Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собрание сочинений в двух томах - Том 1. Российский Жилблаз

ModernLib.Net / Отечественная проза / Нарежный Василий Трофимович / Том 1. Российский Жилблаз - Чтение (стр. 35)
Автор: Нарежный Василий Трофимович
Жанр: Отечественная проза
Серия: Собрание сочинений в двух томах

 

 


       Она. Я не верю словам вашим!
       Я. Я могу доказать справедливость слов моих.
      На что рассказывать о глупостях, какие мы говорили и делали! Когда упоение прошло, новая любовница моя, победа над коей столько же дешево мне стоила, как и всем министерским секретарям над девицами, просящими пенсионов, оправляя косынку на груди, сказала:
      — Ах! теперь уже девять часов вечера, а матушка сказала, что если в это время не придет, то уже и не будет, а я шла бы одна. Как мне быть? Я, право, пужлива!
      Мне очень понятно было, к чему склонились ее речи, но по многим причинам должен был выпроводить ее из дому, обещая верно помочь им в их нужде.
      Нечего много говорить о подобных дурачествах. Довольно припомнить, что сей случай, несмотря на все отвращение князя Латрона к фамилии Гадинского, был поводом, что вдове его и дочери определен достаточный пенсион, в котором, правду сказать, они и нужды не имели.

