Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Литературная рабыня: будни и праздники

ModernLib.Net / Наталия Соколовская / Литературная рабыня: будни и праздники - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Наталия Соколовская
Жанр:

 

 



– Сейчас, сейчас все немного успокоится, и подаю на развод. Больше так нельзя, – говорит Ираклий, и пепел с его сигареты падает на подушку…

Прошел целый год, и опять весна, и седьмой час утра, и голова кружится после бессонной ночи. На правом запястье Ираклия светлый рубец шрама. Да мы бы и так никогда не забыли. В комнате пахнет акацией, она цветет в соседнем дворе, и в ее кроне поют птицы. А ночью там разорялся соловей.

Чем выше поднимается солнце, тем громче поют птицы. Такие перегонки звука и света. Даже не верится, что зима кончилась. Зима, когда батареи всегда холодные, свет гас то и дело, а с продуктами – перебои.

– Не успокоится, с чего бы это. Только хуже будет. Короче, не время… Вспомнят, что я, в конце концов, приезжая, оттуда…

Ираклий поворачивает голову и смотрит на меня, и пепел от его сигареты снова падает на подушку между нами.

– Разве когда-нибудь, разве кто-нибудь…

Ну, вот. Не хватало еще поссориться.

– Никогда и никто, что ты… Но пусть пока будет все как есть. У тебя каждую неделю командировки. Ты уже пропах этим самолетом. Знаешь, там, в салонах, такой особенный запах. Входишь, и тебя словно отсекает от остального мира, и ты уже часть чего-то другого…

– Да-да, замечал, знаю… Дорогая, на всякий случай, мало ли, телефоны опять не будут работать, или еще что, я приду, а тебя нет дома… Кто-то в городе всегда должен быть в курсе, где ты.

– Ну, конечно, Дочь. Это самое надежное.

Возле ступенек веранды раздается тихий стук и позвякивание.

– Слышишь, – говорит Ираклий, – это твоя Маро.

Моя Маро. И я думаю, что по-настоящему все кончится только тогда, когда смуглая Маро перестанет спускаться в город со своими тяжелыми, оттягивающими плечо сумками на перевязи…


Проходит еще полгода, и выясняется, что страны, в которой мы только что жили, больше не существует. Такая вот интересная история: мы есть, а страны нет. Конец географии. И получается, что я без прописки и постоянного местожительства – не живу нигде.

Но вникать в эту казуистику у меня пока нет времени, потому что город, который на протяжении года кипел на медленном огне, взрывается, словно кто-то подбросил дров. И все становится еще хуже, чем было раньше, потому что теперь брат идет на брата.

Сначала это просто два разнополярных митинга в разных концах города. Но проходит несколько месяцев, и оказывается, что все вооружены до зубов. И однажды мы просыпаемся, а кругом – война. Оказывается, все так просто.

Война локализована. Место ее действия – опять Проспект. И там люди стреляют друг в друга с противоположных сторон, а между ними какие-нибудь сто метров.

То есть вчера еще ничего не было, а сегодня уже война. Вот стреляют из автоматов и гранатометов. Иногда ухает пушка. Бой в центре то гаснет, то возобновляется, но кажется, что он повсюду. Это особенности ландшафта. Пули из высоко расположенной центральной части города перелетают на другой берег реки, в низину.

Дома, стоящие лицом к реке, имеют странный вид. По их стенам сверху вниз стекает вино, варенье, разноцветные заготовки на зиму. Потому что пули, перелетая через реку, попадают в балконы. Иногда залетают в комнаты. Все, кто мог, переехали из этих домов к родным или друзьям. Или, на худой конец, к соседям, чьи окна выходят на другую сторону. Правда, от этого ненамного легче: эхо от выстрелов множится, ударяясь о гору, и непонятно, где стреляют. То есть давно пора лечь на пол и не высовываться.

Телефоны в моем районе не работают уже трое суток. Но, по слухам, как раз на том берегу реки они работают, пусть и в одну сторону, на выход.

По своей улице я могу идти только вниз, к Старому городу. Левее – все простреливается с Площади и Проспекта.

