— Вы? — перебил гость. — Вы бы настояли? — и он, внимательно посмотрев на Старостина, подошел к нему, заглянул в глаза и склонил свою голову набок, словно из любопытства.
А потом неожиданно убрал из-за спины руки, и в одной из них Старостин успел заметить сверкнувший во время очередного приступа молнии шприц.
И страшная по силе боль пронзила все тело больного. Игла, впустившая в шею какое-то снадобье, вышла из тела.
Зайдясь в глухом протяжном крике, Старостин изогнулся коромыслом, пал на кровать и вцепился в каменный матрас скрюченными пальцами.
— Разве вы можете на чем-то настаивать? — равнодушно продолжал между тем гость, склонившись над заходящимся в сиплом реве больным. — Я прихожу к раковому больному, уже наполовину свалившемуся в могилу, пытаюсь заключить небольшую, но важную сделку, возможно, предложить кое-какие условия, а он заявляет мне, что речь моя ему неприятна. — Когда он увидел, что боль снова стала покидать тело умирающего, он полюбопытствовал: — Кто вам сейчас нужен больше, Старостин? Спаситель или беспомощный священник, свидетель вашей смерти?
Перевалившись на бок, Сергей Олегович едва не упал с кровати. Однако в последний момент он успел удержаться за дужку, и хотя рука его, покрытая склизким потом, все-таки соскользнула, он остался на матрасе и посмотрел на гостя исподлобья.
— Кто вы? — и праздным сейчас этот вопрос не звучал.
Одетый в темное гость встал и подошел к окну.
— Вы почитаете Иисуса Христа Назаретянина, — молвил он, вглядываясь в окно, за которым бушевала сумасшедшая непогода. — Вы вычитали о его славных подвигах, и теперь хвалитесь друг другу его беспримерными возможностями на церковных службах. Целуетесь друг с другом, заверяя, что он воскрес, искренне дивитесь его бескорыстием и способностью заниматься целительством. Вы знаете каждое слово из учебника, лежащего на вашей тумбочке. — Покрутив головой, что-то припоминая, он изрек: —
И вот, сделалось великое волнение на море, так что лодка покрывалась волнами; а Он спал. Тогда ученики Его разбудили Его и сказали: Спаси нас: погибаем(«погибаем» целитель произнес в свойственной ему ироничной манере).
— И Он встав запретил ветрам и морю, и сделалась великая тишина. Люди же удивляясь говорили: кто Этот, что и ветры и море повинуются Ему?..Ах, какая прелестнейшая ложь во славу подложного фигуранта! — сверкнув глазами, заявил незнакомец и вдруг посмотрел на больного строго и беспощадно. — Тогда скажите мне, умирающий в страшных муках, но хранящий при этом на устах имя Христово, как назвать это?
Отступив от кровати, гость выхватил из несессера третий шприц и со страшным выражением в глазах вернулся к больному.
— Что же это, Старостин?
И Сергей, Олегов сын, с ужасом уставившись на руку, замер на постели. Он не знал, что это, и теперь ждал ответа. И снова пришла боль. Сначала она тоненьким ручейком пробежала вдоль позвоночника, потом разлилась в груди и вскоре болевые судороги охватили Старостина с такой силой, что он, заскрежетав зубами, опять завалился на скрипучую кровать.
— Я вам отвечу, что это, — свистящим шепотом произнес незнакомец, едва свет, пролившийся из окна, достиг ножки его стула. — Это — жизнь!
И Старостину показалось, что комната снова заполнилась мраком.
Шум за наружной стеной приюта возобновился с новой силой, а гость вдруг посмотрел в угол мрачной комнаты, словно прислушивался или присматривался, хлопнул себя рукою по ляжке и расхохотался. Зло расхохотался, с досадой.