Глава VI

Самые безделицы

      Под вечер полетел я на крыльях любовного восторга на квартиру Гадинского. Я застал одну дочь, которая встретила меня с самою непринужденною приязнию и, выслушав, что дело их так счастливо окончилось, приносила мне тысячекратную благодарность; но я как учтивый кавалер и счастливый любовник с нежною улыбкою приписал ей честь деда сего. Сидя на малиновой софе, она, правою рукою играя моими бакенбардами, — ибо я, следуя придворному заразительному обычаю, отрастил такие, что более походил на дикого зверя, чем на человека, — а левою охватив меня впоперек и прижавши к груди своей, сказала:
      — Ах! Гаврило Симонович! как вы счастливы!
      — Без сомнения, — отвечал я, — ибо сижу с такою милою, такою бесценною девушкою!
      — Я совсем не то хотела сказать вам, — подхватила она, закрасневшись и приложив щеку свою к щеке моей, — я говорю о том счастии, что вы в столь короткое время достигли такой высокой степени. Без вашего содействия мы тщетно бы искали помощи у неблагодарного князя Латрона. Вы были свидетелем, как сначала он принял матушку, которая некогда…
      Тут пришло мне на мысль, чем сама Матрена была некогда, а потому спросил я:
      — Скажите, пожалуйте, любезная моя, как вы, будучи некогда в дружеских сношениях с молодым князем Латроном, призрели прибегнуть к нему с вашею просьбою, а обратились ко мне, забыв, что он сын того вельможи, у которого я служу секретарем.
      Матрена покрылась багровым румянцем, и из глаз ее блистало пламя негодования и злобы.
      — Он злодей, он чудовище, — отвечала она вспыльчиво, — а как вы говорите со мною чистосердечно, то я не хочу быть неблагодарною и поступлю с вами так же. Вам известен был нрав моего покойного батюшки, и правила его также были открыты. Молодой князь Латрон, клянусь, был не более, как третий знатный господин, которого батюшка ввел в мою спальню. Более года поступала я как послушная дочь. Во все это время, поверьте моей чистой совести, — по повелению родителей я должна была принимать десять камергеров, двенадцать камер-юнкеров, четырех тафельдекеров, одного пивовара, англичанина и двух истопников, которых, — правду сказать, — я тихонько от них принимала, ибо, кроме молодости и красоты, они ничего не имели. Итак, судите, мог ли молодой князь справедливо гневаться и называть меня неверною? Посмотрел бы он на старшую свою сестрицу, на свою матушку; но что говорить много? Он совершенно распрощался со мною за неделю до смерти батюшкиной. Вечный покой ему и царство небесное! То-то был настоящий отец, каких мало на свете! Что делать! Все развратились, бросились в какие-то нравоучения, умствования! а что в них пользы?
      — Далее, любезная Матрена, далее, — вскричал я, будучи поражен рассказами своей любезной. Никогда не воображал я, чтоб девушка могла дойти до такой степени беспристрастия. Я, придворный человек, удивился сему, — что ж скажут уездные господа, особливо наши русские. Они, верно, назвали бы ее тою девою, от которой имеет родиться антихрист!
      Матрена скромно продолжала:
      — Сколько я ни старалась уговорить матушку, чтобы она не посылала меня к молодому князю просить помощи по смерти моего отца, — тщетно! Она сама меня набелила, нарумянила, опрыскала духами и, словом, нарядила так, что я, вместо осиротевшей дочери, походила на предстоящую к брачному олтарю невесту. Пришед беспрепятственно в спальню князя, ибо он, как видно, не заблагорассудил рассказать служащим своим о нашем разрыве, я пришла в некоторое изумление, нашед там и доктора.
      Князь, увидя меня, вскочил, захохотал, подбежал, обнял и, забыв, что мы не одни, сказал, — но что говорить. Я остолбенела. Так поразило меня виденное и слышанное. Однако собрав присутствие духа и призвав на помощь чувство моей невинности, сказала: «Я пришла просить вас, чтоб вы исходатайствовали у вашего батюшки пенсион матушке моей!» — «Что за ходатайство, — вскричал он весело, — я и сам в силах то сделать». Тут он подошел ко мне, дал дюжины полторы пощечин, а после, оборотя к себе спиною, так толкнул коленами куда следует, что я, без сомнения, упала бы, если б не поддержал меня его камердинер, который, ухватя за руки, поволок по лестнице. Нечего было делать, и мы с матушкой рассудили прибегнуть к вам и не раскаиваемся, что после злодея Латрона нашли благодетеля в секретаре отца его.
      Тут вновь обняла она меня нежно: объятиями и поцелуями хотела возбудить меня от сна, в котором, казалось, я погружен был. Кровь моя оледенела, и я, представляя положение молодого Латрона, содрогался от ужаса. Она не могла понять тому причины и несколько была мною недовольна. Мы расстались посему с обоюдным неудовольствием.