Нет, думаю, плевать, пропади все пропадом. Сейчас оденусь и пойду. Тут близко. Просто рукой подать. Старый город – мост на другой берег – набережная. Двести метров – и дом Киры, моей подруги. А там телефон и хоть какая-то определенность.

Спускаюсь в Старый город, выхожу на мост. Вижу вереницу людей. Эту дорогу уже прозвали «дорогой жизни». Через нее отсеченная войной часть города поддерживает связь с остальным миром. К тому же на той стороне работают пекарни и можно достать хлеб. Люди идут быстро, не оглядываясь. Вчера здесь двоих ранило шальными пулями, залетевшими из центра.

Подхожу к набережной и вижу те самые разукрашенные вареньем стены домов. И понимаю, что все расстояние до Кириного дома простреливается. Тогда я малодушно прячусь за ближайшее дерево. Что делать? Поворачивать назад? Или пронесет? Вон, идут же люди.

Я набираю побольше воздуха в грудь и бегу до соседнего зеленого насаждения, их тут много вдоль набережной. И еще успеваю представить, как эти мои пробежки выглядят со стороны. На меня нападает безудержный хохот. Так, хохоча, я и вваливаюсь к Кире.

Ее дом одними окнами смотрит как раз на реку, другими – на гору. В комнаты, выходящие на реку, двери плотно закрыты. Мы проходим на кухню. Теперь стреляют над самым ухом. Но Кира с видом знатока говорит, что это всего лишь эхо, можно не бояться. И мне приятней верить ей, чем не верить.

В первую очередь звоню Дочери, она тут же снимает трубку. Сидит, значит, у телефона.

– Мама, это ты! Как хорошо, что ты позвонила! Вчера забегал Ираклий. У него все в порядке. Сказал, что много работы. За нас не волнуйся, у нас все, слава Богу, живы. Ты береги себя!

Хорошенькое, думаю, дело, «много работы».

Потом обзваниваю друзей, тех, у кого функционирует телефон. Потом звоню в Питер и Москву. Даже странно, что межгород соединяется. Кира говорит, эти дни связи не было.

Сообщаю родителям и друзьям, что у меня все в порядке. Они кричат, что весь этот ужас видят по телевизору и в газетах страшные репортажи. Ну, еще бы. Ведь у Ираклия «много работы». Я им отвечаю, что тут телевизоры не показывают и газеты не выходят, поэтому ничего, живем.

Они явно слышат в трубку звуки выстрелов. Не могут не слышать. Но не спрашивают, например, что это? Наверно, им трудно поверить в то, что все происходит не в их телевизоре, а на самом деле, да еще со мной. Наверно, они думают, что это вроде кино. Не хочу их разочаровывать, но теперь-то я знаю, и уже не из книжки, что никакого «не здесь» не бывает. Раз – и здесь. Расстояния между войной и миром нет. Они просто умело маскируются друг под друга. До поры до времени.

Звоню Шурочке. Они живут у свекрови, тоже возле реки, но подальше от центра. Там все более или менее спокойно, думаю. Шурочка жутко рада моему звонку, потому что ничего обо мне уже неделю не знает. Я спрашиваю, как поживает маленький Нико, Николка.

– Все ничего, – отвечает Шурочка, – только ночью очень страшно. Потому что напротив нашего дома, на другом берегу, расположился какой-то вооруженный отряд. Не понятно, кого он поддерживает. Вчера ночью там страшно палили. Николка лежал между нами, и мы закрывали его собой. На всякий случай. Он даже не проснулся, представляешь. Он уже привык к стрельбе. Различает, когда автомат строчит, когда пулемет…

Потом Кира греет чай, и мы пьем его с подсушенным хлебом. Больше ничего съестного нет. В квартире холодно. Зима, как-никак. Через три дня Новый год. Вот повеселимся…

Я выжидаю, когда стрельба станет тише и говорю, что еще до всего этого окончательного дурдома успела взять билет на самолет.