— Скорее всего, священник уже в пути! Нет, ну до чего же упрямы эти ваши священники! Вот скажите мне, Старостин, откуда в священнослужителе может быть столько ослиного упрямства? — Он криво улыбнулся и, придумав что-то, качнул головой. — И они еще возмущались, когда их изображали в виде людей с ослиными головами! Ладно, пока боль достигнет своего апогея и тем облегчит мое общение с вами, хотите, расскажу историю об Иуде, Сергей Олегович? Не хотите? Но я все равно потом расскажу.
Старостин корчился в агонии и не сводил с посетителя невыносимо тяжелого взгляда. Однако тому до этого, казалось, решительно не было никакого дела.
— В этой главе, почитаемой вами и вам подобными, — не поднимая глаз, металлическим голосом проскрежетал незнакомец, снова посматривая на священную книгу, — верно только одно утверждение — «Он спал».
— Кто вы?.. — в который раз прошептал больной, только теперь его голос не казался радостным или настойчивым. Этот лепет нельзя было услышать, его можно было понять, лишь проследив шевеление бескровных губ Старостина.
За окном, как и прежде, бушевала скверная погода. И ей, казалось, не будет конца. Как не будет конца разговору, в котором больной участвовал, как ему теперь казалось, всю жизнь.
— Кто я?..
И этого тихого шепота хватило, чтобы глаза совсем недавно приготовившегося завершать свой жизненный цикл человека озарились огнем понимания, а лицо натянулось, являя собой маску ожидания чудесного явления.
— Так это Ты?! — не в силах сдерживать более рвущийся из него огонь, заговорил Старостин. Кажется, боль довершила начатое — в глазах ракового больного засветилось безумие. — Ты излечил меня одним лишь присутствием своим. Тебе покорны ветра и волны… — Лицо его дрогнуло, и по щекам градом покатились слезы. — Ты услышал меня в трудный час, Ты услышал. Моя вера спасла меня! Ты явился, чтобы воздать мне по вере моей… Будь же славен, Господи, во имя отца и сына…
— Довольно, — несколько официально остановил его гость, которому, кажется, понравилось обращение собеседника. — Вы перебираете лишку, Сергей Олегович. Пусть так, пусть все так… — согласился он, убедившись, что главное уже состоялось. — Но вы, наверное, знаете, что ничего ни в этом мире, ни в том не дается бескорыстно. Тот, кого вы зовете Господом, приобрел славу и вечность, заплатив за это земной жизнью. Иуда за тридцать сребреников почил на дереве, хотя некоторые уверяют, что его прирезали. — Насмешливо посмотрев на возвращающегося к жизни собеседника, незнакомец смилостивился и опустился до откровений: — Впрочем, я могу открыть вам небольшую тайну. Иуда закончил свою жизнь не на осине, не под ножом. Он прожил долгую жизнь, народил четверых сыновей и умер в возрасте девяносто восьми лет. И что вы думаете? Он все равно распрощался с жизнью не в своей постели!
Больной слушал, внимая каждому слову говорящего с ним Бога. Ни Бог, ни сам Сергей-мученик уже не замечали, что последний стоит на коленях и держит руки со скрещенными пальцами перед собой.
— В 70-м году он, решив умереть в стране, где его никто не знает, перебрался в Палестину. Но как часто бывает с людьми… чего уж, будем говорить прямо, не на пленуме партии, как-никак, — подлыми, он перебрался не туда и не в то время. Именно в этом году в Палестине вспыхнуло восстание против римского владычества, Иерусалим на время превратился в геенну огненную, и наш герой попал в замес, из которого насилу выбрался. Сообразив, что лучше там, где его нет, он оказался в Риме. И что вы снова думаете? Он, как говорил в Палестине их бог Яхве, опять-таки не угадал. К власти в Риме пришел император Траян, который приказал схватить известных всему Риму доносчиков, посадить их на грубо сколоченные корабли, корабли вывести в открытое море, да там и оставить, без весел и ветрил. Как вы думаете, Старостин, кто оказался первым на первом из построенных кораблей? — Помолчав, он добавил, потому что не добавить этого счел невозможным: — Признаться, я был очень огорчен этим. С Траяном пришлось разобраться, но возможность для этого представилась лишь спустя девятнадцать лет. Как видите, и он тоже сполна заплатил за свой благородный поступок.
