1
Лежу в своей постели, слушаю, как Фрэнк в очередной раз занимается сексом. Звучит это примерно так: “А-хм, а-хм, а-хм, а-хм, а-хм”. Коитус в ритме пятистопного ямба, что, согласитесь, действительно неординарно. Слышен только его голос. Интересно, он что там, сам с собой развлекается? Если так, то вокальное сопровождение уж очень громкое. Нет, в самом деле, когда кто-то тихо дрючит на скорую руку, чего там комментировать? Что он может себе наговаривать? “Ну, Фрэнк, ты просто жеребец. Я от тебя тащусь. Ну, классно тебе, Фрэнки, детка?” Господи, мерзость какая. Гадость. Извращенец!
За что мне такая жизнь? Я ее не заслуживаю. Никому нарочно зла не причинила, исправно плачу налоги, люблю своего ребенка – и что в итоге имею? Соседа – грязного сексуального извращенца, который заводит себя похабными разговорами. Фу! Бе-э! Может, стоит включить свет и походить по комнате?.. Расслабиться.
Впрочем, соло – это уже хоть какое-то разнообразие. Обычно меня развлекает дуэт.
Но, похоже, с выводами я поторопилась – сегодняшняя подружка Фрэнка выдала себя. То молчала как убитая, а то вдруг как затянет: “Ииии”. Наверное, дамочка из Йоркшира. Уж очень у нее тягуче-пронзительно получается: “Иии-и-и”. А, теперь понятно: “Фрэнкиии-и-и”.
Так, уже немного лучше. И все же... Я, конечно, очень, очень рада, что у Фрэнка такая богатая половая жизнь, – должен же хоть кто-нибудь в этом доме заниматься сексом. Однако я бы предпочла не слышать этого. Я, между прочим, не специальнотут подслушиваю. Так уж выходит – стены тонкие, голоса громкие. А что делать? Жаль, что я не родилась безухой и у меня нет таких элегантных тюрбанов, как умоей прабабушки. Нет, уши у нее, конечно же, были... ну, вы поняли, что я имею в виду.
“А-хм, а-хм...” – похоже, конца этому не будет. (Впечатляет, поскольку такая поэзия продолжается минут двадцать пять-тридцать. У Доминика на все про все, включая предварительные ласки, уходило вдвое меньше времени. С другой стороны, он же англичанин, что с него взять? Хорошо хоть ноги от него унесла подобру-поздорову.)
Знаю, что вы думаете. Мол, вместо того чтобы лежать тут, плакаться, подслушивать, лучше бы встала, приняла душ, музыку включила, прогуляться бы вышла. Но я не могу. Сейчас два часа ночи, и малейший треск паркетины под ногой, шум воды или пение Монтсеррат Кабалье ясно дадут голубкам понять, что мне слышно каждое их движение. И потом, мне в своей постели очень даже удобно и вылезать из нее совсем не хочется. Тем более что на улице идет дождь. Тут вообще всегда идет дождь.
Бог мой, нельзя ли побыстрее все закончить? И вообще, почему у нас в доме такая плохая звукоизоляция? Между мной и этой парочкой целая ванная комната, так что мне вообще ничего не должно быть слышно. Дом большой, викторианский, и логично предположить, что раньше все делали на совесть и стены ставили толстенные. Но нет, строители, видимо, специально соорудили стенки потоньше, чтобы какой-нибудь полоумный мистер Викторианец слышал, как трахается его прислуга. Определенно, все англичане – извращенцы и психи (наверное, не стоит мне так говорить, я ведь и сама наполовину англичанка).
Слава богу, спальня Хани на два этажа выше. Под такую “колыбельную” она бы точно не заснула.
– О-о, боже! – внезапно заорал Фрэнк. – О-о-о!
– И-и-и, – подхватила подружка. – А-а-а! А-а-а-а-а! – И потом что-то совсем уж первобытное: – Оа. Оа. Оа. Оа.
Именно так: четыре раза. Да, с согласными у нее туго.