– Так ведь аэропорт закрыт. – Кира отпивает горячий чай и пригибает голову: это нам нравится думать, что стреляют с другой стороны, а здесь только эхо. Кто его знает, как на самом деле. Я отклоняюсь в простенок.

– Может, до тех пор откроют. И потом – издательство фактически не работает. Лучше в этом смысле вряд ли будет. И еще: моя совесть спокойна. Я была здесь. И сейчас здесь. Разделяю, так сказать, участь. Здесь для меня больше чем жизнь. Сама знаешь.

Толкаю свою сбивчивую, но пафосную, согласно случаю, речь и думаю, сказать ей или не сказать? Нет, не скажу, а то, пожалуй, поднимет крик и не выпустит из дома. А мне надо вернуться. Вдруг придет Ираклий.

…Возвращаясь, нахожу под дверью записку. Ну, вот, разминулись! Ираклий пишет, что зайдет завтра вечером и чтобы не уходила. Сажусь на ступеньки и начинаю тихо плакать.

Потом на внутренний балкон входит Нестан, соседка со второго этажа, и зовет ужинать, знает, что у меня шаром покати. За столом я в деталях рассказываю о моей сегодняшней вылазке.

И опять всю ночь стреляют в центре, в десяти минутах ходьбы от нас.


На следующий день приходит Ираклий. От ожидания у меня руки-ноги свело. Сижу и смотрю на дверь. В шесть часов вижу сквозь занавески его силуэт. Дверь не заперта. Я никогда не запираю, когда жду.

У него холодная колючая щека и чужой запах. Запах гари и пороха. На нем его летный свитер с оттянутым воротом и куртка. И камера через плечо. Он высыпает на стол пригоршню стреляных гильз. Говорит, что подобрал с пола в своем корпункте. От этого вещдока меня начинает колотить. Ставлю чайник на плиту и спрашиваю:

– И на чьей же стороне ты работаешь?

Он похудел за последние дни, и под глазами у него синие круги. И не стоило бы мне затевать этот разговор.

– С обеих сторон. Свои и там и там.

– Вот они и влепят тебе по-свойски. Одни – в спину, другие – в грудь. А ты, небось, уже спишь и видишь себя лауреатом Пулитцеровской премии?

Ираклий откидывается на спинку стула, молчит, закрывает глаза. И я понимаю, как он измотан. И несчастен.

– Я просто снимаю их лица. Потом, когда-нибудь, они увидят себя на этих фотографиях и ужаснутся. Вот и все.

Чайник никак не закипает. Я рассказываю Ираклию, как вчера убили мужчину из соседнего двора. Он с товарищем поехал на машине, чтобы раздобыть продукты, на окраине или за городом. На выезде их пыталась остановить группа вооруженных людей. Но они не остановились, потому что в городе промышляют разбоем вооруженные бандиты. В них начали палить из автоматов. Одного убили, другой добрался до дому чуть живой, с простреленным плечом…

Ираклий слушает, кивает, но мысленно он не здесь. И я понимаю, что мой рассказ ни в какое сравнение не идет с тем, что он видит каждый день там, у себя, на Проспекте. Я умолкаю и просто смотрю на Ираклия. Чайник кипит, а я сижу и смотрю. Ничего более прекрасного я в жизни своей не видела. Он встряхивает головой, точно отгоняет от себя что-то, встает и надевает куртку.

– А ну его, этот чай. Пойдем. В Старом городе работают кафе. Посидим и вернемся.


Старый город от центра, то есть от места боевых действий, отделяет десять минут ходу. Но мне кажется, что мы попали в параллельный мир.

Сумерки. Двери Кафедрального собора открыты, и мы видим дрожащие нимбы свечей и нескольких молящихся. И этот подвижный горячий свет, не выступающий из храма в наружную мглу, – завораживает.

Мы входим, покупаем свечи. Я не могу отделаться от мысли, что все это кино. Какой-то итальянский неореализм. Так жизненно, что перестает быть правдой.

Я вижу все как бы со стороны. Вот мы ставим свечи. Ираклий крестится, а левой рукой машинально придерживает на груди камеру. Я прижимаюсь к нему плечом. И так мы стоим некоторое время.