      Впервые после восшествия на блистательную степень секретаря министерского заснул я, размышляя о других знаках отличия, а не о новых видах представлять из себя многомощного человека. Солнце взошло, и багровые лучи его проникли сквозь штофные занавеси окон и моего ложа. Я проснулся, и первое дело было испытать состояние своего здоровья. «Небо!» Я нашел неложные признаки болезни. Волосы стали дыбом. Мороз разлился по всему телу. «О вероломная, о беззаконница! — вскричал я стенящим голосом. — Ты достойна была не дюжины пощечин, но надобно бы умножить седмерицею!» Я так вопил горестно, что камердинер мой вбежал ко мне опрометью в одной рубашке и, почитая, что я подобно всем знатным придворным брежу во сне как наяву, подошед, спросил: «Здоровы ли вы?» — «Сейчас за доктором!» — вскричал я с унынием. Камердинер, видя необыкновенность на лице моем, почел, что я блажу, и потому не торопился; но когда я приказал ему грозно, он пошел и через полчаса явился с доктором. Меж тем как он был в отлучке, я, думая и гадая, рассудил, что стыд в таких случаях есть стыд ложный и для собственного блага надобно и должно отложить его до другого времени; почему, оставя все обиняки, рассказал я пришедшему доктору о своей болезни; но сколько ни крепился, сколько ни приводил на память о храбрых подвигах моих в приемной палате, не мог удержаться, чтобы не сказать, вздохнув: «Мне очень совестно, что, проживши более тридцати пяти лет на свете, я должен лечиться от такой болезни, которая и молодым людям непростительна и всегда означать должна развращенное сердце и попорченный вкус. Прошу покорно приложить ваше попечение, а я, со своей стороны, уверяю, что вы не найдете во мне неблагодарного».
      Проговоря сие, чтобы эскулапа более приохотить к труду, я вынул из-под подушки кошелек, отсчитал ему десять червонных и крайне удивлен был, что вместо объявления благодарности он захохотал во все горло и, видя, что я смотрю на него глазами, оказывающими недоумение о сем его поступке, сказал, приняв предлагаемое:
      — Милостивый государь! я подлинно прихожу в затруднение, находя в вас некоторое расстройство в лице, которое есть всегда признак состояния души. Ах, боже мой! вы еще не совсем придворный человек! Самых знатнейших домов молодые люди, встретясь один с другим, обнявшись, спрашивают: «Знаешь ли, mom cher, что графиня Милоглазова подарила меня изрядным подарком?» — «Тьфу! — отвечает другой, — от сорокалетней бабы иметь сии украшения, по чести славно! Нет! сударь, я гораздо деликатнее вас! имею то же, только не от матери, а с пригожей дочки, которую, думаю, всякий из вас считал святилищем чистоты и непорочности. Она и подлинно представляет нехудо вестальскую деву!» Так вам ли, милостивый государь, — продолжал доктор, — крушиться о том, что в столь короткое время пребывания вашего при его светлости столько образовались, что можете без зазрения совести спорить о преимуществе в придворной науке с поседевшими ее учениками? Но если осталось у вас несколько страха, свойственного провинциалам, а особливо русским, то я отдаю голову свою в заклад, что менее шести недель вы будете совершенно здоровы. Хотя вы и секретарь могущего вельможи, однако, надеюсь, будете уважать мои предписания. Я же, с своей стороны, хотя и доктор, а что всего важнее — придворный человек, однако, уважая ваши достоинства, для вас немного отступлю от своей привычки и вместо того, чтобы по примеру моих собратий стараться усиливать болезнь, дабы выторговать более, я обещаюсь употребить все приемы знатных медиков, дабы видеть вас в добром здоровье, и в скором времени. Нет ничего досаднее, — продолжал, развеселившись, медик, — как лечить знатных молодых людей. Возьмем в пример княжеского сына. Поутру обыкновенно я приношу к нему нужные лекарства и уговариваю принять хотя третью часть должной пропорции. За завтраком он выпивает не более двух рюмок ликеру и двух стаканов мадеры. После спектакля ужинает обыкновенно у которой-нибудь из французских или итальянских актрис и опять утром принимается за мои лекарства. Может ли тут быть путь? Однако этот молодой человек подает о себе величайшую надежду. В двадцать три года успел он забыть, что значит стыд, совесть и страх божий. Скромность и благопристойность считает он такими ужасными пороками, что всеми мерами от них воздерживается. В доказательство я приведу один случай. Молодой барин наш заприметил, что первая горнишная девушка его матери однажды под вечер частенько заглядывает в караульню во дворце нашем. Сие родило в нем любопытство, и он вознамерился проведать, чем кончатся сии посещения. И подлинно немного за полночь он увидел, что девушка ведет молодого конногвардейца — и куда же? — прямо в