Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
ModernLib.Net / Русский язык и литература / Наседкин Николай / Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 6)
А между тем, отрываясь от рукописи светлой "Детской сказки" для допросов, Достоевский растолковывает суровым членам следственной комиссии, что писатель не должен писать одними светлыми красками и не имеет права скрывать от читателя порок и мрачную сторону жизни: "О свете мы имеем понятие только потому, что есть тень..."(18, 125) Он вообще на допросах ведёт себя очень достойно и не столько оправдывается за свои "преступные" деяния и помыслы, сколько пытается убедить допросчиков-судий, что они, петрашевцы, думали-мыслили только лишь о благе бедного своего Отечества, да и вообще на собраниях больше говорили о литературе и отвлечённых философских проблемах... Достоевский даже, опасаясь хоть полсловом навредить товарищам, наговаривает на себя совершенно невероятные вещи. К примеру, при обыске у него обнаружили-изъяли две запрещённые книги - Э. Сю "Пастух из Кравана. Социалистические и демократические беседы о республике и претендентах на престол" и П.-Ж. Прудона "О праздновании воскресения". Откуда они? Кто распространяет-навязывает такие крамольные бунтовские сочинения?.. Оказывается, "Пастуха..." Достоевский, будучи в гостях у Григорьева, взял с его стола, а вторую книгу прихватил незадолго до ареста из домашней библиотеки Головинского, тоже, якобы, позабыв уведомить хозяина, то есть, попросту говоря, - украл... Спустя шесть лет в письме к Э. И. Тотлебену Достоевский с подспудной и вполне понятной гордостью напишет, что "вёл себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других..." (281, 224) Самообладание и твёрдость духа молодого литератора-заговорщика вывели в конце концов из себя члена следственной комиссии генерала Ростовцева настолько, что на одном из допросов он с криком: "Я не могу больше видеть Достоевского", - выбежал в другую комнату, заперся на ключ и не выходил оттуда, пока подследственного не увели. Всё это походило на фарс, на балаган и выглядело даже смешно, однако ж на самом деле смешного во всём петропавловско-допросном действе было мало. Это Достоевский устоял, не поддался на посулы полного прощения, если он расскажет-выдаст всё чистосердечно и до конца. А вот, например, петрашевец Д. Д. Ахшарумов не выдержал тяжести заключения и угроз - сломался, написал подробнейшее покаянное письмо-признание, наговорив в нём "много лишнего" и на себя, и на товарищей по тайному обществу. Сам он впоследствии в своей мемуарной книге "Из моих воспоминаний (1849-1851 гг.)", вышедшей в 1905 году, каялся, что, мол, упал в заключении духом и был испуган угрозой смертной казни. Без сомнения, одной из главных, краеугольных опор Достоевского в заключении было - творчество. Кроме "Детской сказки" он выдумал и разрабатывал ещё несколько сюжетов, планируя-собираясь написать в ближайшем будущем эти три-четыре повести и романа. Он всерьёз надеялся жить и работать, несмотря на все угрозы следственной комиссии. О состоянии его духа в тот тяжкий период свидетельствуют хотя бы следующие строки из письма к брату Михаилу от 18 июля 1849 года, то есть на исходе третьего месяца заключения: "В человеке бездна тягучести и жизненности, и я, право, не думал, чтоб было столько, а теперь узнал по опыту..." Правда, стоит отметить, что, в противовес бодрости духа, физическое здоровье писателя-узника, как и прежде, оставляло желать лучшего. В том же письме он бодро признаётся брату: "Здоровье моё хорошо, разве только геморрой да расстройство нервов, которое идёт crescendo73. У меня по временам стало захватывать горло, как прежде, аппетит очень небольшой, а сон очень малый, да и то со сновидениями болезненными. Сплю я часов пять в сутки и раза по четыре в ночь просыпаюсь. Вот