И тут она заорала. Отчетливо и громко:
– На лицо. Да! Да-а! О-о-о-о, да! О-о-о-о, да! А-а-а-ах!
И наступила долгожданная тишина.
Естественно, наутро за столом царила некоторая неловкость. Я не собиралась выговаривать Фрэнку, обычно я отмалчиваюсь, но на этот раз я жутко не выспалась и встала в гнусном настроении. До трех мне не давали уснуть, а в шесть проснулась Хани – есть у маленьких детей привычка вскакивать ни свет ни заря. Наконец появилась Мэри – наша изредка-приходящая няня – и на несколько часов забралаХани. Вооружившись мозаикой, книжками и куклами, они скрылись в гостиной.
Хани свежа как лютик. Я же из-за кругов под глазами похожа на старую каргу. Почти девять, и мы на кухне. Фрэнк в своем любимом старом клетчатом халате,выжимает сок из апельсинов. Апельсины точно совпадают по цвету с его волосами (на теле, голове и, скорее всего, на лобке). И если вы подумали, что это история о настоящей любви, “которая была так близко, а она ее не заметила”, вы очень заблуждаетесь.
У Фрэнка много достоинств: он милый, умный, веселый, добрый и необыкновенно преуспевающий – его картины мой бывший муж, Доминик, продает за десятки тысяч долларов. И внешне Фрэнк очень симпатичный: решительный подбородок, суровые серые глаза и очень мужественные губы, почти грубые (по-моему, весьма сексуальные), когда не улыбается. А улыбка у него чудесная, немного глуповатая – словом, обезоруживающая. И телом Фрэнк тоже удался: стройный, в меру мускулистый, а руки жилистые и сильные, это от постоянного махания кистью.
Так что на бумаге – да, рыжий дьявол-искуситель. Прочитай я про него все это, влюбилась бы по уши ни минуты не колеблясь. И тогда ночью я бы занималась с ним сексом, открывая ему красоту согласных звуков. Но это только на бумаге. И хотя все вышеизложенное – чистая правда, есть одно непреодолимое обстоятельство.
Будь я в полном отчаянии, я бы, наверное, согласилась на рыжеватого блондина или шатена тициановского оттенка, как еще иногда называют себя рыжие. Но Фрэнк – он же не просто рыжий. Фрэнк – оранжевый, как апельсины, которые он сейчас давит. Такой рыжий, что глаза режет. На фоне его волос даже морковка кажется бледной.
Но проблема не в его шевелюре. За что я действительно терпеть не могу рыжих, так это за цвет их волос не на голове.Знаю, это уже клиника, и понимаю, насколько ужасно это звучит, так что не утруждайтесь вопросами вроде “А что будет, если вместо слова “рыжие” ты поставишь “чернокожие”?”. К тому же чернокожие парни, к своему счастью, не страдают рыжеволосостью.
Будь дело только в шевелюре, я бы могла заставить своего рыжего любовника носить шляпу или остричься налысо. Конечно, макушка у него немного отсвечивала бы золотом, но без очков я бы этого, может, и не заметила. Нет, дело в волосах на остальных частях тела. Рыжие волоски на груди, руках, ногах и – вот самое ужасное – рыжая поросль под мышками,влажные и волнистые от пота завитки после бурного секса... и еще волосы на лобке. Огненно-рыжие, оранжевые волосы на мужском лобке. Этого я просто не могу вынести. У кого-то рвотный рефлекс вызывают мужчины с волосатой спиной или с женственными ягодицами (поверьте на слово – картина так себе), кто-то рыдает при виде маленького пениса. Или – не дай бог – мужчина с грудью второго размера. А я вот не могу думать о сексе с рыжим лобком. No pasaran!
