Песочный дом
ModernLib.Net / Отечественная проза / Назаров Андрей / Песочный дом - Чтение
(стр. 14)
Автор:
|
Назаров Андрей |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(692 Кб)
- Скачать в формате fb2
(315 Кб)
- Скачать в формате doc
(304 Кб)
- Скачать в формате txt
(293 Кб)
- Скачать в формате html
(313 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|
# # # Все впечатления следующего часа остались в Леркином сознании с такой исчерпывающей точностью, что покрыли в памяти целую жизнь. У Алешиной мамы была заискивающая улыбка, и с удивления этому начало отсчитываться время, которое Лерка по необъяснимым признакам определил в час. Он нашел взглядом Сахана и спросил, сильно отделяя слова: - Тебе не стыдно себя? Но Сахан, растерянный мгновенной переменой, исказившей Лерку, не понял его. - А мне стыдно, - сказал Лерка и ушел не оборачиваясь. Он хотел вспрыгнуть на парапет и пересечь насыпь, но испугался, что резким движением собьет последовательность поступков, с этого момента как бы не зависящих от него и определяющихся собственной логикой, которой он вверился, следуя безошибочному и властному чувству. Поэтому он пошел в обход насыпи, с небывалой зоркостью отмечая трещины в асфальте, отбитую штукатурку на кирпичной кладке парапета и лоскут краски, трепещущий на стойке ворот. "Она стесняется своего горя, - думал Лерка об Алешиной матери. - Она не мне улыбнулась, она меня и не узнала. Она Алешиному ровеснику улыбнулась, извиняясь за нелюбовь, за то, что она целиком с тем, погибшим сыном своим - и закрыта для жизни. А Алеша был открыт как никто. Со всего двора один он и понимал, как я играю, и уж слушал - до слез. И запомнил, оттого и погиб вместо меня. Что я? перебил себя Лерка. - А то. Моя была очередь за водой идти, а я забыл. Просто забыл, что мне идти, и не откликнулся, когда Кащей спросил. И Алеша знал, что моя очередь, но тут же схватил котелок и полез под отодранный настил. Решил он, что я испугался? Вряд ли. Там я счастлив был, свободен, там я ничего не боялся. Теперь не угадать, что Алеша решил, но пошел он вместо меня. А я лишь на миг и вспомнил, что моя была очередь, мой шанс, - от зависти вспомнил, уже запертый в станционную кладовку, когда по дребезжащему стеклу проплыл отцепленный вагон, а спиной к нему, упершись ногами в противоударные диски, стоял Алеша и тряс кулаком - от восторга своего, от победы, оттого, что ушел. Прыснувшая в стороны железнодорожная охрана беззвучно палила вверх, в рокочущее небо, тени бомбардировщиков скользили по выгоревшей земле, осыпалась штукатурка, и лохмотья ржавчины дрожали на решетке окна... Но тут пробежал след по касательной к рельсам, тот след... сперва показалось - череда дымных язв проступила и, тут же потемнев, плеснула фонтанами, и вагон с Алешей чуть приподнялся, как бы завис, и вдруг исчез, скрутился в огненно-черный столб, а под ним веером распалась земля и приняла в себя обломки металла и дерева. Движение замерло, самолеты истаяли в небе, затихло дрожащее стекло, и лишь скрученный рельс покачивался сверкающей иглой да тихо дымились воронки. Засов ударил, и остервенелый голос заорал, срываясь: "Л ну, марш, марш, я сказал, суки позорные, дружка свово собирать! Что найдете - матери пошлем. Ищите, чтоб другой раз неповадно было! Как хлеб, ищите!" Было ли время над тем горелым месивом, куда нас загнали прикладами, - куда подевалось время, когда мы бродили в дыму, и у кого первого задымились подошвы, и кто нашел первым - и что, и кого первого рвало, и кто кричал, кто кричал дурным паскудным криком, забитым в память, как кол, - Сахан, Кащей, я? Вот чего я боялся коснуться во все эти два года, потому что это я устроил побег и моя была очередь идти за водой - и это требовало немедленной расплаты, а