— Я видел самую большую редкость! Прощай, монсье! Я еду в Кронштадт, а оттуда прямо в Лондон.
Он сел в катер и отплыл с двумя гребцами. С неописанным изумлением смотрел я вслед ему, и когда скрылся он из виду, я, тяжко вздохнувши, сказал:
— Вот тебе и на! в чужой земле, никого не зная, без денег, без рекомендаций! Ах, проклятый островитянин, что ты со мною сделал!
Нечего описывать вам долго продолжавшейся жизни моей в бедности и горестях. Хотя я и француз, хотя и чадо монастырское, однако мне приходилось плохо, и я часто задумывался, изыскивая способы, как бы поправить свое состояние.
Попеременно бывал я парикмахером, бородобреем, аббатом, трактирным лакеем, лавочником, маркизом, оставившим отечество по несчастным случаям, дрессировщиком собак, наставником в модных пансионах, — везде неудача! Я переменял города и деревни, везде совался и находил везде одно и то же. Или я сам отходил, или меня выгоняли. Наконец, счастливая звезда моя воссияла. В Киеве сделался я подносчиком напитков в немецком клубе.
Прослужа в оном несколько времени, я отличил две женские особы, ибо казалось, что и они меня отличили. Я стал услуживать им особенно, и скоро мы познакомились. Однажды, когда они в особой комнатке забавлялись кушаньем глинтвейна, и у старшей, которую почел я матерью или теткою, нос сделался столько же багров, как теперь у господина Шафскопфа, я подошел к ней и сказал:
— Почтенная дама! Это, конечно, прелестная дочь ваша?
— Нет! Я только служу ключницею и надзирательницею в их доме!
Я. Кто же вы, милая девица?
Она. Луиза Шафскопф.
Я. Какое выразительное, какое гармоническое прозвание! Шафскопф! Клянусь небом и адом, во Франции нет таких прекрасных девиц, с таким приятным именем.
Она. А вы, конечно, француз?
Я. Так, сударыня. Я знатный французский дворянин, но, будучи обнесен врагами у короля, должен был оставить до времени двор и отечество! Какое же звание имеет высокопочтенный родитель ваш?
Она. Колбасник!
Я. О небо! какие звонкие имена! Шафскопф и колбасник! Не здесь ли он?
Она. Здесь: вот там в углу курит табак, пьет пиво и рассуждает о политике!
Я. Какая же значительная физиогномия! Как величественно раздуваются ноздри его! С какою важностию поддерживает он исподницу! Как торжественно с обращением головы оборачивается по сторонам дебелая коса его! Желал бы я, ах, как желал бы познакомиться с таким великим человеком и назвать его другом своим! Праведный боже! какое было бы счастие!
Она. Почему же и не так? Он охотно принимает учеников! Хотя вы и француз…
— Однако ж и не русский! — подхватила надзирательница, взглянув на меня глазами, едва бродящими под слипнувшимися ресницами, — я берусь за то.
Мы расстались, как старые знакомые. Вскоре по внушению доброго моего духа оставил я клуб, явился к Шафскопфу и был принят в число учеников знаменитого его искусства. Он утверждал, что управлять кораблем во время бури или буйным народом во время бунта — гораздо легче, чем с должною нежностию рубить свинину и непременною тонкостию начинять колбасы!
— Не совсем так, приятель, — сказал гость, тут случившийся. — Шить сапоги и башмаки также весьма немаловажное дело!
— И то правда, — отвечал хозяин мой.
В скором времени приметили мы, я и Луиза, что любовь наша не бесплодна. Однако мы укрепились. Дородность бюста ее приписывал отец излишнему употреблению колбас и советовал дочери пользоваться ими с умеренностию. Когда бы то ни было, а мы смекнули, что когда ж нибудь, а дело должно выйти наружу, а потому я подговорил ее, и оба ускакали по дороге к Варшаве, не без запаса, но, разумеется, не в одних колбасах состоящего.