Но, к несчастью, и это еще не все. Есть у меня и другие претензии к Фрэнку, от которых я не могу так же шутливо отмахнуться, как от рыжей шерсти на его теле. Фрэнк, кроме всего прочего, еще и крайне неразборчив в связях. Меня это и восхищает, и смущает одновременно. Он относится к сексу легко, весело, и меняет женщин так часто, что невозможно уследить за их появлением и исчезновением. При этом совершенно не тяготится чувством вины. В этом, конечно, нет ничего криминального, но стать одной из этих женщин мне бы не хотелось – не желаю быть очередной зарубкой на спинке кровати Фрэнка, не желаю, чтобы он забыл обо мне так же быстро, как охмурил.
Такая забывчивость проявляется у Фрэнка и в других вопросах. Мне известно, что у него в Ньюкасле, откуда, кстати, он родом (и, как настоящий уроженец севера, в Лондоне в любую погоду обходится без пальто), есть ребенок. Дочка, которую он никогда не упоминает и никогда не навещает. Совершенно очевидно, что у девочки есть мама, о которой Фрэнк ни разу и словом не обмолвился. А вот с этим я действительно не могу смириться и не в состоянии понять и поэтому даже не решаюсь поднять эту тему – настолько мне отвратительно думать, что он на такое способен. Так что давайте просто скажем, что Фрэнк – не мужчина моей мечты, и закончим на этом, не вдаваясь в дальнейшие подробности.
Что-то я отвлеклась.
– Доброе утро, Стелла. – С лучезарной улыбкой Фрэнк протягивает мне стакан оранжевого – ну как же! – апельсинового сока. – Как спалось?
Я приподнимаю одну бровь и смотрю на него пристальным взглядом. Он правильно читает мою мысль, и его по-шотландски бледное лицо начинает заливать краска смущения.
– Так и быть, прощаю. Но с тебя подарок, – сурово говорю я.
– Букет цветов подойдет? Правда, мне кажется, я не так уж провинился, – улыбается он.
– Лучше беруши.
– Господи, – и Фрэнк закрывает лицо руками, – боже, как неловко. Прости меня, пожалуйста.
– Да ладно, – отвечаю я. – Но, Фрэнк, все время одно и то же. Если ты и дальше будешь такой... э-э-эм... шумный, то затычки для ушей мне и вправду позарез понадобятся.
– Ну ладно, – сконфуженно бормочет Фрэнк, пялясь на свои босые ноги, на которых от ужаса поджались пальцы. – Честное слово, Стелла, я не знал, что этим все закончится, иначе...
– Иначе – что? Что иначе, Фрэнк?
– Ну, пошли бы к ней или еще куда-нибудь.
– Да ведь ты вечно их к себе приводишь. Они что, все бездомные? Ладно, надеюсь, результат того стоил. Удался? – Я залпом выпила сок и теперь стою у кофеварки. – Кофе?
– Да, пожалуйста. Что удался?
– Секс, Фрэнк. Секс удался?
К моему великому удовольствию, Фрэнк уже совсем красный. И в сочетании с мандариновыми волосами над пылающим лицом похож на модный в конце девяностых яркий кардиган в терракотовой гамме.
– Стелла, ангел, ты не должна задавать подобных вопросов, – бубнит он, пытаясь не заикаться. Трясет головой, мучительно старается придумать что-нибудь в ответ, затем выдает: – Я же хороший мальчик из католической семьи!
– Перестань говорить со мной как с мамочкой. Во-первых, ты не мальчик: еще недавно тебе было тридцать пять, я знаю – смотрела в документах. Во-вторых, с католичеством это все как-то не очень вяжется.
– Стелла! – прерывает меня Фрэнк.
– А в-третьих, – повышаю я голос, – в-третьих, Фрэнк-и-и-и, нет ничего хорошего – ни католического, ни даже мальчишеского – в том, чтобы кончать женщине на лицо.Хорошая минетчица, а? Давно с ней знаком?
Фрэнк с размаху ставит стакан на стол, расплескав сок.
– Черт возьми, Стелла! Нельзя ли поуважительнее?!
– Можно подумать, ты уважительно относишься к женскому полу!
– Стелла, перестань!