спальню княгини! Это показалось весьма достойно замечания, и ему одному жаль было пользоваться сим прекрасным позорищем, почему он и бросился в спальню сестры своей Лизеты, которая, однако, не хотела пустить его; ибо была в самом трудном положении. Латрон удивился; начал прислушиваться, вскоре отличил тяжкие стоны страдающей, а вслед за тем и крик младенца. «Спасибо, сестрица, — сказал он в замочную скважину, — чем ты подарила нас — кавалером или дамою?» После сего пошел спокойно в свою комнату и долго хохотал с своими служителями над тяжким состоянием сестры и матери. На другой день весь дом узнал о том. Княжна немножко покраснела, княгиня равнодушно улыбнулась, а князь сказал спокойно: «Этот молодой человек проворен; я надеюсь сделать из него со временем достойного человека!»
      Тут скромный доктор кончил рассказы о своих наблюдениях. Я поклялся свято исполнять его предписания. Оставшись один, я занялся выдумыванием отмщения и написал следующее грозное послание к преступной Матрене: «Вероломная! непотребная! достойная того, чтобы Латрон вместо полуторы дюжины дал тебе полторы тысячи самых звонких пощечин; знай, пребеззаконная, я сам страдаю!» Отославши сие письмо, я ожидал ответа, а после и жалел уже, предполагая ужас от гнева моего, имеющий поразить несчастную! Но я недолго находился в сем страхе, ибо посланный, возвратясь, донес, что девица Гадинская приказала мне кланяться и сказать, что она отнюдь не верит словам моим; впрочем, если бы они и справедливы были, то пенял бы я на свой пол, от которого и она сделалась источником моей болезни, а притом советует и мне, буде я так мстителен, подарок сей передать первой отдающейся девушке. Не мало подивился я такому крайнему бесстыдству и взял твердое намерение быть впредь не столь отважным в подобных случаях. Будет с меня и одного урока.
      Болезненное состояние мое не мешало отправлять своей должности, и князь не нашел во мне никакой перемены.
      Умеренность в питье и пище и здоровое сложение тела помогли мне, и я в несколько недель почувствовал себя совершенно здоровым. Благодарность моя доктору была соответственна моей радости. Не могу оставить в молчании, что когда я чувствовал себя нездоровым, то характер мой неприметно смягчался; я терпеливо выслушивал просьбы, отвечал снисходительно и даже сам заметил, что посетители смотрели на меня хотя с меньшим подобострастием, но зато с большею приязнию и доброхотством. В это заметное время я исходатайствовал и безногому капитану приличное место и порядочное жалованье. Когда он благодарил меня униженно, я в отмщение за прежнюю грубость сказал: «Государь мой! Клянусь, что если бы до сих пор согласно с вашим желанием повесили меня вверх ногами и уморили голодом, то едва ли бы и сами вы не испытали такой же участи». Его беспокойство и смятение были для меня достаточным мщением! Таков-то был я! Но ах! надолго ли? О, как слаб человек, как не согласен сам с собою! Едва доктор объявил, что я совершенно здоров, я забыл опять, что и я человек, рожденный в прахе неизвестности. Я больше прежнего начал надуваться, и каждый день ознаменован был каким-нибудь новым дурачеством, которое тогда считал я предорогою выдумкою. Бешенство мое до такой степени усилилось, что я не хотел поднимать глаз вверх, и когда кто говорил со мною, стоя прямо, то, верно, находил во мне злейшего врага, почему, будучи среднего росту, я терпеть не мог великанов.
      Среди таковых подвигов, когда я представлял лицо многомощного человека, настал 10 день мая, память отца моего, князя Симона. Я никогда бы того и не вспомнил, если бы не привело на память одно обстоятельство. Когда я, сидя в кабинете, прохлаждался за шоколатом, впустили ко мне человека, в котором узнал я с первого взгляда того стихотворца, который сочинил надгробие моей Ликорисе. «Что вы?» — спросил я, глядя в чашку, и он подал мне тетрадь бумаги в золотом переплете. По его согбенному хребту и преклонным взорам подумал я, что он просит; а потому, не обращая нималого внимания, сказал: «Оставьте, рассмотрю!» — «Милостивый государь, — сказал стихотворец вполголоса, опустя обе руки к полу, как водится у поляков, — прошу для ангела блаженной памяти родителя вашего осчастливить меня хотя одним взглядом на мое рукописание». Невольное чувство сказало мне: «Взгляни», — я взял тетрадь — и сколь велика была радость моя и удовольствие! Бумага начинается следующими словами: «Ода милостивому государю, Гавриле Симоновичу Чистякову, в день вечнодостойныя памяти его родителя». Сии немногие слова, которые, хотя были мне очень знакомы, показались новы и прелестны. Я сейчас посадил стихотворца, велел подать ему чашку и просил повнятнее прочесть свою оду. Он начал:
 