— Не может быть… — только и молвил Сергей-мученик, пользуясь любой паузой, предоставленной ему рассказчиком. — Не может быть, я не верю…
— За все в этой жизни приходится платить, и каждая такая плата связана с расставанием. С близкими, с деньгами, с верой… Денег у вас нет, близких, как мне кажется, вообще никогда не бывало. Осталась вера, и теперь я желаю знать, способны ли вы расстаться с нею, получив взамен куда большее.
Больному, неожиданно обретшему здоровье, казалось, что он уже вошел в кущи, теперь вкушал истину и просто не заметил этого перехода. Он готов был молиться сошедшему к нему Богу, мазать миром его ноги и стать, если тот позволит, его учеником. Едва он осмелился возразить гостю, как тот снова вернул ему боль, и она была куда большей силы, чем прежняя. Старостин уже довольно плохо понимал, где он, кто он, кто рядом с ним и что, собственно, вообще происходит.
— Так что, господин Старостин, я все-таки прав. Иуда расплатился за свою тридцатку серебряных. Не сразу, так потом. Рано или поздно приходит час, когда человеку приходится выбирать.
Покусав губу, незнакомец в черном вздохнул и положил руку на покрытое замаслившимися, свалявшимися волосами темя больного…
— Так вот, вернувшийся из мира теней богомолец… — молвил он, поглаживая голову нового ученика. — Я вынужден взять на себя труд сообщить, что готов поставить тебя на ноги.
Старостин изогнулся на постели и на уголках его губ появилась пена.
— Кто же ты? — просвистел одними легкими он.
Вместо ответа гость прошелся по комнате, с опаской бросая косые взгляды на стенную перегородку, и заговорил, решив, видимо, поставить в этом разговоре точку.
— Я возвращаю тебе жизнь, богомолец. Я даю тебе здоровье. Но взамен ты должен отплатить мне столь же крупной монетой, каковую только что получил.
Сергей-мученик в отчаянии забегал глазами по комнате. Происходило странное. Гость вернулся к своему несессеру и снова вынул из него шприц. Вонзив иглу во вздувшуюся вену на шее Старостина, он медленно впустил в него бурого цвета жидкость, убрал шприц, не вынимая иглы, и взял из несессера очередной шприц. Вставив его в канюлю иглы, он впустил новую порцию. И так происходило еще трижды. И с каждой новой волной бурого цвета Старостин чувствовал, как уходит боль, как кровь приливает к лицу, как оживают пальцы и хочется в ванную. Его уже не удивляло возвращение к жизни, но вот этот факт радовал его до слез — в ванную ему не хотелось уже два месяца.
— Нам придется расплатиться, Сергей Олегович, — наблюдая за истомой пациента и укладывая шприцы в несессер, пробормотал гость.
— Да чем же я смогу отплатить тебе? Всего-то, что у меня есть, эта вот книга! Возьми! Кроме жизни и ее, у меня более ничего нет! Жизнь ты подарил мне, я же отдаю тебе то, что у меня осталось!
Убрав руки за спину столь быстро, что это обязательно не укрылось бы от внимания больного, не опусти он голову в смиренном поклоне, гость потемнел лицом и отошел в самый темный угол комнаты — вдаль от окна. И отныне говорил только оттуда.
— Убери это. Эта книга тебе пригодится, поскольку, думается мне, отныне она будет привлекать тебя еще сильнее. Я ценю твою способность поделиться с ближним последним, однако в ответ на щедрость говорю нет и объясняю почему. Взамен того, что я даровал тебе здоровье и долгие лета, а они покажутся тебе, поверь, бесконечно длинными, ты обещаешь выполнить два моих условия.
— Я согласен! — горячо вскричал нищий, еще не подозревающий, что называть себя так отныне он не имеет права.