только это и тяжело. Всего тяжелее время, когда смеркается, а в 9 часов у нас уже темно. Я иногда не сплю до часу, до двух заполночь, так что часов пять темноты переносить очень тяжело. Это более всего расстроивает здоровье..." (281, 157, 158) Здоровье "расстроивала" мучительная бессонница, которая и раньше, в свободной жизни, была частой гостьей литератора-мечтателя (по ночам-то особенно сладостно и мечтается!), а в последующей жизни-судьбе своей Достоевский и вовсе заделается-станет ночным человеком, хронической совой: практически всё его творчество - это плоды ночной бессонницы. Пока же, в каземате Петропавловки, он по ночам не только пишет и обдумывает сюжеты художественных произведений, но и впервые, может быть, начинает всерьёз размышлять о смерти, о конечности своей земной жизни, о быстротечности её. Раньше, можно предполагать, юный Достоевский сильно кокетничал, бравировал, играл некую романтическую роль, оставляя перед сном записки, дескать, не хороните меня дней пять, если помру вдруг, а то, не дай Бог, - летаргия... Теперь же было не до бравады: сладость жизни познаётся вполне только тогда, когда она истаивает-исчезает и конец её виден, устрашающе близок. Жить! Так хочется жить! А ведь во время следствия мучители-допросчики постоянно твердят-угрожают смертной казнью - именно этого не выдержал, испугался несчастный Ахшарумов... Впрочем, в реальность смертного приговора поверить было трудно, невозможно, не хотелось верить. Дело в том, что о самом главном преступлении - участии Достоевского в конспиративном кружке Дурова, ставившем целью политический переворот в России, о создании тайной типографии (для которой уже был изготовлен печатный станок) - следственная комиссия подробностей чудом не узнала, достоверных фактов не добыла; а за разговоры да чтение различных сочинений вслух разве можно человека жизни лишать? Петрашевцы, конечно же, невольно сопоставляли себя с декабристами, но те ведь на прямой бунт решились, выступили открыто против царя... Вообще, по нелепости и беспрецедентной жестокости приговор военно-ссудной комиссии Достоевскому и его товарищам поражает даже сегодня, хотя у нас уже есть опыт сталинских массовых и совершенно без суда и следствия репрессий. Предъявляемые обвинения и приговор петрашевцам совершенно несоизмеримы, не стыкуются, не пересекаются с точки зрения нормальной человеческой логики: "Военный суд находит подсудимого Достоевского виновным в том, что он, получив в марте месяце сего года из Москвы от дворянина Плещеева (подсудимого) копию с преступного письма литератора Белинского, - читал это письмо в собраниях: сначала у подсудимого Дурова, потом у подсудимого Петрашевского и, наконец, передал его для списания копий подсудимому Момбелли. Достоевский был у подсудимого Спешнева во время чтения возмутительного сочинения поручика Григорьева под названием "Солдатская беседа". А потому военный суд приговорил его, отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева, - лишить на основании Свода военных постановлений <...>, состояния и подвергнуть смертной казни расстрелянием..." (18, 189) Сей архиважный документ, как видим, из-за разгильдяйства судебных чиновников был составлен крайне небрежно: получилось, что формально Достоевского приговорили к смертной казни даже не за чтение "преступного" письма Белинского, а только лишь за "недонесение о распространении". То есть самое страшное преступление писателя-петрашевца, по мнению военно-судебных чинуш, состояло в том, что он не был и не стал доносчиком, стукачом, шпионом и предателем. За это и - расстрел. Да притом, в приговоре содержится и фактическая ошибка: письмо Белинского для снятия копий было передано вовсе не Момбелли, а Филиппову... Впрочем, сам приговорённый о вердикте этом ещё и духом не ведает судили и приговор выносили