Когда б с небесных ты высот
На мир подлунный оглянулся,
Апостол Симон, ты, Зилот,
Приятственно бы улыбнулся,
Зря Симона другого сын —
По-русски шар поляк шагает,
Все душит, что душить желает,
Самсон как — древний исполин!
 
      Такие прекрасные стихи могли ли не прельстить меня? что выдумать замысловатее? чего тут нет? Честному Симону, отцу моему, были видения и предсказания, что он учинится отцом такого сына, который — боже мой! — каких натворит чудес! Я выставлен был Аполлоном, который подает благодетельную руку к своим любимцам, тащащимся на Геликон. Лучи вокруг меня сияли. От гласа моего музы приходили в восторг и играли сладостные песни.
      Одарив щедро стихотворца, я приказал напечатать таковое драгоценное стихотворение. Скоро увидел я, что его читали при дворе, в наших покоях, на перекрестках. Все на меня указывали пальцами. О торжество, о радость!

Глава VII

Невинность! Где ты?

      До сих пор, как всякий видеть может, достойный сын князя Симона Чистякова наделал тысячу дерзостей, несправедливостей, дурачеств, по крайней мере совесть не обвиняла его в подлинном злодействе. Правда, поступок с старым Трудовским походил на то, но я по особенной скромности и благочестию не хотел чужих дел себе приписывать и честь такового поступка смиренно относил к памяти достойной моей супруги и его светлости. Но следующее вскоре затем происшествие собственно можно приписать всеобъемлющему моему воображению, и да простит мне его милосердый бог, как простил обиженный.
      Однажды, вошед в кабинет Князев, я застал его довольно пасмурным. «Друг мой, — сказал он, взглянув на меня томно. — Я хочу сделать тебе доверенность, какой ни к кому не имею, ни к родному сыну. Вверю тебе тайну, от которой зависит спокойствие души моей. Выслушай! Хотя я вознесен превыше всех вознесенных, хотя, кажется, подобно колоссу стою твердо на своем подножии, но есть землетрясения, от коих и самые колоссы низвергаются. Я уподобляюсь балансеру, держащемуся на высоконатянутой веревке. Одно неосторожное движение, — и он летит вверх ногами. Небезызвестна тебе связь моя с принцессою, которая правит здесь королевством почти неограниченно. Она женщина, следовательно, не столько из любви, сколько из тщеславия, ветрености, прихотей хотела видеть меня в этом сане, дабы могла сказать целой Европе: «Рекла, и быстъ!» Она смотрит сквозь пальцы на частые мои неверности, равно как поступаю и я относительно к ней. Я отдаю на ее волю покойно наслаждаться чувственною любовию, стараясь только по внушению тонкого благоразумия удалять ее от любви сердечной. Доселе все шло весьма удачно; но недавно, как известно и тебе, приехал из Парижа путешествовавший молодой наш граф Пустоглавский, это человек весьма опасный для женщин. Сверх приятной наружности, он ветрен, дерзок, угодлив, — и во всю жизнь не сказал ни одного путного слова. Может ли такой мужчина не нравиться? Так, друг мой, день ото дня замечаю я, что принцесса к нему пристращается, и если он до сих пор не торжествовал полной победы, так потому, что упорством своим и наружною непонятливостью старается оказать неискусство свое в подобных делах и тем сильнее возжечь страсть в своем предмете. Тебе поручаю с ним коротко познакомиться, отвлечь сердце его к другой какой-либо девушке и, если нельзя уже будет заставить его подлинно влюбиться, принудить его хотя показывать наружность; а я ничего не упущу, чтоб при удобном случае выставить его принцессе в самом ярком свете».