ее-то я и боялся. И каким же гадом струистым обернулся, как в глотку не кинулся осатаневшему садисту, как пасть не заткнул, оравшую: "Шире захватывайте, голова-то откатилась, поди. Не уйдете, покуда головы не добудете!" А не стало меня, оттого и время с тех пор исчезло. Все мурыжил себя, живым прикидывался, на роялях бренчал да Степке под юбку заглядывал - а ведь там, у ямы этой, я и кончился, когда на коленях ползал и, соплями обливаясь, тянул живое, лишь живыми руками различимое в горелом месиве, и морду воротил - от своей судьбы, от своего шанса. Но вот и ожил, вот и поднялся наконец - там, где и кончился, и шанса своего больше не упущу. Моя воля - и никто мне не заступит!" Все же он испугался, что кто-то помешает ему, - и побежал, в секунды одолел лестницу, бесшумным рывком распахнул дверь. # # # Быстро пройдя кухню, Лерка постучал в маленькую комнату для прислуги. Не дождавшись ответа, толкнул дверь, и она неожиданно распахнулась. Лерка не помнил, когда был здесь, и мельком огляделся. Какие-то белые тряпочки покрывали чужие вещи, робко приколотая иголкой к обоям, висела фотография двух мордастых парней, аккуратно обведенная черным. Комната была светла и носила отпечаток чистоплотной старости. Мать всегда нанимала в дом старушек, и все они жили в этой комнате - неприхотливые, неслышные, безымянные, как бы и не существующие вовсе. Лерка вспомнил, что сегодня пятница, за матерью прислали машину и она с домработницей уехала в военторговский распределитель за продуктами на неделю. Тогда скорым и твердым шагом он прошел в свою спальню, отвалил тяжелый ковер, вынул отмеченную паркетину и из-под нее - ключ от верхнего ящика отцовского стола, подобранный еще в сорок первом году, в ожидании сдачи Москвы. Ключ вошел с тем усилием, которое на три года осталось в памяти руки, щелкнул и повернулся. Лерка достал именной шестизарядный пистолет, вынул из кожаной кобуры, похожей на футляр, и взвел предохранитель. Теперь, когда он успел и ничто больше не могло помешать и остановить его, Лерка передохнул. Возбуждение его улеглось, он обтер пистолет носовым платком и вышел из кабинета отца. Пистолет лежал в ладони ощутимой, телесной тяжестью. Лерка неторопливо обходил комнаты, с определившейся ненавистью осматривая свой дом. "Как ни убегал из него, а все держал, проклятый, - думал Лерка. - Ничего, теперь у меня надежный выход, уйду - и уже не вернуть ни маман, ни отцу, хоть целую армию посылай вдогонку. Свободен я теперь - и ведь как хорошо! И что я раньше не догадывался, как это хорошо? И страха нет, и врать больше не надо". Отпихнув ногой дверь, Лерка вошел в свой кабинет, кинул взгляд на проклятые окна, выходившие во двор, пересек желтый ковер, открыл зеркальную створку платяного шкафа, отразившую его в рост, и задумался. Открытое, широкое во лбу лицо его мягко сужалось к подбородку, глаза были спокойны и пушисты, только блестели сильнее обычного. "Лицо как лицо, - решил Лерка. - Это я его из-за той фотографии в руках штатского, из-за плевка Кащея ненавидел. А по правде - ничего особенного, хорош даже, недаром маман восхищается. Но вмазать в него все же не мешает". Он отступил на шаг, поднял пистолет и навел дуло под лоб своему отражению, но в последний момент остановился, почувствовал что-то заимствованное в этой стрельбе по зеркалу, тень чуждого и дурного вкуса. Он оставил зеркало, подошел к роялю, погладил его свободной рукой и поскорее вышел, испытав легкое чувство вины. Миновав общие комнаты, не имевшие определенного назначения, Лерка оказался в туалетной маман, набитой очаровательными безделушками, вызвавшими у него презрительную улыбку. В своей спальной он заметил ремень бинокля, свисавший из неубранной постели, но бинокль не вызвал в нем отклика, только