На самой той полянке, где видели вы сражение, настиг я дона Алонза и пана Клоповицкого. Место нам понравилось, и я расположился с ними вместе позавтракать. Луиза принялась было за приготовление, как вдруг настигает Шафскопф и самым сердитым голосом вызывает на поединок. Зная его искусство в сем мастерстве, я охотно склонился и стал в позитуру, как он вспомнил, что второпях не взял с собою никакого оружия, а только для препровождения времени одну курительную трубку, Мы были в замешательстве, как дон предложил ему шпагу свою, и в то же время пан свою саблю. Оба, начав выхвалять доброту своих оружий, коснулись древности и знатности своих отечеств, а от сего и произошло то жестокое сражение, которого были вы свидетелем и прекратителем…
Когда француз кончил свое повествование, вошли к вам Ликориса с Луизою. Последняя, разбудив отца, объявила, что обед готов и учрежден в огороде под березою. «По правую руку стола, — сказала она с нежностию отцу, — растет прекрасный салат, а по левую молодые огурцы». Шафскопф, прельстясь сим описанием, улыбнулся, потрепал дочь по брюху и вышел. Мы все за ним следовали, даже и Пахом, уместившийся поодаль нас на гряде. Когда все насытились и на щеках Шафскопфа заиграли вновь рубины, он сказал:
— Слушайте внимательнее, я расскажу вам все случаи жизни своей.
Отец мой Иоганн Шафскопф был внук того славного Варфоломея Шафскопфа, который делал такие превкусные колбасы, что один немецкий князь хотел было пожаловать его чином генерал-колбасника; но, наевшись их однажды так плотно, что чуть не треснул, отложил прекрасное сие намерение. Дед мой — также знаменитый колбасник Каспар Шафскопф — по некоторым обстоятельствам, именно, что бабушка моя Шарлотта бежала куда-то с одним трубочистом, оставил отечество и переселился в Россию. Отец мой был также колбасником и отличен в истории тем, что первый основал в Петербурге немецкий клуб. Когда я вырос и сам мог уже аккуратно делать колбасы, отец мой умер, и я сделался настоящим колбасником, а вскоре женился на дочери одного немца, колбасника же. У нас есть теперь взрослый сын, который уже колбасником, и эта дочка, которую прочил я за доброго Фрица, своего подмастерья, и которая вздумала этого негодного француза сделать отцом своего дитяти. Я был бы неутешен, если бы у нас не было сына, который в славной фамилии Шафскопфов сохранит превосходное искусство делать колбасы! — все тут!
Я. Этого не много! Только и слышно: Шафскопф, колбасник, колбасница! вы очень скупы!
Немец. По крайней мере справедлив, как прилично доброму немцу! Господа эти
(указывая на испанца и поляка)не столько чистосердечны. Можно ли поверить, чтоб человек мог быть жив, питаясь хотя двое суток хлебом и водою? О небо! Алонзо говорит, что он с отцом своим испытали то в течение целого года! нет, не верю!
Испанец. Гораздо удивительнее, что ваш высокопочтенный дедушка удовольствовался после побега жены своей также побегом в Россию! Испанец никогда не оставил бы того без кровавого отмщения!
Немец. Неужели же ему пойти было в монахи, как сделал отец ваш? но у нас нет монастырей!
Француз. Браво! я готов удариться об заклад, что если бы вы не были колбасником, то, верно, славным юстиц-ратом!
Поляк. Видно, одна моя повесть не подвержена сомнению!
Испанец. Ничуть! я первый не понимаю, как можно человеку, здоровому глазами, при месячной ночи не различить мужчины от женщины и вместо прелестных губ красавицы с нежностию облобызать усатые губы полковника!
Поляк. Я был в восторге, пылал любовным жаром, — так нетрудно обмануться. Но если бы мне целый полк явился ангелов, увещевая путешествовать по свету за то, что поколотил какого-то…
Испанец. Как? Богоугодные дела сравнивать…
Я. Тише, господа, тише! Сколько вы чудесностей ни насказали, но я могу донести вам о таком диве, что вы ахнете; однако ж все будет справедливо. Я очевидец, что один кривой, хромой и безногий человек от трех или четырех ударов по спине вдруг исцелился от всех сих недостатков и бегал быстро, как олень.