Потом выходим из храма, сворачиваем в одну из маленьких узких улочек с резными балконами. И правда, открытое кафе. И люди сидят за столиками. И какая-то отдельная тишина. Несмотря на то что довольно близко стреляют.

Из углового динамика негромко звучит гитарный проигрыш великой песни. «Добро пожаловать в отель „Калифорния“. Такое милое местечко…» Мне почти хорошо. Кофе, сваренный на горячем песке, запах жареных зерен – все это из другой жизни. Или уже из этой? От раздвоения голова у меня идет кругом. «…Добро пожаловать в отель „Калифорния“… Это может быть рай, или это может быть ад…» Полумрак. На столиках в стеклянных плошках горят низенькие свечки. Не для колорита – светомаскировка. И я говорю, что купила билет на самолет. Только это.

– Я виноват. – Ираклий опускает голову и ерошит пятерней волосы. – За полтора года не сделал ничего. И сейчас тебе просто страшно.

– А я ничего не просила. И мне не страшно. Иначе не сидела бы здесь с тобой. И вообще… Ты даже не представляешь, как я счастлива. Сейчас особенно.

Всё внутри у меня звенит. И говорю я больше, чем положено в этой ситуации. Наверное, потому, что боюсь сказать самое важное. Сейчас соберусь с духом и скажу.

Но в этот момент прямо над нами пролетает самолет. Он летит низко, на бреющем полете, и земля вместе с домами и всем в них содержимым начинает дрожать крупной дрожью. Мы сидим, сцепившись поверх стола руками, и смотрим друг другу в глаза. Может, это последнее, что нам суждено увидеть в жизни. «…Добро пожаловать в отель „Калифорния“…»

Самолет пролетает, а через несколько секунд в центре раздается взрыв. И чашки с кофе подпрыгивают.

Вот новость. С воздуха еще не бомбили ни разу. Мы с трудом разнимаем руки. На ладонях – вмятины от ногтей.

– Аэропорт закрыт, – говорит Ираклий, как будто ничего не произошло.

– Откроют. А если не откроют, то я останусь. Орел или решка.


Потом мы идем домой по темной и пустой улице. Я закрываю глаза, чтобы сосредоточиться на каком-нибудь источнике света. В районе Проспекта стреляют из автоматов. И я чувствую, как зубы у меня начинают стучать. «Какое милое местечко… Это может быть рай, или это может быть ад…»

– Дня через три-четыре все закончится. Вот увидишь.

Ираклий крепко прижимает меня к своему плечу, и теперь к моей дрожи добавляется стук его сердца. Не кончится. Здесь, между раем и адом, ничто не кончается. Никогда. В лимбе не бывает перемен.

Наш двор словно вымер. На земле валяются осколки стекол. Это вылетели окна верхнего этажа. Я хватаю Ираклия за руки и прошу, чтобы он не уходил. Он говорит, что только смотается на Проспект и тут же вернется. Выстрелов не слышно. Тишина. Совсем поубивали они друг друга, что ли…


Но в первых числах января все действительно кончается. Сначала в это никто не верит, и только на второй день город выходит на улицы.

Мы с моей соседкой Нестан стоим на Площади. Башня с часами вся в пробоинах. Циферблат отсутствует, стрелки продолжают двигаться в пустоте. На Проспекте нескольких домов в радиусе трехсот метров от Дома правительства не существует. Остались только стены с зияющими окнами.

Навстречу нам молча идут люди. Лица их обращены вверх, к пустым остовам домов. Они идут медленно, точно похоронная процессия.

Тишина. Только нежное позвякивание. Проспект усеян стреляными гильзами разного калибра. Иногда люди нагибаются, поднимают их, подносят к глазам и с удивлением рассматривают.

На Проспекте мы встречаем Ираклия и вместе идем проведать Маку, нашу общую подругу. Она живет на той стороне улицы, которая простреливалась с Площади. Выбитые стекла, срезанные ветви деревьев, битый кирпич под ногами.