мелькнуло: пошлый соблазн, приближенная плоть заголенной истопницы - вот на чем вся его жизнь сошлась, а ведь на звезды можно было смотреть. Привлеченный мерным стуком маятника, Лерка вошел в гостиную, исполненную в охотничьем стиле - с полом, застеленным шкурами, и стенами в рогатых оленьих головах, - и тут у него рука взмокла от ненависти. Он переложил пистолет, вытер руку о штаны и мельком взглянул на ладонь. Линия жизни широкой лукой огибала большой палец, обещая долгую жизнь, как растолковала маман в период увлечения хиромантией. Там, впрочем, были и другие, весьма забавные, на его теперешний взгляд, линии, обещавшие славу, великую любовь и двоих детей. "Интересно, - подумал Лерка, - у тех миллионов людей, что погибли до срока в этой войне, - у них что, линии жизни рано пресекались? Или знак был о насильственном конце? У всех - знак? Да какой хиромантии придет в голову, что за три года можно десятки миллионов людей под нож пустить? Нет, несерьезно это, для дамочек наука, как бы Сахан сказал. Досужее все, сытое, легкомысленное, как эта гостиная, как весь этот дом, как все, что от маман идет". Обойдя кресла, низкие столики и охотничьи трофеи отца, в жизни никого не подстрелившего, но ездившего на охоту по каким-то своим соображениям, Лерка подступил к никогда не горевшему камину, увенчанному английскими часами башенкой. Они показывали четверть третьего, и Лерка отметил, что половина его часа истекла. "Ну вот, я до вас и добрался, - обратился к часам Лерка, целясь в маятник и раскачивая руку с пистолетом в такт движению медного диска. - Хватит вам последние часы людям отбивать - насытились поди смертями, а свою я и сам на вас отобью". Он нажал на курок, и часы взорвались, осыпались, зазвенели, и в навалившейся тишине что-то тонко и однообразно загудело. Лерка отыскал отброшенный маятник и нашел на нем косой след пули. Ему почудилось какое-то движение, он обернулся и вскинул к двери руку с пистолетом. Но это что-то снова очнулось в часах и торопливо засвиристело. Когда стихло, Лерка подошел к окну узнать, не вспугнул ли выстрелом народ, и тут внезапное теплое чувство овладело им. Окна гостиной выходили на аллейку, ряды лип в могучих июльских кронах волновались под ветром. "Я по ним скучать буду, - подумал Лерка. - А вот сказать, что родину люблю и погибнуть за нее ютов, не мог никогда. Хотя и готов, а вот сказать - совести не хватит, какая-то фальшь в этом есть. Знаю ли я ее, родину, чтобы гибнуть за нее так беззаветно? Вот аллейку эту я люблю, я на ней каждое дерево целовать готов. Я эту аллейку во всякое время знаю, в самые постыдные годы она рядом была. Выходит, что погибнуть я готов за французскую аллею? За эти незадавшиеся а-ля Елисейские поля? Мило. Мило-то мило, но что, кроме нее, мне родина? Отцовское генеральство - что на кухню могу пойти и двадцать сосисок сожрать? Да я его генеральство превыше всего и ненавижу. Но что же тогда? Детство? Так я во все детство на одном месте больше трех месяцев не прожил - не помню его. Мелькает что-то, а со мной ли было да где - черт разберет. Язык, или "что за прелесть эти сказки"? Тоже родина, верно. Так с Ариной Родионовной промашка вышла - маман все по-французски больше учила, добро что бестолочь, не запомнил ни рожна. А вот старика одного запомнил, в деревне какой-то, где отец гарнизон инспектировал. Старик подслеповатый, вроде Сидора, из камыша свистульки резал и камаринского насвистывал. Другой мелодии запомнить не мог, но камаринского большой мастер был выделывать, а подопьет - так еще и с вариациями, тут и вовсе уши вяли. Маман по его поводу все Стравинского вспоминала - "Петрушку", и вообще стиль "рюс" в декадентском искусстве. Папашу эти разговоры в икоту бросали. Смех. И что их с мамой связывает - ведь