      Принявши такое многотрудное предложение, я казался в собственных глазах великим человеком. В скором времени свел тесное знакомство с графом Пустоглавским, старался проникнуть сокровеннейшие пружины сердца его и по месячном самом астрономическом наблюдении над душою его и сердцем нашел я, что сей молодой человек был самого романического духу, то есть: настоящий повеса, или человек, которого для общего блага давно бы должно было повесить. Для привлечения его к себе более и более старался я подражать всем его ухваткам. Дурачества сии были уже совсем особые от министерских. Мы с графом гонялись за каждою встречающеюся женщиною, и, когда она еще не скрылась, мы подбегали к другой, глядели прямо в глаза и, не сказав ни слова, хохотали, как бешеные. Чтоб быть любезнее, мы казались как можно более рассеянными; болтали дерзкие двоесмыслия и расточали похвалы без всякого складу и ладу, так, например: он нередко хвалил голубые глаза у красавицы, когда она имела черные, а я однажды представил из себя такого отважного щеголя, что удивлялся красоте и блеску глаз одной знатной старухи, когда она имела на них бельма. Граф Пустоглавский не мог не полюбить собственной своей копии, но я с огорчением приметил, что его сердце так же пусто, как и голова. Он не мог ни к чему привязаться. Все женщины были для него прелестны, за всеми волочился, доводил почти до последнего термина победы, кидал и начинал новые связи.
      Когда я однажды рассуждал о способах, как бы перехитрить его сиятельство, пришла мне в голову драгоценная мысль, и я почти не сомневался в успехе.
      — Граф, — сказал я ему при первом свидании, — зачем вы так непостоянны и кидаете красавицу прежде, чем она удостоит вас осчастливить?
      — Друг мой! — отвечал он, обнимая меня и хохоча вo все горло. — Это оттого, что они очень поспешны и не успеют еще возбудить желания, а уже и предлагают обрюзглые свои прелести!
       Я. Вы, граф, мало знаете женщин и по нескольким судите обо всех. Вы не везде найдете таких благосклонных.
       Он. Как? я мало знаю женщин? Это вы мне говорите? По крайней мере мне не встречалось испытать, чтобы какая-нибудь…
       Я. Хотите, я вам доставлю случай испытать?
       Он. Быть может, ста лет? не спорю! А если только девяносто девяти, — вы проиграете!
       Я. Семнадцати! давайте об заклад!
      Он с радостию принял мое предложение. Мы ударились о тысяче червонных, и я обещал показать ему чрез три дни несговорчивую. Кто ж была та несчастная, которую тогдашняя моя политика обрекла быть жертвою порока? Это Мария, добрая, невинная, неопытная дочь полковника Трудовского, который был заключен в доме сумасшедших за откровенное рассуждение свое о мутных источниках, о чем узнал уже я гораздо после.
      Когда я рассказал князю о своем плане, он не мог удержаться, чтобы не обнять меня. Разумеется, что я должен был употребить все меры проиграть заклад свой. Чрез три дни Мария явилась во дворце князя Латрона так называемого девицею у ее светлости. Бедная девушка сама не понимала, что с нею делается. Довольно, что она перешла из нищеты в довольство и получила возможность пособлять своей матери в надежде пособить некогда и отцу.
      Граф, увидя ее, признался, что подобная женщина не встречалась глазам его. «Она, — сказал он, — или величайшая актриса, или и подлинно настоящая невинность!» Расположа свои планы, граф начал атаку. Он хвалил ее более всех, не щадил ни шарканьев, ни нежных выражений. Мария, вместо того чтобы от него бегать, как то делали все другие, дабы тем более заставить за собою гнаться, — Мария слушала его терпеливо, спокойно смотрела в глаза и, когда он завирался, говорила: «Граф! вы для меня бываете или скучны, или смешны. Я охотно смеюсь на ваши прыжки пред другими девицами и скучаю, когда вы коверкаетесь предо мною!»