У Маки лицо только что расчищенной старинной фрески. Это от осыпавшейся штукатурки. Белая пыль повсюду. На полу, на мебели. В стенах – пробоины от пуль. И без того светлые глаза Маки выцвели от пережитого ужаса.

Еще до того, как начали стрелять по полной программе, они с мужем отправили сына к родне, на другой конец города, а сами остались с Макиной парализованной матерью.

Когда пули стали залетать внутрь квартиры, они стащили парализованную женщину на пол и обложили матрасами и одеялами. Спустить ее по узкой винтовой лестнице во двор или в подвал они не могли, а на улицу, через парадное, выйти было уже невозможно. Мака все десять дней лежала на полу под грудой одеял и обнимала парализованную мать, которая не могла говорить, а только стонала и смотрела полными страданья глазами.

Помощи ждать было неоткуда. Соседи кто побросал дома и уехал, кто спустился в подвалы. Макин муж ползком пробирался во двор за водой. Кто-то из оставшихся соседей приносил им к черному входу еду. Но этого хватало только для больной. Когда все кончилось и Мака собирала одеяла и матрасы, на пол выпало несколько пуль.

Мы обнимаемся и, перебивая друг друга, рассказываем, как пережили эти десять дней. А в кровати, на свежих крахмальных простынях, лежит умытая и причесанная Макина мать. Она смотрит на нас, и слезы безостановочно катятся по ее щекам.

…Маро, моя маленькая смуглая Маро в неизменном черном платке, с тяжелыми сумками, перекинутыми через плечо на старом кушаке от платья, – она не приходит больше в наш двор. Ее нет ни через день, ни через два, ни через неделю.


…И вот мы с Ираклием стоим в зале ожидания аэропорта. Рейсы возобновились пять дней назад, и творится что-то невообразимое. Люди летят, стоя в проходе между креслами.

Нас толкают со всех сторон. Мы находим какой-то пустой угол возле окна, на втором этаже. Отсюда видно летное поле и самолеты, идущие на взлет каждые несколько минут. Ираклий загораживает меня спиной от толпы.

– Тут все наконец успокоится, я разберусь со всеми своими делами, и ты вернешься. Обещаешь? Или я прилечу и заберу тебя.

Я молча киваю и все думаю, сказать или не сказать? Мне страшно, потому что я не знаю, как он отреагирует и как я отреагирую на его реакцию. А я уже твердо решила, что должна улететь.

Потом я обнимаю Ираклия, обнимаю всю мою жизнь, которой, такой, никогда больше не будет; обнимаю мою шелковицу, растущую возле крутой лестницы, ведущей к Проспекту; обнимаю душистым июльским жаром пронизанные хвойные леса над городом; улицу, на которой я была так счастлива, – скоро ветви деревьев, растущих по обеим ее сторонам, покроются нежной листвой и сомкнутся шатром в вышине, но этого я уже не застану. Я улетаю в мир, от которого совсем отвыкла и который совсем отвык от меня. Зачем я делаю это, зачем?

Самолет поднимается, описывает круг и в течение нескольких минут летит вдоль города. Вот он, весь передо мной, омытый слезами моего отчаяния.

А потом я закрываю глаза.

Самолет мерно гудит. Слезы стекают по моим вискам – на шею, и я почему-то никак не могу их вытереть. Шее делается мокро и щекотно. И вдруг моторы замолкают. И наступает тишина. От ужаса я снова открываю глаза. И ничего не вижу, кроме тьмы кромешной. Вот так это, оказывается, бывает?

Но тут чей-то голос оповещает меня, что осталось еще двадцать минут. И наконец я вспоминаю, где я.

После короткой паузы чертов реактор опять начинает тихонько поскуливать. Удивительно тонкая машина: реагирует на душевные переживания. Шевелиться нельзя, на голову мою надет прозрачный футуристический шлем. Вот и лежу, умываясь собственными слезами.


Жизнь продолжается так долго, что, успев побыть литературой, опять становится жизнью.