Мы стоим в напряженной тишине, сверля друг друга недобрыми взглядами. Да, возможно, я слишком далеко зашла. С другой стороны, меня бесит, когда люди – эти чертовы англичане – начинают отпираться, хотя я собственными ушами слышала, чем они там занимались. Но ничего, посмотрим, кто кого.
– Оа. Оа. Оа! – кричу я прямо ему в лицо. – Оа, Фрэнки, детка.
Фрэнк в полном смятении. Он проводит рукой по волосам, которые стоят дыбом, как оранжевое безе, а потом вдруг улыбается. И я тоже улыбаюсь. И мы оба хихикаем.
– Злая ты, – говорит он. – Уйду я от тебя.
– Я злая? Да я – сама доброта. Он закатывает глаза.
– Фрэнк, я, конечно, понимаю, что это не мое дело, но “оа-оа”?..
Фрэнк пытается сохранить суровый вид, но ему это не удается. Он начинает смеяться в нос, а затем, как и положено, – во все горло. От смеха у него на глазах всегда выступают слезы, и это меня обычно смешит. Как и сейчас. Мы оба смеемся, потом он виновато хрюкает – мы снова помирились.
Вас, наверное, интересует, как вышло, что я живу в одном доме с рыжим, сексуально озабоченным мужиком? История долгая, но я лучше ее расскажу сразу, чтобы покончить со скучными отступлениями.
Как вы уже могли догадаться, зовут меня Стелла. Вообще-то, на самом деле меня зовут Эстель, но мне так осточертело каждый день слышать, как люди коверкают мое имя – “Истель”, “Естели”, “Эствель” и даже “Эстер”, да еще просят продиктовать его по буквам, что несколько лет назад я переделала свое имя в более удобоваримый для англичан вариант. Как я уже сказала, наполовину я англичанка – по матери, а папа у меня француз. Подозреваю, что он еще и гей, хотя и не уверена; но так или иначе, вы еще убедитесь, что мой папочка, несомненно, самый странный мужчина в мире.
Я выросла в Париже, но мама, как истинная англичанка, со свойственным этой нации снобизмом, прожив в чужой стране двадцать лет, упорно не желала учить мерзкий иностранный язык и говорила со мной исключительно по-английски. Так что родных языков у меня два, хотя в Париже я, конечно, говорила по-французски – с друзьями, знакомыми, в магазинах и ресторанах. Но каждый год на все лето мы уезжали в Англию, в Восточный Суссекс, к маминым родителям, поэтому по-английски я говорю как стопроцентная англичанка. И еще потому, что моя мать, едва уловив своим тонким английским слухом малейший намек на французский акцент, обрушивала на меня холодное “Детка, умоляю, не коверкай язык, как эти лягушатники”.
Согласитесь, в мамином положении странно стыдиться всего французского – сама-то она была замужем за французом. Если мама пытается передразнить какого-нибудь француза, она делает примерно так: “фруа-труа-круа”, при этом картавя что есть мочи. Но на самом деле ее случай – почти типичный. Стоит представителю английской нации сочетаться браком с каким-нибудь “иностранцем”, как первые минуты блаженного обладания “экзотическим” супругом тут же сменяются годами хронического стыда.
Когда мама с папой развелись, мне было четырнадцать, и после этого пару лет я жила в школе-интернате в Центральной Англии. Вот тогда-то я и поняла, что хотя могу говорить по-английски не хуже самой Джуди Денч<Джудит Денч (р. 1934) – английская театральная и киноактриса, сыграла чуть ли не во всех пьесах У. Шекспира.>, но в остальном безнадежная, неисправимая иностранка – особенно с точки зрения среднестатистического английского буржуа. Своих родственников я любила больше лошадей, отказывалась есть пережаренный говяжий фарш мерзкого серого цвета, зато не отказывалась целоваться и обниматься с мальчиками; курила (причем дома мне разрешалось выкуривать по одной сигарете в день), не играла в лакросс<Спортивная игра, популярная в английских частных школах, смесь футбола и хоккея; играют в лакросс на футбольных полях, небольшим резиновым мячом, с помощью клюшек-ракеток и в специальной амуниции – защитных шлемах, жилетах, налокотниках и наколенниках.>, чтобы не испортить форму икр (знаю, звучит ужасно, но это правда), и так далее и тому подобное – чем дальше, тем хуже. Тем не менее мне удалось завести несколько друзей с лошадиными лицами, я научилась неплохо играть в теннис, так что время не было потеряно совсем уж даром.