целую жизнь вместе. Не пойму. Однако суета в мыслях. Уж не боюсь ли? - Лерка прислушался к себе, но страха не обнаружил только какие-то бесенята ликовали в душе. - Так вот, родина. Это, видно, все вместе - и аллейка, и язык, а главное - люди. Как к людям относишься - так и к родине. А я как? Люблю, конечно. - "Тех особенно, что тебя ограбили", подсказали бесенята, визжа от восторга. - И тех. Только уж пусть примут мою любовь заочно, без, так сказать, приватного объяснения. Вот тут я и наткнулся на главное - в стороне я от людей, обложен этим генеральством чертовым. Заочен я. Когда в окно смотрел на Сидора с мальчиком - народ между ними видел, а себе места не нашел. Заочен - за очами, вне очей, оттого и сам слеп. Вот и приспосабливаюсь к потемкам, понимания ищу - что для меня родина да привязан ли к ней. Ребятам дворовым и в голову не придет рассуждать об этом. Для них эта связь не мысль, она им естественна, как дыхание. А начни думать, как дышишь, - тут и задохнешься, глазом не моргнешь. Вот и не приспособился. Сам слеп - и бродил в потемках. Темна родная земля, одна неправда в ней и зряча, везде достанет. Уж на что отец важная персона - и тот годами ночью по коридору бродил, часа своего ждал. Как не ждать, когда все друзья его канули. А может, и сам подсобил кому - человек нервный, с него станет. То-то войне обрадовался, как спасению. Миллионы гибнут - а над ним не каплет, ходит себе, "Вихри враждебные" мурлычет. Революционер сбруев, как Сахан изъясняется. А не поймет, что только передышку получил, а кончится война - снова ему под дверями топтаться, шаги на лестнице слушать и дрожать зайцем - не за ним ли. Вот на таком паскудстве мы с маман и сибаритствуем, а вокруг война, голод и неправда. У цековской помойки на Старой площади караул выставляют идеологию защищать. Нет, не хочу я в такой жизни участвовать, шли бы они все. А менять ее - кишка тонка. Менять - это в Бога надо верить или самого себя Богом считать. А я в одну музыку и верил - всегда, сколько себя помню. И находил ее повсюду - ив свистульке старика, и в рожке, и в хороводах. Еще мальчиком записывал: "Не кричит, не зовет она селезня, за камешком за сырым сидит-ждет она". Что селезень! Ребятишки на расщепленном пне играли, так до сих пор помню, в какой тональности щепа эта звучала. Жизнь - пространство звучащего хаоса, а музыка организует ее, возводит в новую, совершенную реальность, цельный и безграничный мир. Музыка сама родина, ее не придумать, не создать - в ней обитать надо. Вот на пулю и надежда, как знать, вдруг я отсюда - прямо во Вторую симфонию Бетховена. Это бы здорово! А может, и вправду - никто ведь не возвращался. Как же, - одернул себя Лерка, заслушались там Бетховеном, все вернуться недосуг". Он резко отошел от покосившегося остова часов, направился в столовую, соединенную с гостиной стрельчатой аркой, обошел огромный, всегда накрытый на случай стол на двенадцать персон, заметил в углу под стеклянным колпаком хрустальную "Санта-Марию", мутившую душу обманными мечтами, прицелился и походя разнес ее в стеклянный прах. В буфетной Лерка наткнулся на огромное сооружение, давшее название комнате, и решительно поднял пистолет. Буфет был стар, роскошен и отвратителен. Четыре деревянные колонны поддерживали портик, в тонкие бронзовые рамы были забраны хрустальные дверцы, зеркала и стеклянные перегородки. Лерка прицелился в центр сооружения, мерцавший желто-синей гаммой, где преломлялись хрустальные сечения дверец, графинов, бокалов и зеркал. Он представил себе, как роскошно и полно, какой причудливой мозаикой звуков осыплется эта хрустальная цитадель, и хищно улыбнулся, но в последний момент опустил руку. В отличие от охотничьих комнат и каминов буфет этот с детства присутствовал в Леркиной