Приехала. А меня, как говорится, не ждали. Пока я там, в Москве, литературные штудии проходила да на Кавказе военной подготовкой занималась, тут, в Питере, всё перетряслось-утряслось, все так называемые ниши давно заняты. А на дворе начало рыночной экономики, приватизация и прочие радости капитализма местного разлива. И крутись, как хочешь. И надо учиться дышать бедной кислородом атмосферой повседневности…

Живу в непрезентабельном районе на южной окраине города, в условно трехкомнатной хрущевке. Старенькую мою бабушку, мамину маму, родители взяли к себе. Квартира – на третьем этаже, лицом в тополиные утешительные объятья. Но объятья – с весны, а пока зима. Все зима и зима. Ничего, думаю. Должно же это когда-нибудь кончиться.

Поначалу мужчины в общественном транспорте и на улицах кажутся мне вялыми, невыразительными и будто даже слегка нездоровыми. Ничего, думаю. Наверное, я просто отвыкла. Может, это с ними от жизни: сначала перестройка и продукты по карточкам (в смысле по талонам, но здесь, в Питере, талоны по-блокадному называют карточками), потом – «кошмар, на улице Язов»…


Живу так вторую неделю. Ираклий звонит каждый вечер из корпункта. Его звонки напоминают репортажи с места боевых действий. Аэропорт, оказывается, опять закрыли через несколько дней после моего отлета. И в городе все еще постреливают.

– У нас тоже, – говорю я опрометчиво.

– Неужели и у вас? – обеспокоенно спрашивает Ираклий.

Сейчас он скажет: тогда какая разница, возвращайся назад. И я спешу уточнить:

– Нет-нет, просто представляешь, мне все время мерещатся выстрелы. Такие слуховые галлюцинации.

– Это бывает, – говорит Ираклий. – Месяца через два пройдет.

– А еще, представляешь, все время кажется, что потряхивает немного. Будто землетрясение. Странно, правда?

И ничего, на самом деле, странного. Землетрясений я там пережила несколько. И во время одного, самого страшного, мы с Ираклием как раз были в корпункте, на пятом этаже. Мальчики за столом возле окна резались в нарды. А мы с Шурочкой сидели на диване, пили чай и любовались их красивыми силуэтами, каждая – своим, на фоне золотистого полдня. Дальше, у самого горизонта, в мареве зыбились горы. И я сквозь профиль Ираклия как раз смотрела на них.

Вдруг линия горизонта вместе с головой Ираклия пошла вверх. Как на качелях. А потом плавно опустилась. И это же движение повторили чашки на столе. Одно дело, когда трясет снизу, это понятно. А тут земля, в прямом смысле, ушла из-под ног. Мальчики медленно подняли головы и повернулись в нашу сторону. И в это время горизонт опять покачнулся. Беременная на ранней стадии Шурочка издала душераздирающий вопль, а потом с криком «бежим!» подхватила сумку и первая ринулась к лестнице. Лифт мы игнорировали в целях безопасности. Весь город высыпал на улицы. Мы-то думали, что находимся чуть ли не в эпицентре, а оказалось, что это всего лишь эхо катастрофы, постигшей соседнюю горную страну… Вот с тех пор мне и стало мерещиться…

– Ничего, – произносит Ираклий на другом конце моей жизни. Голос звучит глухо, словно по дороге растворяется в разделяющем нас пространстве. А я собираю его, впитываю, как губка. И на это уходят все мои силы. И я опять не говорю о главном. И чем дольше я не говорю, тем меньше понимаю, как это сделать.


…Постепенно я обзваниваю всех, кто еще меня в этом городе помнит. Надо признать, таких не много. Кого-то смыло эмиграцией, кому-то легче думать, что «меня тут вообще не стояло». Остальным рассказываю, неловко переминаясь: «Вот, из дальних странствий возвратясь, привезла книжку собственного сочинения как свидетельство всего, так сказать, пережитого. Так сказать, вещественное доказательство. – О еще одном доказательстве я пока молчу. Через месяц-полтора оно и само видно станет невооруженным глазом. И продолжаю: – А вообще-то, как тут у вас с работой, чем вы себе на хлеб насущный зарабатываете?»