заочно. Правда, он знает-чувствует разбирательство движется к завершению: его со товарищи допрашивает уже Военно-судная комиссия, уже запрещена всякая переписка, и эта оборвавшаяся последняя связь-ниточка с внешним миром - ещё одна, дополнительная, причина ночных давящих бессонниц и самых мрачных размышлений о финале затянувшегося Петропавловского действа. И вот наступает морозное утро 22-го декабря 1849 года - утро финальной сцены отвратительного жестокого спектакля. Об этом утре "казни" на Семёновском плацу оставили воспоминания многие петрашевцы (особенно подробные - всё тот же Д. Д. Ахшарумов), Достоевский же не только описал его в романе "Идиот" и "Дневнике писателя" (1873 год), но и многократно восстанавливал подробности того декабрьского утра в разговорах-беседах с разными людьми. Он рассказывает о сцене казни в семействе Корвин-Круковских, и младшая из дочерей, будущая Софья Ковалевская, запомнила этот рассказ на всю жизнь. Писатель вспоминает эшафот на Семёновском плацу в узком кругу сотрудников журнала "Гражданин", и корректор В. В. Тимофеева фиксирует это в своей мемуарной статье "Год работы с знаменитым писателем". А однажды, уже под конец жизни, Достоевский в подробностях воссоздал детали инсценировки казни, находясь в многолюдном собрании гостей на традиционной "пятнице" в доме поэта Я. П. Полонского. Но порой ему достаточно было и одного слушателя, причём почти незнакомого - так случилось в первый же день их встречи с А. Г. Сниткиной, будущей его женой: он ни с того ни с сего вдруг начал ей живописать, как стоял он на эшафоте и жить ему оставалось всего лишь пять минут... Хотя "ни с того ни сего" - это не совсем верно. Это Анне Григорьевне показалось, что - "Почему-то разговор коснулся петрашевцев и смертной казни"74. На самом деле всякий раз был-случался какой-либо толчок-импульс к вспышке этих мрачных воспоминаний. К примеру, в мемуарах В. В. Тимофеевой ясно говорится, что Достоевский воодушевился-взволновался и предался воспоминаниям сразу же после того, как решился вопрос об его уходе с поста редактора "Гражданина"75. Эта неприятная и обременительная должность-роль настолько тяготила писателя, что он невольно испытал чувство освобождения, перелома в судьбе и даже нового рождения - вновь только творчество, независимость, свобода. Конечно же, чувство это по силе и эмоциональному накалу ни в какое сравнение не шло с тем, каковое испытал Достоевский на эшафоте в момент объявления о помиловании, но оно вполне могло послужить толчком к ассоциациям, началу воспоминательного рассказа. В доме Полонского дело обстояло и того проще: окна квартиры выходили аккурат на Семёновский плац, да к тому же была опять зима, и когда хозяин дома подвёл бывшего петрашевца к окну и спросил: "Узнаёте, Фёдор Михайлович?", - Достоевский сразу взволновался: "Да!.. Да!.. Ещё бы... Как не узнать?..", - и начал вслух вспоминать-восстанавливать тот мучительный эпизод из своей жизни76. И так же ничего странного, оказывается, не было и в том, что Анна Григорьевна Сниткина услышала этот рассказ-воспоминание из уст автора "Преступления и наказания" в первый же день их знакомства: И. Л. Волгин выдвинул очень убедительную версию по этому поводу. Дело в том, что именно в этот день, 4 октября 1866 года, рано утром на Смоленском поле в Петербурге состоялась публичная казнь одного из каракозовцев - Ишутина (самого Каракозова, совершившего неудачное покушение на царя, казнили-повесили месяцем раньше), и если Достоевский самолично не присутствовал при этом, то знал-слышал о событии всенепременно. И его не могло не поразить сходство сценариев зловещих спектаклей: Ишутина продержали в белом смертном балахоне и с накинутой на шею петлей десять минут, после чего, так же, как когда-то петрашевцам, объявили вдруг помилование. И именно вечером, во второй приход Анны