жизни. Он стоял тогда у бабушки и был связан с походом в гости - спешкой, крючком шубы, не попадавшим в петлю, машиной, метелью, контурами города, мелькавшими в продушину на заднем стекле, - и один ящичек в этом буфете навсегда сохранился как ожидание чуда - то ли конфет, то ли печенья, отыскивавшихся в нем внезапно, но всегда на одном месте, - и Лерка пощадил свое детское ожидание и не стал стрелять. Он закончил обход квартиры в кабинете отца, сел в глубокое кресло лицом к карте и положил пистолет на стал. "Какая война огромная!" - вспомнил Лерка и переставил флажки на запад по последним сводкам. "Вот уже и за границу вышли, победа скоро, да мне от нее ждать нечего. Хватит тянуть кота за хвост, пора записку писать, прощаться. А с кем? Отца терпеть не могу, да и с маман в ее театральные страсти играть не намерен. Прощаются - как прощенья просят у любимых, кого оставили доживать в одиночестве. А я если и любил, так себя самого - того мальчика, что бежал от непереносимой музыки. Но мальчик тот во мне как на старой фотографии, его и в помине нет, он уже давно во мне теперешнем умер. А теперь и этому пора, последнему. Это сколько же людей в одном человеке за жизнь его погибает? Подумать страшно, ведь лет семьдесят живут на круг! Прямо матрешки, только не раскроешь, назад не вытащишь - каждая меньшую вчистую пожирает, с потрохами. Самоедство какое-то! Да самоеды мы и есть, только не признаемся. Сказать такое моей маман - в обморок грохнется. Но про мать я не буду думать, невмоготу и представить, что с ней станется, когда вернется из своего распределителя. Хорошо еще одна мать удерживает, да и та переживет. Переживет, - горячо убеждал себя Лерка. - Красотой момента переживет, романтичностью, ассоциациями с дворянскими самоубийствами. И трагедией своей скоро наслаждаться станет, если сама не застрелится на моем трупе, как в той театральной истории. Так я ей пуль не оставлю! А в окно она не бросится - не позволит себе на людях разбитой лежать, да еще в некрасивой позе. И все равно, за маму еще один грех с собой беру. Спасибо отец у меня такой, что не хватится, на каком свете его сын, - вот она, маленькая радость нашей большой жизни. И семейством я обрасти не успел, тоже спасибо, а то и вовсе духу не хватило бы. Дети там разные, жены. Хитра природа, держит человеков - хочешь, нет, а живи, пока сама не прибрала. Только со мной этот номер не пройдет". Лерка взял в руку пистолет, и взгляд его снова упал на карту. Перед ним лежала страна. Громадная, перерезанная реками и буераками, вмятая низинами и поднятая возвышенностями, она была испещрена уколами флажков, обозначавших линию фронта, которыми прошла по ней война, не оставив живого, пощаженного места. "Всех она достала, проклятая, - думал Лерка, - даже и меня, хоть скажи кому - обхохочутся. Не война - так от людей бы не прятался, не мучился пороком своим паскудным и стыда не знал. Алеша свое выбрал, погиб, а я все ничтожеством своим тешился". Лерка поднял пистолет и, придерживая ствол ладонью второй руки, прицелился в черный круг, отмечавший на карте Берлин. "Вот вам, гады! За жизнь нашу собачью - раз! За Алешу - два! За меня три!" Пули сели кучно, разворотили стену, и Берлин с окрестностями превратился в известковую дыру. "Вот так, "велика Россия, а отступать некуда". Видно, тем одним мы и русские, что гибнем легко, да русскими-то и становишься, пистолет или острогу взяв. "И откуда столько русского в этой графинечке?" - вспомнил Лерка и рассмеялся было, но тут же одернул себя: - Будет. И весело с бесенятами, а прощаться пора. Вот и повоевал я напоследок. Однако хватит, пять пуль выпустил, а последнюю - себе, как и мечтал. Будто напророчил я три года назад - пять пуль врагам, шестую - себе. Принимай, Алеша..." Щелкнул