Вопрос этот не праздный, потому что я вдруг обнаруживаю, что деньги, отложенные мной на пресловутый черный день, а также деньги, которые всучил мне в аэропорту Ираклий («на первое время и обратный билет»), как-то стремительно кончаются, съедаемые не столько мной, сколько инфляцией.

На мое счастье, выясняется, что как раз среди разрухи всего процветают именно частные издательства. Разумеется, никто меня там с распростертыми объятиями не ждет: филологической братии всех мастей и оттенков в Питере при любой власти – пруд пруди.

И тут я встречаю на Невском Колю Никонова, о котором уже знаю, что он главный редактор одного небольшого, но вполне процветающего издательства. От радости я чуть ли не бросаюсь ему, потенциальному моему спасителю от голодной смерти, на шею, потому что имею на это некоторые основания.

Дело в том, что Коля – один из тех пилигримов, которые во множестве забредали на просторы моей оставленной Страны. Там их, по обыкновению, не только снабжали работой и печатали, но также кормили, поили и, как в случае с Колей, одевали.

С Колей я познакомилась у известного критика, который через местную литературу ввел в русскую не одно поколение писателей. Дородный Коля нараспев произносил многоумные вирши и всем видом показывал, что нуждается в покровительстве.

Я, разумеется, привела его к Дочери, а потом совершила с ним марш-бросок по всем своим друзьям. В результате Коля ходил теперь не только сытым и пьяным, но и сменил свои выцветшие, с критической потертостью в некоторых местах джинсы на вельветовые, элегантно-коричневые, с фирменным лейблом на заднице.

А тут, посреди Невского, Коля смотрит на меня рыбьими, плохо узнающими глазами и начинает в ответ что-то плести про издательские и личные трудности. И в итоге, полчаса проморочив мне голову на февральском морозе, заявляет, что если я согласна на работу корректора внештатно, то он подумает. Я делаю вид, что ничего, все нормально, большего я и не ожидала от него, и на том спасибо.

И вот стою, смотрю на удаляющуюся в сторону Московского вокзала фигуру Кольки Никонова в добротном пальто с бобровым, барским, серебрящимся морозной пылью воротником и вспоминаю, что еще в той жизни Коля, поправляя провинциальную псевдозолотую цепочку от часов, свисающую из кармана его новеньких дареных вельветовых джинсов, занял у меня семь рублей. Да так, между прочим, и не отдал. А было это еще задолго до денежной реформы и прочих рыночных неприятностей. И быстренько в уме пересчитываю, сколько же это будет на нынешние деньги да еще с процентами… И, пересчитав, с удовольствием констатирую: «Вот эта сволочь с занудными стихами должна мне, бедной беременной девушке, кругленькую сумму, и долг этот будет только расти». Какое, однако, приятное чувство!


Подруг № 1 у меня еще нет и в заводе. А есть подруга юности мятежной Маня. И вот она составляет мне протекцию в одном процветающем издательстве с окнами на Неву, где кормится добрая половина питерских литераторов. И мне даже предлагают штатную работу редактора, но я от нее благородно отказываюсь. Зачем подводить людей, ведь все равно мне через три месяца в декрет уходить. А так, внештатно, еще и лучше. Сиди себе дома и редактируй с периодическими выходами в библиотеку да за гонораром.

Работы много, потому что книг издается – немерено. Все, что при советской власти в спецхранах хранилось, теперь пошло в народ. Все, что раньше на макулатуру приобретали, – печатают. И еще зарубежные авторы, о которых пять лет назад и слыхом не слыхивали. Проблемами авторского права еще никто не озабочен: понравилось – перевели – напечатали массовым тиражом, а зарубежный писатель об этом и не знает ничего. В общем, дикая стадия накопительства. Первый, так сказать, миллион.


Из Германии, с книжной Франкфуртской ярмарки возвращается подруга Маня и рассказывает, как они там с моим будущим директором, а пока еще худеньким русоволосым и сероглазым почти мальчиком, начальником производственного отдела, ходили в дорогущий магазин, чтобы его, в смысле, будущего директора, приодеть.