— Значит, мы договоримся. В обмен на мою услугу, только что тебе оказанную, ты согласишься принять от меня самое большое состояние, которое только может быть у человека в этой стране. И ты будешь пользоваться этим состоянием и усердно приумножать его. Не будет проходить и дня, чтобы тебя не заботила идея увеличения твоих богатств. Это мое первое условие.
— А какое же второе? — едва не задохнулся от услышанного давно не мытый, жалкий на вид, одетый в рубище Старостин.
— В ту книгу, которую ты хотел вручить мне из самых лучших своих побуждений, ты будешь заглядывать каждый день по многу раз.
— Обещаю! — вскричал восхищенный странник.
— И всякий раз, когда ты будешь мучиться над проблемой принятия любого из решений, встающих перед тобою в жизни, ты будешь искать совета у этой книги и поступать решительно противоположно тому, что она будет тебе советовать. Это и есть мое второе условие и, если ты тоже готов сказать мне нет, то я тотчас верну тебе кровать, пропитанный мочой матрас и оставлю дожидаться… — гость посмотрел на перегородку, явно сожалея, что она существует, — священника.
Сергей Олегович Старостин, человек без паспорта и определенных занятий, человек, посвятивший всю свою жизнь служению Господу, опустился на топчан. Истрепанный Завет, выскользнув из его рук, скатился по вытянутым ногам и без звука упал на пол.
— Я дал тебе лекарство, которого еще не знает свет. Но мне не нужна статуя из золота… — закашлявшись, незнакомец приложил ко рту белоснежный платок и потом долго его разглядывал. — Вместе со своим богатством ты приумножишь и это лекарство, и ты продашь его людям… Что же ты выбираешь, человек, стоящий на лезвии бритвы? — вопрошал гость из совершенно темного угла. — Бесчисленное богатство, долгую жизнь и насмешку над каждой из строк этой книги, или мучительную смерть ракового больного в деревянном бараке? Твоя могила будет находиться у самой кладбищенской ограды, но это будет не важно, поскольку уже через неделю она провалится, крест с жалкой надписью вынесут и сожгут за оградой, и более уже никто и никогда не вспомнит фамилию и имя, которые ты носишь сейчас. Так что выбираешь ты, болезный человек, беззаветно верный учению своего Иисуса из Назарета?
Слезы потекли из глаз исцеленного, и губы его прошептали:
— При всяком дерзновении возвеличится Христос в теле моем, жизнью то или смертью… Не может быть иначе, потому что для меня жизнь — Христос, и смерть — приобретение… Если же жизнь во плоти доставляет плод моему делу, то и не знаю, что избрать…
Странный гость удивился до того, что даже сделал несколько торопливых шагов к кровати.
— Довольно противных мне речей, больной!.. — пользуясь тем, что стоял почти рядом, он наклонился к давно не мытой, пахнущей потом голове и прошептал: — Иначе я прикончу тебя быстрее, чем твоя лейкемия!! Что ты выбираешь?!
— Я выбираю, — сказал умирающий, вонзив беззащитный и оттого цепкий взгляд в пол, — жизнь.
— Замечательно! — восхитился гость. — К тебе придут. Завтра. И ты получишь все, о чем мог только мечтать. Но помни о нашем договоре, потому что если ты отступишься от него, к тебе вернется боль.
Ужас вселился в глаза больного. Еще совсем недавно преданный вере странник опустился на кровать, закрыл лицо руками и качнул головой. Он не хотел возвращения боли. Боль рвала его на части.
Услышав и увидев то, в чем был ранее уверен, гость медленно подошел к кровати и склонился к уху Старостина.
— Ты спрашивал, кто я? — едва слышно прошелестели его губы. — Ты говорил, что я похож на бога? Ты ошибся, больной… Я и есть — Бог.
Он не спеша дошагал до двери, посмотрел в последний раз на перегородку, словно сквозь занавесь из персидского шелка, и вышел вон. Ни единого звука он не издал, ни единого слова не оставил.