Не буду утомлять вас подробностями своей студенческой жизни – пара лет в Сорбонне, год в Кембридже, специализация – языки романской группы. Главное, что могу сказать – я не слишком утруждала себя учебой, ходила по вечеринкам и вообще неплохо проводила время. После Кембриджа я вышла замуж за парня, с которым встречалась весь летний семестр. Нам было по двадцать два, и брак был обречен на неудачу. Однако совместная жизнь продлилась два года – два веселых, забавных года, после чего мы расстались большими друзьями. Более того, Руперт даже стал крестным моей дочки Хани.
К моему великому сожалению, дружище Руперт, который после нашего развода вел весьма насыщенную жизнь истинного лондонца со всеми вытекающими последствиями в виде холостяцкой берлоги и всего прочего, полгода назад неожиданно отрастил бороду, собрал свои манатки и укатил на Гебридские острова изучать пернатых, питаться крабами, носить колючие свитеры и вообще, как он сам выразился, “жить настоящей счастливой жизнью”. Удивительно, как люди всегда возвращаются к тому, с чего начинали. Помню, его мать рассказывала мне, что в детстве Руперт все время собирал разные перышки и лазал по деревьям в поисках птичьих гнезд.
Некоторое время я поколесила по Европе, а когда исполнилось двадцать семь, вернулась на родину, в Париж, где устроилась переводчицей. Жизнь у меня была замечательная: квартира на улице Марэ, отличные друзья, потрясающее бистро на первом этаже моего дома – оттуда мне частенько присылали чашку старого доброго лукового супа, когда я болела простудой или мучилась похмельем. Единственной ложкой дегтя в моей бочке меда была работа. Трудно получать удовольствие от бесконечных переводов документации о расширении нефтехимических компаний. Однако, как оказалось, чем скучнее и научнее тексты, тем больше стоят переводы, так что на жизнь я себе зарабатывала легко. Периодические влюбленности и романы добавляли прелести моей жизни, и в целом, оглядываясь сейчас назад, я могу сказать, что те времена были абсолютно счастливые.
С Домиником Мидхерстом я познакомилась, когда мне было тридцать четыре года. Нас свел мой голубой папуля – он всегда неровно дышал к современной живописи. (Где-то в конце шестидесятых, я еще была ребенком, папа решил, что в нашем доме должны быть белоснежные стены, полы с белым пластиковым покрытием и огромные жуткие картины, на которых, как мне сейчас кажется, были изображены мясные туши. Хотя думаю, что вряд ли полотна занимали все стены, тем более что потолки в нашем жилище были в два раза выше, чем в обычных домах. А еще в туалете на первом этаже у нас висела картина, где был нарисован – надо сказать, весьма реалистично – совершенно розовый эрегированный пенис. Картина неизвестного художника называлась, не без основания, “Le Penis”, и я всегда подозревала, что автор ее – папа.)
Доминик на пару лет моложе меня. Когда мы с ним познакомились, он только начинал строить свою империю. Раньше других Доминик понял важность рекламы и пиара и собрал вокруг себя кучку молодых концептуальных художников (что вообще означаетэто слово? Разве не у каждого художника есть своя концепция? Все равно что в рекламе дома на продажу написать “архитекторский проект”), чьи имена частенько красовались на страницах бульварных газетенок в связи с очередным скандалом.