Пришли они втроем. Будущий директор, похожий на хрестоматийную фотографию Сергея Есенина с чистым застенчивым взглядом и нежной полуулыбкой, Маня, которая была при нем вроде личного переводчика, поскольку владеет немецким как родным и к тому же является лучшим экспертом по всему немецкому, и главный художник издательства, выступающий в роли дизайнера, тоже личного.

И вот они входят. Милые фройляйн спрашивают, чего бы клиентам хотелось. Наш мальчик через подругу Манечку отвечает, что хотелось бы одеться, но то, что находится в этом зале, кажется ему, к большому сожалению, недостаточно дорогим. Тогда появляется элегантная дама, по-видимому старший продавец, и предлагает всем спуститься в какое-то нижнее помещение. Качество, а также цена вещей, находящихся там, уже вполне покупателя устраивают.

Начинает он скромно, с рубашки. Пока он выбирает, им предлагают воду или сок, по желанию. Когда клиент перешел к выбору костюма, им предлагают кофе. Личный дизайнер строг и взыскателен. Они выбирают лучший костюм из всех имеющихся. Когда переходят к примерке пальто, им выносят шампанское.

Они сидят в мягких кожаных креслах, пьют холодное шампанское, и милые фройляйн порхают над ними, перемежая немецкую речь с французской, потому что дело дошло до аксессуаров и парфюма. И все это здорово смахивает на сеанс черной магии в известном Театре-варьете. Потом им предлагают закуски. Когда подруга Манечка спрашивает, может ли она воспользоваться телефоном, ей отвечают: «Вам можно все!»

И вот покупки упакованы в шелково шуршащую бумагу и разложены по хрустким фирменным пакетам. И дама, старший продавец, у которой уже скулы свело от непрекращающейся улыбки, ждет, что клиент сейчас достанет, как это принято, кредитную карточку, ведь невозможно же носить с собой такое количество наличных денег. Ан нет. Клиент раскрывает портфельчик и достает пачки дойчемарок толщиной с кирпич из Кремлевской стены.

Белокурые фройляйн вытягиваются во фрунт, а кассир теряет дар речи. Весь магазин провожает их стоя. Им советуют быть осторожнее, ведь у них в руках целое состояние. Они снисходительно успокаивают, мол, за углом машина с охраной. Им верят. Когда они выходят, старшая продавщица в полуобморочном состоянии трогает Манечку за рукав и спрашивает, не сын ли главы знаменитой русской мафии этот милый молодой человек. И Манечка, профессионально завершая мизансцену, отвечает, понизив голос: «Почему же сын? Сам».

Манечкин рассказ косвенно подтверждает мое предположение: работая в этом издательстве, с голоду я точно не пропаду. Теперь наконец можно расслабиться и от души попереживать на совсем другую тему.

А именно: как сказать Ираклию, что он скоро некоторым образом станет отцом.


Почти три месяца прошло с тех пор, как я улетела. Аэропорт успел еще несколько раз закрыться и открыться. Центробежные процессы, разорвавшие Империю, перекинулись и на мою Страну, и все идет к войне с ее субтропическим полуанклавом. И теперь, когда Ираклий не звонит два или три дня подряд, я напридумываю себе самые чудовищные картины.

Вот он прячется со своей камерой в горящем здании и не замечает, что балки сейчас обрушатся. Вот вертолет, из которого он фотографирует место боевых действий, сбивают, и летчик отчаянно пытается посадить потерявшую управление машину. Вот он подползает совсем близко к боевой позиции, а снайпер прицеливается в него…И только мое воображение удерживает балки от падения, вертолет от немедленного разрушения в воздухе, а снайпер, так и не успев нажать на курок, умирает в страшных конвульсиях, не выдержав чудовищной силы моей ненависти.

В такие дни я сижу и взглядом гипнотизирую телефон. Потом вспоминаю, что волноваться мне противопоказано. И я заставляю себя взяться за работу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4