Он спустился вниз по шатающейся лестнице, доски в ступенях которой чередовались почти в правильной последовательности — новая, желтая, за нею старая, черная и гнилая — и оттого казались клавиатурой видавшего виды пианино. Так же не торопясь пересек убогий холл, и уже почти в дверях столкнулся со старушкой, одной из тех, что встретили его на входе.
— Куда же в такую завируху? — забеспокоилась она. — Отсидитесь, чайку испейте.
Гость качнулся в сторону кухни, соображая, куда могла деться вторая сестра милосердия. С этой мыслью он вошел в комнату, где стоял, пылая жаром, все тот же самовар, и облокотился на стол. «Тула», — прочитал гость на мятом, блестящем, как зеркало, боку.
— А Ангелина Матвеевна, что же, — задумчиво пробормотал он, — цейлонским не греется? Не так уж тепло у вас здесь, как я теперь вижу.
Не дождавшись ответа, хотя времени для него он выделил предостаточно, гость скосил глаза и увидел, как Антонина, открыв рот и дрожа, словно в ознобе, сидит на стуле и смотрит в самовар. На то его место, где должны обязательно отражаться лицо и плечи странного наследника Сергия-мученика. Она смотрела, однако отражения будущего владельца половины дома на Москве-реке, как ни силилась, на блестящей поверхности не видела…
Мятый бок был вогнут, и каверза оптического обмана заключалась в том, что старуха не видела вмятины, в которой утонуло отражение гостя, но видела ровный край закругления, в котором гость не отражался…
— Прочухала, стало быть, — едва слышно пробормотал гость и снова закашлялся. Медленно повернув голову, он устремил к Антонине взгляд, лишенный всего человеческого. На старуху в упор смотрели два черных, как угли, больных глаза, без зрачков и радужных оболочек. — До чего же проницательны порой бывают эти подслеповатые старушки! — сказал он, и в кухне стало еще холоднее, словно кто-то приоткрыл дверь, ведущую на улицу, а там стоял не сентябрь, а январь.
Старуха подняла непослушную руку, но щепоть так и замерла на лбу, не в силах двинуться дальше. Лицо ее перечеркнула гримаса ужаса, горло сковало, словно в него набили льдистого снега.
— Брось, брось, старая дура, — строго приказал посетитель. — Это старый обычай, и сейчас его никто не применяет!
С этими словами он приблизился, положил Антонине на голову руки и резким движением сломал ей позвонки.
Приметив на столе нож, он убрал его в рукав и вышел навстречу спешащей к чаю Ангелине с безразличием на лице.
— А Тонечка все о вас спрашивала, говорит, странный человек… — войдя в кухню, старуха с оцепенением посмотрела на сидящую со свернутой шеей подружку.
— Я так и знал, что это может стать темой разговора.
И кухонный нож без звука вошел под иссохшую грудь сиделки.
Осмотревшись, словно убеждаясь в том, что убивать больше некого, гость бросил нож на пол, снял с рук резиновые перчатки и сунул их в карман.
— Что пара жизней, когда речь идет о спасении миллионов? Миллионов и… одной… — шептали его губы.
Выйдя на улицу, где его дожидался у входа черный джип, мужчина не удержался и стал хватать руками воздух. Из машины выбежали двое и подхватили его, не давая опуститься на землю.
— Боль… — прохрипел гость, разрывая воротник черной рубашки и подставляя седую грудь яростному ветру. — Она разрывает меня на части…
Стоящий в тени деревьев молодой человек, возраст которого определить было невозможно даже навскидку — настолько глубоко он утонул в темноте, — хотел было броситься к нему, чтобы тоже поддержать его, но мужчина остановил его взмахом руки.
— Не смей подходить ко мне. Я еще достаточно твердо стою на земле, и разум мой еще насыщен свежестью. Через неделю все будет кончено.
— Лазарь!..
Подняв глаза на этот крик, мужчина кивнул.