замок, от входных дверей потянуло сквозняком, и донесся приглушенный говор. "Час", - отметил Лерка. Он нащупал стволом место на виске и с холодным любопытством спустил курок. # # # На исходе этого часа Сахан сидел дома, у стола, опустив голову на сгиб локтя и закусив рукав. Он не расслышал, что сказал Лерка, бросивший его под Алешиным окном, потому что был уязвлен и растерян - потянул, как ханыга, лишние пятьсот рублей, а не в них дело - не утешиться ими. А что сказать слов не нашел, только ненавидящим взглядом проводил Лерку. Потом поплелся домой и словно впервые увидел свое убогое жилище - черный комод с осколком зеркала, мятые жестяные миски на столе, поваленная бутылка с темной лужицей у горла, продавленная кровать с засаленным тряпьем. Он кинулся скрести, мыть, выволакивать скопившуюся погань с тем остервенением, с каким делал это каждый день, - и остановился, остыл. Мартышкин труд. Разве что спалить это логово - только огонь и расчистит. Подумал: "Не за идиотку мне эти деньги - за стыд, за рождение в проклятом притоне от шлюхи и пьяницы". Нестерпимый зуд разбегался по телу, и Сахан готов был отодрать его с кожей. Но, как-то скоро забывшись, он начал замедленно двигаться по комнате протягивать руку, кланяться, поворачиваться и приседать, повторяя бессознательно движения фигурок, танцевавших под механическую музыку на немецкой заводной игрушке - до войны, в богатом доме, куда он по случаю попал с родителями. Он забылся в ритуальном ритме этих движений, принадлежа в них чему-то свыше его самого, погружаясь в них до счастья, когда услышал шаги матери - и едва успел прыгнуть к столу. Мать хлебнула с утра, вернулась веселая. Испитое лицо в синеве и отеках носило приметы прошлой красоты, делавшие его еще более отвратительным. Одурманенное сознание матери витало в призраках недостижимого счастья, прекрасного и пугающего, излишка которого так опасался античный мир. - Ехал грека через реку, - произнесла мать, неопределенно ухмыляясь. Трезвой боялась она сына, за всякую свою тайную мысль трепетала и не любила до остервенения, как машину адскую, приставленную насквозь ее видеть и молчать. А с похмелья - жалела, не тревожила, на мысочках обходила. Сахан не поднимал головы, опасаясь, что сорвется, зашибет ее чем ни попадя. Мать долго ковырялась в тряпье, пришептывала, а потом ушла. С порога сказала в спину Сахану: - Ты, Саша, сегодня... того. Придет тут один... Да он тихай... Сахан не ответил. Подпер голову кулаками и вздохнул. На глаза попался таракан, наискось пересекавший стол. Сахан отбросил его щелчком и забыл о нем. Но таракан вернулся. Сахан отбрасывал его снова и снова, но таракан возвращался, с человеческой настойчивостью стремясь к неясной цели, пока Сахан не прихлопнул его пустой консервной банкой, подумав: "Была жизнь, и жили - не замечали, а как война, так полезло из щелей - клоп да вошь, тараканы да крысы. И где только таились! Так и из людей мразь вылезла. Одни гибнут, другие под их гибель кусок себе рвут, воруют да бражничают. А всех мать рожала". Он ополоснул лицо, поглубже упрятал деньги и вышел во двор. Неясное сомнение, заронившееся в разговоре с Леркой, окрепло, он испугался - не пропустил ли чего важного, способного спутать все планы. В раздумье обошел двор, но, ничего не прояснив, решил действовать, как наметил. # # # У ворот его окликнул Михей-почтальон и помахал рукой, заманивая в сторону. - Иди ты... - огрызнулся Сахан, поправляя карман, оттопыренный деньгами, и прошел мимо, но дернулся, как от тока, развернулся и двинулся прямо на Михея. Взгляд его, расширенный разноречивыми и мгновенно сменявшимися чувствами, смутил Михея. Он попятился к решетке, положив покалеченную руку на офицерский планшет, в котором разносил почту, а другую