Папа купил у него пару работ – их и картинами-то можно назвать с большой натяжкой – для своей квартиры, оформленной в стиле шестнадцатого века, а спустя несколько месяцев выяснилось, что Доминику нужен человек, способный переводить его толстенные и очень многословные каталоги. И хотя папа всегда заявлял, что не слишком симпатизирует Доминику, он все-таки предложил ему нанять в переводчики меня. Ни сама идея получить работу по отцовской протекции, ни искусство, пропагандируемое Домиником, ни он сам – бледный, тощий, холеный блондин – меня совершенно не привлекали, но я согласилась, так как иначе мне рано или поздно пришлось бы переехать в Брюссель и трудиться там в Европейской комиссии. Работая на Доминика, я могла остаться в своей любимой квартире, по-прежнему получать снизу луковый суп и продолжить свой роман с владельцем книжной лавки, законченным фетишистом, который таял при виде ступней (фетишизм – конечно, совершенно необъяснимое явление, но ступни...).Поэтому я и начала переводить маловразумительные каталоги Доминика.
Со временем Доминик решил, что будет удобнее, если я стану работать не дома, а в его парижской галерее (их у него тогда было две – одна в Париже и одна в Лондоне, и он постоянно разрывался между ними), чтобы при переводе описания очередной картины шедевр находился у меня перед глазами – дабы внести ясность. Помимо перевода смехотворных, якобы высокоинтеллектуальных идей, изложенных неимоверно путаным, якобы очень высоким слогом, я стала постепенно заниматься и повседневными делами галереи. В том числе мне иногда приходилось сопровождать Доминика на деловые ланчи.
Доминик, подобно моей матери и Джейн Биркин<Джейн Биркин (р. 1946) – английская актриса; после того как вышла замуж за знаменитого французского певца Сержа Гинзбура, перебралась во Францию>, мог изъясняться только на весьма примитивном французском с сильным акцентом. Хотя говорил он достаточно бегло и акцент у него был не противный, а даже очаровательный, этого все же недостаточно для серьезного обсуждения достоинств тех или иных художников. После ланча мы частенько оставались с Домиником глотнуть коньяку и постепенно поняли, что общество друг друга нам весьма приятно.
– Знаешь, Стелла, с тобой весело, – сказал он мне однажды с несколько шокированным выражением лица; с такой физиономией обычно говорят: “Меня от тебя пучит”, или что-то вроде того.
Да, конечно, мы начали встречаться, но только после двух лет знакомства – это явно не была любовь с первого взгляда. Я работала в дальней комнате галереи и не могла не заметить его пристрастия к блондинкам с длинными ногами и роскошными волосами – такие лучше всего смотрятся в шикарных спортивных авто. А у Доминика как раз были две спортивные машины, обе красные (если большая машина = маленький член, размышляла я, значит ли это, что две большие машины = без лупы не обойтись?).
Ноги у меня имелись, но на этом мое сходство с блондинками заканчивалось; во всем остальном я была совершенной противоположностью женщин, которые нравились Доминику. Я высокая, волосы у меня до плеч, темно-каштановые, “цвета горького шоколада”, как однажды заметил Доминик, и такого же цвета глаза. Я недурна собой – мне нравятся мои ресницы, – но я не тот тип женщин, про которых сразу думают: “поло и шампанское”. А Доминик питал огромную слабость к поло и шампанскому – и к женщинам, у которых на руках будто обитали невидимые мини-маникюрши и непрестанно заботились об их безукоризненных ногтях.
У меня же ногти были обкусаны, и еще я временами позволяла себе ходить без макияжа и без каблуков, одевалась в комиссионках (правда, французских) и носила старые, трижды секонд-хэндовские платья от Диора. Я всегда считала, что выгляжу потрясающе, но в столице стиля я наверняка выглядела как минимум экстравагантно.
Доминик тоже был совсем не в моем вкусе – больше похож на братцев моих школьных подруг. Вы понимаете, о чем я: такой бесцветный англичанин с нестрижеными волосами, как у недавнего школьника, и любовью к поношенным ботинкам на грубой подошве и потрепанным розовым рубашкам. Но, поскольку Доминик был агентом по продаже предметов искусства, его имидж дополнялся отточенным акцентом “парня из низов”, комплектом стильных черных пальто от Прада, которые нарочито отличались от всего остального облика. Художники, как мне показалось, искренне считали, что Доминик – простой парень, случайно выбившийся в люди. Он же предпочитал не выводить их из этого заблуждения.