— Не спорь со мной. Мне ли не знать?.. — усевшись на порог услужливо распахнутой охранником дверцы, мужчина стер с лица струящиеся капли влаги. — Ты говорил, что запомнил все, чему я тебя учил. Прежде чем снова отдаться в руки этим проституткам в белых колпаках и почувствовать в вене иглу, я хочу убедиться, что ты действительно любишь Карину…
И молодой человек шагнул из тени, оставаясь, однако, все равно неузнаваемым. Тусклая, мокрая луна за его спиной лишь выделяла на сером фоне как будто вырезанный из черной бумаги силуэт: в своем широком плаще юноша выглядел забавно и, если бы не обстановка, гость вправе был рассмеяться. Или же у него не хватало для этого сил… Тощая шея, торчащая из поднятого воротника, словно плодоножка из яблока, тощие же ноги под куполом раздутого ветром плаща — не очень-то впечатляюще для человека, которому можно доверить дело, начатое несколькими убийствами. Но голос юноши был звонок и мелодичен, и этот голос очень странно было слышать среди порывов ветра, дроби дождя по асфальту и скрипа деревьев.
— Лазарь!.. — снова прокричал он. — Вы знаете… Вы знаете, что Карина — жизнь моя! Я останусь с ней, или с нею уйду! Я помню все, что вы велели! Я войду в эту корпорацию незаметным человеком. Я стану одним из тех людей, чьего лица не можешь вспомнить на следующий день! Я превращусь в ничтожество, но может ли распирать меня гордыня, когда любимая девушка умирает?!
И гость услышал всхлип. Чего он не желал сейчас, так это слабости своего ученика. Столько людей сломлено, уже столько загублено судеб ради одной-единственной цели, и будет весьма скверно, если дело загубит тот, кто считается в этой цепи событий самым крепким звеном. Но вскоре мужчина успокоился, поскольку голос ученика зазвучал с новой силой.
— Я буду контролировать твою корпорацию. Карина будет жить, клянусь тебе, Лазарь! — говорящий замолк, но вскоре заговорил снова. — Когда ей было тринадцать, а мне восемнадцать, мы в твоем доме дали клятву любить друг друга вечно.
— И сейчас у тебя, кажется, появился хороший повод доказать это, мой мальчик… — шевельнувшись, мужчина поморщился и отправил дрожащую руку в карман. — Боюсь, медсестры мне уже не помогут. Вот так, мой друг… если хочешь что-то сделать, сделай это сам…
С этими словами он вынул из кармана пиджака шприц и, сдернув зубами колпачок, вонзил иглу себе в шею. Стоящие рядом молодые высокие люди, тревожась о том, чтобы хозяин, не дай бог, не простудился, распахнули свои пальто и прикрыли его полами.
— Ты доделаешь дело, я знаю… А этот, — мужчина кивнул на вход в приют. — Теперь он будет предан тебе до гроба… Нет более преданных друзей, чем те, кто однажды уже предавал.
И он снова закашлялся, но на этот раз приступ затянулся. Разрывая от надсады легкие, мужчина совершенно выбился из сил.
Разглядев насквозь пропитанный кровью платок, он улыбнулся и спрятал его в карман. Махнув собеседнику рукой, он велел ему садиться в машину. И, едва за тем захлопнулась дверца, мужчина безвольно пожевал губами — лекарство начало в нем свою работу.
— Статуя из золота — этого для меня слишком много. Мне достаточно и преемников с оловянным сердцем…
Выпрямившись, он развернулся в сторону седовласого, похожего телосложением на римского центуриона начальника охраны.
— Завтра утром приедете к нему и передадите все мое имущество. Если в течение десяти лет он не организует производство, убейте его.
Убедившись в том, что он сделал этим вечером все и даже, пожалуй, больше, чем запланировал, мужчина поднял глаза к серым, стремительно мчащимся над землей облакам и глухо захрипел. И голос его был последним аккордом обрушившейся на Серебряный Бор непогоды:
— Так кто же из нас Бог? Тот, кто вгоняет в могилу, утешая тем, что испытует, дабы принять к себе, или я, который не утешает, а возвращает жизнь?
