих рассуждений я, как показалось, уже сотрясал пустоту. Арис или спал, или, ничегошеньки не поняв, сделал вид, что спит, и, подумал я, слава богу. Комсомолец и атеист до мозга костей, я тогда и сам не понял толком, какая нелегкая понесла меня от рыл к алтарям. Уснув, я видел сложные, замешанные на кровавом ритуале кошмары, какую-то осыпающуюся вместе со вселенной хрустальную стену и, совершенно разбитый, очнулся под утро от жалобной просьбы, которую перед пробуждением воспринял тем, что она означала буквально, то есть легким и ломким звоном стекла:

– Стиклстиклстиклс

Я лежал с закрытыми глазами, спрашивая себя, слышу сейчас или все-таки подслушиваю Ариса, и уже собирался позвать его, разбудить, как с утробным громом зиндан толкнуло близким, метрах в трех-четырех, разрывом. Из-под земли было трудно судить, что это – мина, граната или небольшой реактивный снаряд. С потолка сыпался песок пополам с ячеистой, похожей на мелкий снег шелухой.

– Обстрел? – сказал спросонья Стикс, глядя одним глазом в пылящую дыру и ощупывая над другим повязку.

Я молча сел на разъехавшемся лежаке. Новых разрывов не последовало, только гавкнула танковая пушка да, подзадоренные автоматной трескотней, нехотя, вразнобой откликнулись «утесы». Стрельба быстро улеглась. Стикс взял лопату, чтобы стучать в решетку и звать часового, но Дануц, бахромовский сменщик, поспел прежде него. Защелкал замок, грохоча, в пол ткнулась лестница, и молдаванин, придыхая, позвал нас скорей подниматься:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4