Григорьевны, Достоевский, в отличие от утрешнего состояния, - чрезмерно воодушевлён, разговорчив, откровенен и рассказывает юной стенографистке о своих "пяти предсмертных минутах", скорее всего, после того, как разговор коснулся только что происшедшего события на Смоленском поле...77 К сожалению, Софья Ковалевская в своих "Воспоминаниях детства" чересчур бегло упоминает о рассказе Достоевского, но очень даже вероятно, что и в тот раз романист заговорил-вспомнил об инсценировке казни петрашевцев совсем не случайно. Дело происходило в марте или апреле 1865 года: совсем недавно умерли один за другим самые близкие Достоевскому люди - жена, брат Михаил, товарищ и соратник по литературе Аполлон Григорьев, да к тому же именно в эти дни терпит окончательный крах журнал "Эпоха", а вместе с ним и все надежды писателя на стабильное материальное благополучие и творческую независимость. Достоевский в тот период бывает у Корвин-Круковских (уже практически в качестве жениха старшей из сестёр Анны) очень часто, три-четыре раза в неделю, так что вполне можно предположить - он был у них в гостях и 14 апреля и именно в этот день вдруг начал вспоминать тот давний эшафотный эпизод своей судьбы. Но как раз в этот день, 14 апреля 1865 года, Достоевский в письме к А. Е. Врангелю, живописуя о катастрофе с журналом "Эпоха" и о пятнадцати тысячах долгу (сумма для писателя-пролетария фантастическая!), восклицает: "О друг мой, я охотно бы пошёл опять в каторгу на столько же лет, чтоб только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным..." (282, 119) Нет, недаром поведал Фёдор Михайлович двум юным сёстрам Корвин-Круковским и их добросердечной матушке свои переживания декабрьского утра 15-летней давности: десять минут ожидания смерти, после которых каторга была воспринята как благо, как дарование жизни; теперь же ожидание погибели судьбы, творческой карьеры под гнётом неимоверных долгов и мечтания о каторге как о благе и способе выжить... Уж Достоевскому, с его вдохновенным невероятно богатым воображением, связать ниточками ассоциаций эти два "эпизода-периода" своей биографии не составляло особого труда. 2 В "Дневнике писателя" за 1873 год Достоевский констатирует: "Приговор смертной казни расстрелянием, прочтённый нам всем предварительно, прочтён был вовсе не в шутку; почти все приговорённые были уверены, что он будет исполнен, и вынесли, по крайней мере, десять ужасных, безмерно страшных минут ожидания смерти..." (21, 133) Нам, не испытавшим таких страшных десяти минут на эшафоте, трудно до конца осознать и прочувствовать состояние человека, ожидающего объявленной неминуемой смерти через считанные мгновения. Конечно, многие из нас, уже достаточно пожившие на белом свете, не раз и не два бывали-оказывались в ситуациях, когда приходилось, что называется, заглядывать смерти в глаза (попадал в подобные смертные ситуации впоследствии и сам Достоевский, о чём речь впереди), но такие пограничные моменты возникают-случаются, как правило, нежданно, вдруг, внезапно, и мозг, душа человека не успевают перед этим испытать-вынести весь ужас ожидания конца. Даже самоубийцам в большинстве своём, как это ни странно звучит, легко встретить смерть спокойно, без чрезмерного ознобного трепета - они приготовились, они свыклись с мыслью о прекращении жизни, они, наконец, добровольно уходят из этого мира. А тут, во время казни - внезапный приговор, чужая угнетающая безжалостная воля, оборванные мечты, надежды, планы и целых десять минут, невероятных десять минут - самых наипоследнейших в этой прекрасной земной жизни... Ахшарумов, писавший свои воспоминания на склоне лет, уже в начале XX века, не быв ни писателем, ни психологом (после арестантских рот и ссылки он закончил медико-хирургическую академию и впоследствии проявил себя как врач и учёный в области санитарии и социальной гигиены), утверждает, что петрашевцы, услышав приговор о смертной казни расстрелянием, всего лишь испытали "изумление" и далее описывает свои чувства при виде того, как на Петрашевского, Спешнева и Момбелли, привязанных к столбам, уже направили ружья: "Момент этот был поистине ужасен. Видеть приготовление к расстрелянию, и притом людей близких по товарищеским отношениям, видеть уже наставленные на них, почти в упор, ружейные стволы и ожидать - вот прольётся кровь и они упадут мёртвые, было ужасно, отвратительно, страшно <...