В прихожей приюта у самой двери, хлопающей от сквозняка, как калитка, лежал с перерезанным горлом Макарка. В руке его уже давно перестала дымиться цигарка из календарного листка с цифрой 15. Теперь в приюте не осталось никого, кто смог бы описать странного гостя, явившегося к нищему больному по фамилии Старостин.
Глава 1
Последняя порция виски была лишней. В его голове зашумело, как в голове старого пьяницы, хотя он не был ни старым, ни пьяницей. Он очень молод и пышет жаром здоровья, как доменная печь, и только по этой причине, наверное, еще не свалился под барную стойку.
У-а!
Еще пятьдесят! За выпуск, который все-таки случился. За красный диплом и безупречную репутацию лучшего студента лучшего столичного вуза, за ту темную сторону его жизни, которая, слава богу, не стала достоянием тех, кто считает его лучшим студентом с безупречной репутацией.
Все кончено. Общежитские перетрахи, сладкий вермут и покер до утра — все осталось прочитанной главой среди прочих страниц, лежащих слева от будущей жизни. С течением времени некоторые из них будут выхвачены, вырваны ветром событий и, перелистывая на закате жизни этот, движущийся к эпилогу бестселлер, он с удивлением обнаружит, что одна из глав прерывается на середине, из другой пропало несколько абзацев, и уже ни за что не удастся восстановить мелочи, унесенные Летой и канувшие в нее, как в омут. Пропавшие листы будут еще приносить однокашники, но он уже никогда не вставит их на нужное место, поскольку любая встреча однокашников спустя годы — обязательная пьянка.
Наверное, я на самом деле пьян, поскольку говорю о себе, как о постороннем. Впрочем, показателей помутнения разума лучшего студента юрфака и без того достаточно. Забрызганный шампанским пиджак, вздыбленный из-под его отворотов воротник сорочки, он торчит крыльями чайки и мешает всякий раз, когда я подношу рюмку ко рту, — вот признаки того, что веселье входит.
Кто день и ночь грезит о белоснежной красавице яхте с алыми парусами, тот рано или поздно отвяжет от пристани чужую лодку. Так и случилось. Три последних месяца мы только и мечтали о том, как скинемся и сдвинем несколько столов где-нибудь в «Сафисе» или ресторане «Президент-Отеля». А все закончилось феерической пьянкой в подвале бара на Малой Ордынке. Впрочем, еще не закончилось… Как мы тут оказались, я уже не вспомню и под пыткой, потому что появились мы здесь, одиннадцать выпускников группы «11-Ю», уже будучи сильно разбавленными. Чуть-чуть в общежитии, чуть-чуть с любимым преподавателем, еще немного — на улице, после вручения дипломов, и еще — по дороге в этот кабак. Редкие посетители, поняв, что скоро окажутся в эпицентре разудалого веселья, не входящего в их планы, благоразумно убрались, и лишь один мужчина лет сорока в чистеньком костюме и темной сорочке остался сидеть, с безразличием потягивая пиво и листая свежий выпуск «Коммерсанта». Вскоре он стал прозрачным, и я его потерял из виду.
Сейчас уже с трудом припоминаю, о чем говорил только что… Ах да, я пытаюсь вспомнить, как мы здесь оказались. Но ничего не получается. Я не помню. Мы пили, куда-то шли, шли и в конце концов оказались здесь, где я на латыни и произнес первый тост:
— Sic itur ad astra!
Что я имел в виду, заявляя, что к звездам идут именно так, а не иначе, я не знал тогда, а сейчас мне и вовсе не до этого. Три наши девочки смеялись, одна из них, Риммочка, придвигалась ко мне все ближе и ближе, и я дошел до той степени алкогольного опьянения, когда посчитал возможным заказать фужер с игристым и заорал, глядя почему-то на бармена:
— Virginity is a luxury!