отведя за спину. Сахан подошел вплотную и остановился, расставив ноги. - Ты вот что, Сахан. Похоронка тут на ваш дом, в семидесятую, Осиновым. Да ты не журись, не на сына - племяш, что ли, какой... Так ты уж снеси, Сахан. И Михей вытянул из-за спины руку с похоронкой, накрытой мятым червонцем. Он стоял перед Саханом с протянутой рукой - потемневший от пьянства, с клочьями запущенной щетины на скулах - и отводил в сторону обиженные глаза навыкате. - Падаль, - негромко произнес Сахан и, оскалившись во весь рот, со свистом втянул воздух сквозь неровные зубы. - Лидку-приемщицу тянешь, посылочки трофейные курочишь, так? И сыт, и пьян, и нос в табаке? Душевно живешь, падаль. Так? А мне, значит, червонец, чтобы я по людям смерть таскал? Чтобы меня на улице шарахались? Отчего ж нет? Сахан - рвань, с него мать штаны пропивает, да он за червонец удавится. Так? Ну, теперь запомни, мразь, еще раз ко мне сунешься - запорю. Понял? Жить не буду - а запорю. А теперь получай! Сахан аккуратно разорвал купюру, сложил в горсть и с размаху влепил в лицо Михею. Тот икал и плакал. Несколько клочков налипло на лицо, как оспа, и Михей неловко сбрасывал их тыльной стороной здоровой руки, зажимавшей похоронку. Сахан отошел, снова поправил деньги, подумал: "Вот оно как - карман набил, сразу и в люди метишь". И забыл, вычеркнул из себя Михея. Решил: принесет Лерка деньги или нет, а надо к Феденьке наведаться, порастрясти его, пока не очухался, - уж бутылка-то у него в заначке всегда найдется, знает, зачем живет. Сахан нашел Феденьку лежавшим в беспамятстве с перевязанной головой и вытащил из ведра воды непочатую бутылку водки. До конца дня он отирался под Леркиными окнами, в надежде подстеречь в них движение, но окна были задраены шторами и безучастны, как застойная вода. # # # Вечером Сахан сидел в кочегарке, смотрел, как Степка дует водку и дуреет на глазах. Потом и сам выпил полстакана, чтобы заглушить беспокойный вопросик, никак не выраставший в мысль,- продавая Степку, не продал ли он что-то в себе самом я не продешевил ли, и есть ли вообще цена такому невещественному товару? С непривычки и с голода водка ударила в голову, привела Сахана в беспричинное возбуждение. Руки его бегали по шаткому фанерному столу, стараясь заровнять бугры волглой фанеры, но, прижатая в одном месте, фанера пузырилась в другом, и справиться с ней - рук не хватало. - И не хочется тебе удавиться? - участливо спросил Сахан. - Христос с тобой, Саша. Ты что это? Почему давиться? - Да потому, что нет тебе места на земле. Так и проживешь свой век в яме этой - в нищете да обносках. Удавиться бы краше. - Страсти-то, страсти-то ты намечтал, Саша. Давиться... Что на мне, грех какой? Мне здесь хорошо, здесь хорошо, Саша. Зимой тепло, летом тихо. Теперича дождь пошел - а здесь не каплет. И крыса у меня живет. Она седая, старая. Ты, говорю, иди, крыса, в распределитель, что тут тебе корысти? Уголь один. Не идет, любит меня. И я ее жалею, когда корочку положу, когда... - Дура, - оборвал Сахан. - Крысу она пожалела, корочку кинула. Экая дура. Степка покорно замолчала. - Да ты ее потому пожалела, - продолжал Сахан, воодушевляясь, - что она вся-то с палец. А стань эта крыса вдвое тебя больше - куда бы ты делась от страха? То-то! Те нам и хороши, кому мы великаны. Тем и корочку. Ты вот тут сидишь, радуешься, а и невдомек дуре, что для людей сама не больше этой крысы. Подкинут тебе на глупость ветошку или кастрюльку мятую - ты и рада. А что тебя за человека никто не держит, что тебе, как крысе, корочку кидают - не чухнешься. - Ты что, ты что говоришь, Саша, ты где таких людей видел? Люди простые, добрые, друг друга любят. И помогают, чем могут. И не в обиду, не в обиду вот я и беру. Жалеют друг друга люди. И бомбу такую