> Сердце замерло в ожидании, и страшный момент этот продолжался с полминуты. При этом не было мысли о том, что и мне предстоит то же самое, но всё внимание было поглощено наступающею кровавою картиною..."78 Уж разумеется, через полвека после описываемых событий Ахшарумову та зловещая эшафотная постановка виделась-вспоминалась в несколько романтизированном и - вот именно - театральном виде, а собственные тогдашние чувства помнились только как чувства сострадания и страха за других, за товарищей, но не за себя. Вольно, конечно, было Дмитрию Дмитриевичу позабыть свои непереносимые страхи ещё только ожидания и вероятности смертной казни, толкнувшие его уже через три недели после ареста на "лишние" показания. Обратимся лучше к свидетельствам самого Достоевского, вернее, его alter ego? в данном случае - князя Мышкина. Этот, можно сказать, заглавный герой романа "Идиот" через испытание смертной казнью, как известно, не прошёл, но он наделён такой восприимчивой душой, такой утончённой нервной системой и таким развитым творческим воображением, что максимально личностно и достоверно передаёт-реконструирует мысли, чувства и впечатления приговорённого к смертной казни, передоверенные ему автором. Формальный опыт у Мышкина в этой области таков: он лично присутствовал в Швейцарии на гильотировании преступника и плюс к этому слышал подробный рассказ-воспоминание человека (читай - Достоевского), испытавшего обряд смертной казни расстрелянием за политическое преступление. Причём странный князь трижды заводит разговор о казнях в один и тот же день, в первый же по возвращении в Россию из Швейцарии, находясь впервые в доме генерала Епанчина. Сначала он в передней живописует лакею о том, какие чувства испытывает человек, на шею которого вот-вот обрушится нож гильотины; затем в гостиной генеральша Епанчина и её три дочери ("барышни здоровые, цветущие, рослые, с удивительными плечами, с мощною грудью, с сильными, почти как у мужчин, руками..."-6, 38) слышат от гостя из Швейцарии угнетающий рассказ о человеке, выдержавшем несколько минут в ожидании расстрела и, наконец, чуть погодя Лев Николаевич в разговоре с барышнями вновь возвращается к гильотированному разбойнику и описывает-воссоздаёт его чувства-мысли перед смертью. Самому Достоевскому ни до написания "Идиота", ни после не доводилось присутствовать при гильотировании, лишь два года спустя он прочитает-изучит статью Тургенева "Казнь Тропмана", опубликованную в июньском номере "Вестника Европы" за 1870 год, которая возмутит его "напыщенностью" и "щепетильностью" автора (эпитеты из письма к Н. Н. Страхову от 11/23 июня 1870 года из Дрездена) - Тургенев в последний момент не выдержал, отвернулся, не увидел самого момента отсечения головы. Достоевский (Мышкин) не только не отворачивается, проигрывая в воображении сцену казни, но, наоборот, даже полностью отождествляет себя с казнимым, как бы влезает в его личину и сам переживает ужасные предсмертные мгновения. Во многом русский писатель отталкивался от повести В. Гюго "Последний день приговорённого к смерти" (этот психологический этюд-хронику предсмертных размышлений человека, жизнь которого оборвала гильотина, Достоевский не раз читал и перечитывал и даже вспоминал о нём перед собственной казнью на