Клянусь богом, он ничего не понял, потому что если бы понял, рассердился. Риммочка же рассмеялась и приняла это как оценку своих попыток овладеть мною еще до выхода из кабака. Ее рука ползала по полуметру моей ноги, от колена до ширинки, и колено при этом ее волновало меньше.
Я перешел на латынь, потому что возникли проблемы с русскими шипящими. В латыни слова можно рубить с плеча, не заморачиваясь тем, что по произношению догадаются о твоей невменяемости. Пытаясь выяснить, пил ли я, Ирина постоянно заставляет меня произнести: «фиолетовенький». Это слово я перестаю выговаривать даже после пятидесяти граммов водки. Я вспомнил о Ирине, и нога моя машинально дернулась в сторону от руки Риммочки, которая уже не гладила, а яростно скребла ногтями.
Латынь — язык для врачей и юристов. Первым она нужна, чтобы писать нечитаемые рецепты, вторые ее используют, чтобы поднаддеть на кукан образованности вислоухого прокурора в суде или блеснуть чешуей на международном симпозиуме. Настоящая любовь приходит через ненависть. Я возненавидел римское право и латынь со второго курса, но уже к четвертому, проникнувшись странным чувством раскрепощенной привязанности, знал эти предметы едва не лучше преподавателей.
— Пошли в туалет, — шепчет мне пахнущим виски воздухом Риммочка, и я по причине отравления спиртным не сразу соображаю, что пойти в туалет я могу с Вадиком Грезиным, с Колей Абрамовым, к примеру, но никак не с Риммочкой. Однако, повинуясь странному инстинкту уступать просьбе женщины по любому поводу, снимаюсь со стула и нащупываю ногами твердь.
Риммочка пылает. Она уже дышит в ритм и руки ее не слушаются. Она рвет на мне рубашку, глаза ее блестят нездоровым светом, и я едва поспеваю за ней, утопающей во мраке подсобных помещений. Не дотащив меня до туалета, она закидывает мне на бедро ногу и прижимается спиной к стене.
Я знаю — она мечтала об этом с первого курса. Невозможность трахнуться со мной все пять лет приводила ее в бешенство. Риммочка очень красивая девочка, я знаю, что ее пригласили работать юристом в «BMW», и там, верно, есть немало таких, с кем она делала бы это с большим удовольствием, но осознание, что пять лет находиться в состоянии запа€да на мужика и ни разу с ним не перепихнуться — мазохизм, толкает Риммочку на решительные действия. Сначала ее удивляло, почему другие, а не она, а полгода назад, когда я стал жить с Ириной, Римма вроде бы успокоилась, — мне так показалось, что успокоилась, но уже через месяц я сообразил, что мне это действительно показалось. Кратковременный демонстративный холод после обжигающего жара был той паузой, когда начавший дымить вулкан на некоторое время успокаивается, чтобы взорваться лавой. Страсть Риммочки ко мне зафонтанировала с новой силой, и мне бы поговорить с ней, но я не сделал этого из-за гадского мужского самолюбия. Знать, что по тебе сохнут многие красивые девочки курса, а самая красивая из них так просто изнемогает от желания, было приятно…
Это-то меня сейчас и губит. Вздергивая ее юбку до груди, я, полоумный от спиртного, срываю с нее трусики-невидимки, — они настолько эфирны и символичны, что даже рвутся с каким-то беззвучным шелестом, впиваюсь ей в губы и вжимаю Риммочку в стену с такой силой, что в ней что-то хрустит. Никого не стесняясь, она кричит и просит вдавливать ее в стену так, чтобы ей стало еще хуже. Не соображая, я делаю то, что просят. Она плачет от оргазмов, которые приходят один за другим, как рвотные позывы. Она уже не стоит, она висит на мне, чувство беззащитности перед грубой мужской силой и сознание, что желание исполнилось, сжигают ее дотла. Она настолько озабочена каждым новым приливом, что даже не собирается подумать, хорошо ли мне.