И вот после нашего двухлетнего знакомства и примерно шести месяцев совместных ланчей Доминик на меня вдруг набросился (англичане все такие – будто хотят тебя пришпилить к месту, пока ты не успела сбежать). Время, проведенное с Домиником, убедило меня, что он не совсем уж пропащий англичанин, особенно когда дело касалось секса: он, к примеру, не просил меня его отшлепать и не шлепал меня сам. Доминик был обаятелен, умен, не стеснялся своего ужасного французского и частенько увозил меня в какой-нибудь новомодный ресторан, где его иногда узнавали посетители. Как я могла этому сопротивляться?
Мы не поженились,но вступили в гражданский брак в 1999 году и в том же году переехали в Лондон. Мне было тридцать шесть лет, из которых за последние десять я ни разу не бывала в Лондоне. В глубине души уже тогда я понимала, что Доминик – не любовь всей моей жизни; тем более имело смысл не выходитьза него замуж – в любой момент я могла сбежать без особых осложнений. По крайней мере, теоретически. Правда, уже в то время теория не казалась мне слишком убедительной: или ты любишь его и выходишь за него замуж, или нет – и остаешься при своей квартире. К сожалению, я лишилась своей квартиры на улице Марэ – ее продали, а весь мой скарб упаковали и отправили в Лондон.
Доминик, к его чести, тоже никогда не говорил, что я – любовь всей его жизни, он сказал так: “Нам вместе здорово, Стелла. У нас будет все, что пожелаем. Ты – единственная женщина, с которой мне не скучно”. Последняя часть его “предложения руки и сердца” меня окончательно обезоружила – а кто смог бы остаться к такому равнодушным? После приведенных слов – и это при том, что наше поколение считает институт брака буржуазной пошлостью – Доминик открыл старую коробочку от Картье и протянул мне старомодное кольцо с изумрудом. Я думала, что он либо вовсе ничего не подарит, либо это будет что-то “современное” – жуткое, с шипами и бородавчатыми камнями. Бот, собственно, и все.
Доминик оказался прав: нам было весело, мы друг другу нравились, и хотя ритуал исполнения супружеских обязанностей вскоре подрастерял энтузиазм и разнообразие, мы эту тему не обсуждали. И обещание свое Доминик сдержал: наша жизнь со стороны казалась замечательной – приглашения на банкеты приходили пачками в наш большой дом на Примроуз-Хилл, каждый вечер было по два-три приема. Мы по-прежнему большую часть времени проводили в компании его художников, но при возросшей славе Доминика круг нашего общения стал намного шире, и теперь по нашей гостиной слонялись всевозможные люди искусства, молодые политики, медиа-магнаты и набирающие популярность актеры.
Через год родилась Хани, автоматически переведя меня в разряд “старых” перворожениц – как выразился мой добрый гинеколог. К тому времени можно было без преувеличения сказать, что мы знали в Лондоне чуть ли не всех и вся. Город был нашей закрытой устрицей, и если иногда я удивлялась, почему же в нашей устрице нет жемчужины, – это были мои проблемы. Моя беременность почему-то не подтолкнула Доминика связать себя окончательно узами Гименея (по-моему, если уж я взяла на себя труд выносить и с таким трудом родить ему ребенка, с его стороны просто оскорбительноне предложить мне после этого стать его законной женой), но это были, опять же, мои личные проблемы.