эшафоте), но, разумеется, основной материал для рассказов князя Мышкина дали личные воспоминания-переживания автора, бывшего смертника. Ведь в общем и целом внутреннее состояние приговорённого к гильотированию, "расстрелянию" или повешению мало зависит от способа и вида казни, главное и общее - ужас ожидания насильственной смерти. Итак, вот что поведал об этом ужасе Лев Николаевич Мышкин девицам Епанчиным: "Он (приговорённый. - Н. Н.) жил в тюрьме и ждал казни, по крайней мере ещё чрез неделю; он как-то рассчитывал на обыкновенную формалистику, что бумага ещё должна куда-то пойти и только чрез неделю выйдет. А тут вдруг по какому-то случаю дело было сокращено. В пять часов утра он спал. Это было в конце октября; в пять часов ещё холодно и темно. Вошел тюремный пристав тихонько, со стражей, и осторожно тронул его за плечо; тот приподнялся, облокотился, - видит свет: "Что такое?" - "В десятом часу смертная казнь". Он со сна не поверил, начал было спорить, что бумага выйдет чрез неделю, но когда совсем очнулся, перестал спорить и замолчал <...> потом сказал: "Всё-таки тяжело так вдруг..." - и опять замолк, и уже ничего не хотел говорить. Тут часа три-четыре проходят на известные вещи: на священника, на завтрак, к которому ему вино, кофей и говядину дают (ну, не насмешка ли это? Ведь, подумаешь, как это жестоко, а с другой стороны, ей-Богу, эти невинные люди от чистого сердца делают и уверены, что это человеколюбие), потом туалет (вы знаете, что такое туалет преступника?), наконец везут по городу до эшафота... (Нелепым кажется вопрос о туалете и особенно потому, что задан как бы в скобках и князь, вовсе не ожидая ответа, спешит с рассказом дальше; но, видимо, вопрос относится к разряду риторических, Мышкин просто-напросто не сомневается, что просвещённые девицы Епанчины читали "Последний день..." Виктора Гюго, где этот туалет осуждённого - острижение головы, обрезание ворота сорочки, связывание путами рук и ног и пр. - описан подробно79. Сам Достоевский в письме к брату от 22 декабря 1849 года предсмертным туалетом называет надевание на приговорённых белых балахонов. - Н. Н.) Я думаю, что вот тут тоже кажется, что ещё бесконечно жить остается, пока везут. Мне кажется, он наверно думал дорогой: "Еще долго, ещё жить три улицы остается; вот эту проеду, потом ещё та останется, потом ещё та, где булочник направо... ещё когда-то доедем до булочника!" Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, - всё это надо перенести, а главное, мысль: "вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!" Ну, вот это всё предварительно. На эшафот ведет лесенка; тут он пред лесенкой вдруг заплакал, а это был сильный и мужественный человек, большой злодей, говорят, был. С ним всё время неотлучно был священник, и в тележке с ним ехал, и всё говорил, - вряд ли тот слышал: и начнет слушать, а с третьего слова уж не понимает. Так должно быть. Наконец стал всходить на лесенку; тут ноги перевязаны и потому движутся шагами мелкими. Священник, должно быть, человек умный, перестал говорить, а всё ему крест давал целовать. Внизу лесенки он был очень бледен, а как поднялся и стал на эшафот, стал вдруг белый как бумага, совершенно как белая писчая бумага. Наверно у него ноги слабели и деревенели, и тошнота была, - как будто что его давит в горле, и от этого точно щекотно, - чувствовали вы это когда-нибудь в испуге или в очень страшные минуты, когда и весь рассудок остается, но никакой уже власти не имеет? (Женщины-слушательницы на вопрос князя не реагируют - они находятся в каком-то оцепенении под впечатлением потрясающего воображение и чувства рассказа, под лавиной-тяжестью подробностей. - Н. Н.) Мне кажется, если, например, неминуемая гибель, дом на вас валится, то тут вдруг ужасно захочется сесть и закрыть глаза и ждать - будь что будет!.. Вот тут-то, когда