      Тут мы все, то есть я, граф и мамзель Виктория, которая в общем нашем заговоре также участвовала, увидели, что надобно приняться за Марию совсем иначе, чем за других. Граф опасался, что я для выиграния заклада буду мешать ему, а я, напротив, что он наскуча упорностию Марии, — ее кинет. Однако ж опасения мои на сей раз были неосновательны. Придворные господа не так-то уступчивы. Они обыкновенно бегают от тех, которые за ними гоняются, а гоняются за теми, которые от них бегают. Не быть бы лавровому дереву, если бы Дафна была не так упряма . По сему заключению граф Пустоглавский переменил поступки и, соображаясь со нравом Марии, расположил свои.
      Таким образом, надобно было, чтоб Виктория перевоспитала Марию; и это значило из простой, добродушной, невинной девицы сделать распутную девку, — и сие тем легче было можно произвести в действие, что все жили в одном доме. А притом против одной неопытной девушки, у которой не было отца (морально, ибо физически он существовал), сделали заговор четверо опытных (как назвать их?) бездельников! Виктория свела с нею тесное знакомство, и могла ли Мария остеречься от влияний ложной подруги, когда сам граф Пустоглавский дался мне в обман? Краска выступает на щеках моих, когда вспоминаю о дальнейших своих поступках; но когда я чувствую сердечное удовольствие при воспоминании доброго дела, то справедливость требует не скрывать и дурного. Новое воспитание началось знакомством с модными книгами и эстампами, которые подлинно стоили того, чтоб сжечь как их, так и творцов народно. Когда Мария не смела открыть рта и глаз, то Виктория должность сию взяла на себя, и как она была хорошая актриса, то ролю свою играла весьма исправно. Мария обольщена была как бы каким-нибудь вдохновением. Она находила в Виктории своего ангела-хранителя; и я не знаю, как выразить свои мысли — и — любовника! Да! Французская мода разлила в Европе яд, господствовавший в одних азиатских сералях. Девицы стали искать любви у девиц же, и точно с тем же требованием. Мария сначала встретила объятия вероломной Виктории объятиями чистой невинности; но сия самая невинность скоро потеряла блеск свой. Чего злой пример не делает и в самом невинном сердце? Виктория по времени растолковала ей, что таковая любовь крайне недостаточна для составления полного наслаждения любовию, — и тут-то явился граф Пустоглавский вместо прежнего повесы и ветреника в виде аркадского пастушка. Его томный, застенчивый вид не мог не обратить внимания томной, застенчивой Марии. Со всею непорочностию открыла она душу свою Виктории, внимала ее советам и чрез два месяца назначила тайное сходбище недостойному. Как всякий шаг Марии был мне известен, то натурально и от князя Латрона не был скрытен. В ту минуту, когда беспечная Мария покоилась в объятиях вероломного своего любовника, князь Латрон, ведя под руку принцессу, явился у преступного ложа ее. Негодование обнаружилось во всякой черте лица повелительницы. Смущение виновных было неописанно. Принцесса, отведя взоры, сказала: «Останьтесь здесь!» Чрез полчаса обоих любовников позвали в придворную капеллу и тогда же обвенчали, несмотря на крайнее их смятение и робость. Графу Пустоглавскому немедленно велено оставить столицу, и он в силу указа в ту же ночь ее оставил, препоручая жену свою под смотрение управителя в городском доме. Не понимаю сам, отчего совесть в то время меня не беспокоила! О сила примеров и разврата! Как мог я не содрогаться, жертвуя невинностью доброй девицы? Не я ли был виною ее погибели? Теперь я так думаю; но тогда!..