бросили, чтоб не убило нас. - Да заткнись же ты, уши вянут! - простонал Сахан. - Была дурой, а теперь и вовсе спятила. - Это правда, больная я, - горячо согласилась Степка. - Жалобная я очень с детства. Я раньше стеснялась, что такая, все по углам пряталась, а теперь не так. Украду для старушки какой уголька у Феденьки - она и рада. Ну, прибьет меня Феденька, прибьет, а потом сам плачет. Тогда я и его пожалею. - Да уж, мужиков жалеть - это ты мастерица. - И жалею. Как мужика не пожалеть - он или с войны списанный, или отроду больной. А ты это с дурного говоришь, Саша, с дурного. В тебе кровь недобрая, смутная кровь. Ушел бы ты, Саша, страшно мне с тобой. - Будет тебе, - ответил Сахан. - Пей лучше. Заскрипела входная дверь. Сахан насторожился, но дверь скрипела в тяжкой борьбе с ветром - снова и снова, - а Лерки не было. "Придет, - думал Сахан, куда ему деться. Помешался он на моей дуре, факт - я с погляда заметил, а первый погляд не обманет. Влип барчонок. И что ему в ней?" С отстраненным любопытством, как вскрытую лягушку в биологическом кабинете, оглядел Сахан сестру. Опять нашел в ней сходство с собой, только лбом Степка и разнилась - круглым, овечьим, идиотским. - Встань, - сказал Сахан, - покажись. Недоуменно хихикнув, Степка поднялась. - Чего показывать? - Все. Степка расстегнула, развела полы черного халата. Тело ее, нагое и обильное, белело в полутьме кочегарки. "И не жрет ни черта, а прет из нее все это", - думал Сахан, внимательно рассматривая то, в чем было для него сосредоточено все зло его жизни - бесстыдное, отвислое, бабье, - и не мог понять, чем это влечет Лерку. - А ты?.. - спросила Степка недоверчиво. - Ты хочешь, что ли? Сахан сплюнул и ответил, дрожа от ненависти: - Застегнись, дура. И пей. А дверь на ночь не затворяй. Поняла? - Поняла, - послушно согласилась Степка. Она быстро втиснулась в халат, застегнулась и запела, обрушивая на фанерный стол град ударов: Через пень, через пень, Через колотушку Девки деда целовали В лысую макушку... "Наладил гуляночку", - подумал Сахан и, усмехнувшись, выбрался из кочегарки. # # # Дождь кончился. Стояла густая июльская ночь. Вся тягость человеческой жизни, привычно скрываемая днем, высвобождалась в ночи и заполняла комнату угрюмым храпом деда, стонами бабуси и невнятным бормотанием мамы-Машеньки. Авдейка слез с кровати и бесшумно оделся. Вчера, днем, уже сговорившись с Болонкой и запомнив окно, он вдруг представил, как ограбленный Ибрагим плачет и бегает по двору в белье с развязанными тесемочками. Рассказать деду про Ибрагима Авдейка не решился, но почему-то вспомнил дядю Петю-солдата и показал папку с его рисунками. дед раскладывал рисунки по столу, как пасьянс, примериваясь к рассказу Авдейки, и наконец выложил ряд - от портрета самого дяди Пети до последнего, нестерпимого лица во весь лист. - Вот так, - твердо сказал дед. - Потому и ушел солдат. - Куда? - Куда - не скажу. Но вину на себе чувствовал, вот и ушел. - А ты, дед, вину на себе чувствовал? - Я, брат, много чего перечувствовал. Только нельзя чувству над собой власти давать - заморочит оно человека, совершить ничего не попустит, погубит вернее пули. Авдейка не понял и решил думать про вину потом. Дождавшись, пока все уснули, он вышел из дома, нашел Болонкино окошко и постучал. Болонка не отзывался. Авдейка стукнул сильнее, тогда бледная тень проступила на глянцевой темени и скрипнула оконная рама. - Не спал, не спал, а вдруг уснул, - сообщил Болонка. - Спички взял? - Взял. И нож тоже. - Ибрагима резать? - Не резать, а так... Без ножа - не по правилам. Болонка тяжело плюхнулся на землю и заковылял к цели. Под окном Ибрагима Авдейка присел, попытавшись поднять его, но Болонка не поднимался.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|