начиналась эта слабость, священник поскорей, скорым таким жестом и молча, ему крест к самым губам вдруг подставлял, маленький такой крест, серебряный, четырехконечный, - часто подставлял, поминутно. И как только крест касался губ, он глаза открывал, и опять на несколько секунд как бы оживлялся, и ноги шли. Крест он с жадностию целовал, спешил целовать, точно спешил не забыть захватить что-то про запас, на всякий случай, но вряд ли в эту минуту что-нибудь религиозное сознавал. И так было до самой доски... Странно, что редко в эти самые последние секунды в обморок падают! Напротив, голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно, как машина в ходу; я воображаю, так и стучат разные мысли, всё неконченные и, может быть, и смешные, посторонние такие мысли: "вот этот глядит - у него бородавка на лбу, вот у палача одна нижняя пуговица заржавела...", а между тем, всё знаешь и всё помнишь; одна такая точка есть, которой никак нельзя забыть, и в обморок упасть нельзя, и всё около нее, около этой точки ходит и вертится. И подумать, что это так до самой последней четверти секунды, когда уже голова на плахе лежит, и ждет, и... знает, и вдруг услышит над собой, как железо склизнуло! Это непременно услышишь! Я бы, если бы лежал, я бы нарочно слушал и услышал! Тут, может быть, только одна десятая доля мгновения, но непременно услышишь! И представьте же, до сих пор ещё спорят, что, может быть, голова когда и отлетит, то ещё с секунду, может быть, знает, что она отлетела, - каково понятие! А что если пять секунд!.." (-6, 67-68) Это - часть рассказа князя Мышкина о казнях, которую услышали девицы Епанчины в гостиной. Прежде чем вернуться в переднюю, к разговору князя с лакеем, - несколько попутных мыслей-замечаний. Многознаменательна реплика князя о той странности, что, мол, в предсмертные секунды приговорённые редко в обморок падают. Сам Достоевский, имеющий чрезвычайно нервную конституцию уже с юности, был весьма предрасположен к обморокам. Некоторые такие случаи-конфузы засвидетельствованы: так, однажды, ещё в 1845-м, в период работы над "Бедными людьми", он шёл с Григоровичем по улице, увидел похоронную процессию, и тут же ему вдруг стало так плохо, что спутник его, позвав на помощь прохожих, перенёс беднягу в ближайшую мелочную лавку, где с большим трудом смогли начинающего и чересчур впечатлительного литератора привести в чувство. Причём, Григорович утверждает, что подобные обмороки (мемуарист называет их "припадками" в свете своего позднего знания о падучей болезни Достоевского) во время их редких прогулок случались несколько раз80. Известен и казус, когда автор "Бедных людей", опьянённый первым всплеском славы, был приглашён на вечер в дом графа Виельгорского и в момент представления великосветской красавице Сенявиной вдруг потерял сознание и пал к её ногам в полном смысле слова...81 Таким образом, совершенно ясно, что восклицание-удивление князя Мышкина: "Странно, что редко в эти самые секунды в обморок падают!", вырвалось у него отнюдь не случайно. Вернее, вырвалось-оформилось оно у автора: в течение восьми месяцев заключения, во время ночных мучительных бессонниц и дневных последопросных тягостных размышлений он, вероятно, не раз представлял-боялся, как "в эти самые последние секунды" не выдержит и грохнется по привычке в обморок прямо на эшафоте. Воистину, не смерть страшна - позор предсмертный. Между прочим, герой "Последнего дня приговорённого к смерти" тоже боится, уже перед эшафотом, что упадёт в обморок и добавляет уничижительно - "последний проблеск тщеславия!"82 Обморочные опасения Достоевского имели основания ещё и потому, что обмороки в то время почти всегда у него были напрямую связаны со смертью, предсмертью, были как бы предвестниками, прелюдией смерти. Эпизод с похоронной процессией в этом плане чрезвычайно