Глава VIII

Ученый пир и закуска

      Тогда не мог налюбоваться своим поступком. Успех в предприятии, столько щекотливом для поседевшего в придворной службе, возвеличил меня в глазах его светлости, и я не находил человека, мне подобного. Час от часу становился я заносчивее, а видя удачные успехи в глупых своих замыслах, я не полагал границ своему высокомерию. Редкая неделя проходила, чтоб я не читал в каком-либо периодическом издании стихов себе похвальных, и если бы точно полагаться на великолепные выражения моих Горациев, то я выходил не в пример благотворнее Мецената и достоин был не одной поэмы. Я и сам был не худшего о себе мнения.
      Господин Некрасин, русский стихотворец, писавший эпитафию Ликорисе и после оду в честь великого родителя моего Симона, чрез несколько времени вторично посетил меня, прося осчастливить присутствием своим его пиршество, на которое приглашены были знаменитейшие члены Варшавской академии. Случай к торжеству сему подало избрание самого Некрасина в таковые же члены, а он удостоился чести сей, написав по-русски небольшую поэму на победу Московского князя Димитрия над гордым, неистовым татарским ханом Мамаем. В поэме сей и подлинно было много чудесного; например: тысячи две, три громов и не меньше молний. Дон кипел, Непрядва шумела, и Меча шипела. При сем сделано важное открытие в российских древностях, что у Мамая, так как злого татарина, борода была больше, чем у князя Димитрия, зато хвост у лошади его гораздо короче, и от сего-то больше и потерял он сражение. Когда бы я и не был провожаем к стихотворцу, то легко бы мог отличить его квартиру по тому ужасному шуму и крику, который звонко раздавался во все концы улицы. Когда ученые так шумны на пиршестве, то что б было на сражении, если б побольше набралось их в войске? Они или заглушали бы звук пушечных выстрелов, или бы сами онемели, ибо и то замечено, что кто крикливее в пустяках, тот безгласнее в деле. Пустой сосуд звонче полного.
      Вошед в залу стихотворца, застал я там около десяти ученых, как-то: поляков, русских и других наций, а притом и актеров, и некоторых с женами. Увидя меня, все изъявили почтение, и я, с своей стороны, был не невежлив и немножко поотступил от министерских своих приемов.
      Когда все поутолили голод, а особливо жажду, которую ученые не так терпеливо сносят, пожилой худощавый человек, по званию филолог, спросил у против сидящего актера:
      — Скажите, пожалуйте, отчего происходит, что актеры и актрисы, взяв на себя должность преподавать публичные наставления обществу (хотя, правда, чужого сочинения), — отчего, говорю, нередко сами не понимают, что говорят?
       Актер (держа стакан). Отчего профессор нравственной философии, нередко говоря с кафедры о воздержании, едва ворочает языком?
       Математик. Бывает, бывает!
       Моралист. Лучше едва ворочать языком, да дельно, чем громогласно болтать о глупостях!
       Филолог. Ученый, который не открыл ничего нового, есть бесплодная смоковница, достойная быть засушенною. То ли дело изобретать или декламировать чужое с кафедры или на сцене?
       Актер. Хорошо декламировать хорошее чужое гораздо похвальнее, чем изобретать новые глупости, как то делаете вы, господин филолог.
       Филолог. Как, лицедей ты негодный! Я изобретаю глупости? Да не я ли ввел первый в российском языке новые, прекрасные слова? Не я ли актера назвал лицедеем, актрису — лицедейкою; театр — позорищем, трагедию — печальновоищем; биллиард — шарокатом, кий — шаропёхом, а лузу — прорездырием? А? не я ли все сие сделал?
       Жена филолога. Из всех слов удачнее выдуманы: шаропёхи прорездырие.
       Актер. Не оттого ли, что они такая же пара, как вы с мужем?
       Филолог. Как, злодей! Я шаропёх?
       Жена его. Что, окаянный! Я прорездырие?
       Математик. Ха, ха, ха. Поздравляю с новым чином: господин Шаропёх с госпожою — как хочешь назови ее! (Пьет.)
       Филолог (бьет его по уху). Вот тебе а + (плюс)в.
       Математик. О! о! Дело не шуточное! Я докажу, наблюдатель звезд гораздо превосходнее наблюдателя прорездырий!
      С сим словом стукнул он по голове филолога, спрося: «Сколько звезд видно?» Все бросились от стола. Когда математик управлялся с филологом, который на сей раз был также не ленив к открытиям мест, по которым стучать удобнее, жена его впилась в волосы наблюдателя небес; а как актерова жена, видя, что муж ее был виною сего задора, то вскочила и с самым трагическим восклицанием отвесила филологше несколько пощечин.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42