Должна признаться, сама идея гражданского брака никогда меня особенно не грела. С женской точки зрения, это явный обман, а когда появилась Хани, чувство, что меня обвели вокруг пальца, только обострилось. Конечно, легко говорить, что брак – это “всего лишь формальность”, и шутить по поводу супружеского ярма, но скажите, какая женщина в здравом уме откажется от возможности пройтись по шикарному залу в фате и платье с шестиметровым шлейфом? Но поскольку такая возможность мне однажды уже выпала, я говорила себе, что желать этого во второй раз – слишком жирно. Я вообще тогда много чего себе говорила.
Однако настоящие проблемы появились после рождения Хани, когда я наконец ткнула Доминика носом в то, что мне за этот год стало до боли очевидно: хотя наш круг общения отличался изысканностью, все эти люди до ужаса скучны и посредственны. Большинство художников, как выразился сам Доминик, пребывая однажды в премерзком настроении, были “безграмотной деревенщиной” (он их всех тайно презирал). Искренне веря всей писанине о себе, они считали свое глупое невежество очаровательным и подкупающим. Они все были запойными пьяницами и частенько под занавес вечеринки принимались блевать и демонстрировать свои гениталии – в точности как подростки, ненавидящие приличия. Проблема этих Молодых Дарований состояла в том, что некоторым из них уже перевалило за сорок, и мне было за них мучительно стыдно. Доминик же делал вид, что все это очень смешно, а после очередной непристойной вечеринки бежал звонить редакторам желтых газетенок.
Я вообще не особенно дружила сэтими творческими личностями. Иногда мне даже хотелось, чтобы кто-нибудь подскочил к одному из них и крикнул: “А король-то – голый!” Правда, будучи женой их агента, мне вместо этого приходилось мило улыбаться и говорить: “Ах, как восхитителен этот ваш “Говенный Человечек”. Только высокоинтеллектуальная личность может создать красоту из собственных... э-э... отходов”. После этого я корчила восхищенную рожу, пока автор шедевра сбивчиво, как будто синхронно переводя с африканского наречия, пояснял мне детали творческо-туалетного процесса. В то время у меня даже развилось легкое раздвоение личности: слова, которые я произносила вслух, были совершенно разумными, но при этом в голове проносились совершенно дикие и безумные мысли.
В других делах мне тоже не очень везло. Старые приятели Доминика по университету, теперь ставшие политиками и журналистами, по большей части были типами льстивыми и скользкими – они дружили с Домиником и мной только из-за наших связей и знакомств.
– Каких только знаменитостей не встретишь в вашем доме, – сказала мне однажды жена члена парламента от города Актон, фыркнув с таким выражением, коим моя мама обычно сопровождала фразу “Может, это и весело, но не слишком прилично”.
Мои же школьные подружки давно превратились в замужних дам и погрязли в своих графских хозяйствах. Они были милы, но у нас осталось мало общего – их больше занимали новости конного клуба, рецепты домашнего варенья и вечные жалобы на недостаток секса. Для них я была чем-то вроде диковины. Они привыкли считать меня чудаковатой француженкой, и теперь им было любопытно заглянуть под внешний глянец моей богемной жизни, поэтому они и продолжали поддерживать со мной отношения. Но этот богемный глянец был им настолько чужд, что все наши разговоры непременно заканчивались замечанием: “Ох, Стелла, какая у тебя странная жизнь! Не представляю, как ты живешь” – и притворным пожиманием плечами. Я хотела, чтобы они мне завидовали, но было совершенно очевидно, что их моя жизнь нисколько не прельщала.
Наверное, я пытаюсь объяснить, насколько я была одинока. Нет, не в той степени, конечно, чтобы назвать свое существование жалким, но все-таки мне было очень одиноко. Когда появилась Хани, я начала задаваться вопросом: а в каком окружении придется расти малышке? Наш дом с пятью спальнями больше походил на шикарную ночлежку для клиентов, друзей и прочих прихлебателей Доминика, даже когда самого его в доме не было (он по-прежнему половину времени проводил в Париже). По утрам я спускалась с ребенком вниз для первого кормления, в ночной рубашке, истекая молоком, и частенько находила в гостиной незнакомых людей, распластавшихся на уродливой мебели какого-то модного дизайнера.