красноречив. Ну, а кроме того, и сам Достоевский, уже на склоне лет, вспоминая о своей юношеской поре в разговоре с Вс. С. Соловьёвым (причём в первую же встречу!), признался, что ещё до каторги был подвержен тяжкой нервной болезни, и когда наплывал-накатывал приступ - реальность для него исчезала и, казалось, наступала смерть, "настоящая смерть приходила и потом уходила"83. Теперь - насчёт "железо склизнуло". Самому писателю, как уже упоминалось, наблюдать гильотирование не приходилось, но, судя по рассказу-описанию героя "Идиота", испытать - и, вероятно, не единожды чувства человека, лежащего под ножом гильотины, писателю довелось. Речь, конечно, идёт о тех "болезненных сновидениях", которые мучили его в каземате в ожидании приговора - подробности "Последнего дня приговорённого к смерти" Виктора Гюго, прочитанные-перечитанные и прочувствованные до нервного потрясения, наверняка аукались в ночных кошмарах. Достоевский вообще всю свою жизнь был подвержен ночным кошмарам, так что и во время работы над "Идиотом" вполне мог видеть-переживать вновь и вновь в удушливых сновидениях сцену гильотирования, тем более, что он внимательно читал газеты, а в них постоянно печатали подробности казней через гильотину, которые случались-происходили во Франции в тот период, можно сказать, регулярно. Недаром князь Мышкин признаётся, что уже месяц прошёл после того, как он казнь видел, а она ему снится и снится. Впрочем, Достоевскому, с его гениальным творческим воображением, ничего не стоило и без всякого сна, как бы наяву, вообразить-испытать самые мельчайшие детали-подробности чужой смерти, описывая-воссоздавая её пером на бумаге. В этом плане он умирал многажды вместе со своими героями, в том числе и - самоубийцами... Однако ж, не стоит опять забегать вперёд. Осталось в приведённом фрагменте рассказа Мышкина обратить внимание ещё на один штрих - на то место, где князь рассуждает о жизни-сознании отрубленной головы ещё в течение секунды, а то, может быть, и целых пяти. Герой повести В. Гюго, представляя-переживая свою уже близкую казнь заранее, в минуту слабости ужасается последнего мгновения, последней полсекунды: "Ничего страшного! Полминуты, нет - полсекунды, и всё кончено. А тот, кто так говорит, поставил ли себя даже мысленно на место человека, на которого падает тяжёлое лезвие и впивается в тело, разрывает нервы, крушит позвонки?.. Как же! Полсекунды! Боль не чувствуется... Какой ужас!.."84 Мышкин (Достоевский) идёт дальше, он ставит себя мысленно на место человека, голова которого уже отскочила, но человек ещё пять секунд жив - вот где ужас-то! Ещё несколько секунд после момента смерти человек, его мозг, знает, что смерть наступила, что он уже находится по ту сторону, и никакой надежды уже не только нет, но и быть не может. В тех десяти минутах, что выдержали петрашевцы в ожидании команды "Пли!", надежда всё-таки оставалась (и оправдалась!), а вот Достоевскому весь ужас пяти секунд уже после казни, настоящий порог между жизнью и смертью, предстояло впоследствии переживать-испытывать многократно, каждый раз перешагивая этот порог во время припадков эпилепсии. 22 февраля 1880 года автор "Идиота" участвует в публичной казни второй и последний раз в жизни: 22 декабря 1849 года он был казнимым, теперь, менее чем за год до смерти, - свидетелем-зрителем. Всё на том же памятном ему Семёновском плацу казнили через повешение Млодецкого, совершившего за два дня до того неудачное покушение на главного начальника Верховной распорядительной комиссии по охранению государственного порядка и общественного спокойствия графа Лорис-Меликова. Достоевский, скорее всего, надеялся, что и Млодецкому, как петрашевцам когда-то, как Ишутину в 1866-м, в последний момент величайшею милостью даруют жизнь.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|