Испанец. Это подлинное чудо! Да не католик ли он?
Прочие. Невероятно, кто бы он ни был!
Шафскопф. Что? бегал, как олень? Помилуй бог! И ходить — право, трудное дело; а то бегать!
Нищий. Я докажу, милостивые государи, справедливость слов Гаврилы Симоновича. Подождите меня несколько минут.
Он встал и вышел.
Глава XIV
Кто ж этот нищий?
По выходе Пахома дон Алонзо с жаром защищал мою сторону и доказывал возможность чуда и сего еще чуднейшего; француз явно противоречил, поляк несколько сомневался, а немец, не держась ничьего мнения касательно мгновенного излечения, не понимал, как может человек, благородное творение, бегать, что собственно предоставлено одним животным. Тут в комнату нашу вошел молодой незнакомый человек в черном кафтане. Он был статен и пригож. На лице его носилась тень скрытой печали. Вид и взор показывали в нем благородного человека, недовольного своею участию. Без околичностей сел он с нами рядом и привел в удивление следующими словами: «Милостивые государи! Я был бы очень несправедлив, если б, удостоясь вашей доверенности и выслушав важнейшие происшествия в жизни каждого, стал о себе таиться. Нет! Я сего не сделаю, и тем более что, оказав вам небольшую услугу, надеюсь удостоиться также и с вашей стороны вспоможения».
Испанец. Вы оказали нам услугу? Разве когда-либо нас знали и делали денежные вклады о избавлении душ наших от чистилищного огня?
Поляк. Это неважно для богатого! А разве иногда замолвя словечко, когда страдала честь Ржечи посполитой
.
Я. Ни то, ни другое! он избавил вас от междоусобной брани!
Все уставили на него глаза с недоверием, но молодой незнакомец объявил, что он сам и есть прежний хромоногий нищий. Тут начались аханья, вопросы, знаки удивления, особливо женщины наши и француз оказывали сильное любопытство знать более, а все обещали помощь, какая только возможна будет.
— Извольте, — сказал он, — я вас удовольствую. Я не могу ни хвалиться своим происхождением, ни стыдиться оного. Отец мой знатный богатый дворянин, наскуча ежедневными ссорами с женою своею, которая, без лести сказать, была истинный дьявол, вздумал развестись. Немалою к сему причиною было и то, что меньшая дочь ее родилась во время трехгодичного отсутствия его от дому, в которое время родился у него сын от прекрасной Анюты, горничной девушки. Этого сына видите вы перед собою. Когда развод кончился, отец мой предложил руку свою моей матери, но она противу чаяния всего города объявила, что любит в нем человека, а не господина, а потому согласием своим за него выйти не хочет вредить его чести.
Таковое благородное сердце достойно было вознаграждения. Отец мой, отложа мысль о женитьбе, призрел плод любви своей, именно: в московский банк внес на имя Любимова, — так назвали меня, — пятьдесят тысяч рублей. Время юноши шло обыкновенным образом. Мать моя умерла, а вскоре разболелся и отец. Он не хотел обидеть детей прежней жены своей и, разделив им имение, скончался, предоставя довоспитать меня графу Дубинину, лучшему своему приятелю и человеку, им облагодетельствованному, когда еще граф был самый ничего не значущий дворянин.
— Он был человек гордый, надменный, своеобычный! — вскричал я.
— Боже мой! — сказал Любимов. — Вы его знаете?
— Один из приятелей моих имел честь служить у него и за откровенность награжден довольно. Продолжайте!
— Из всего дома, из всего семейства графа Дубинина не нашел я путного человека, кроме одной доброй, невинной чувствительной дочери его Софии. Кто изобразит тот пламень любви, который я к ней почувствовал? Могло ли нежное сердце ее не ответствовать?
Боже мой, каким наслаждались мы благополучием! Но увы! сколь оно было скоротечно! В прекрасные летние ночи, прогуливаясь по тенистым аллеям обширного сада графского, держа один другого в объятиях и при каждом шаге останавливаясь, дабы запечатлеть на губах поцелуй страстный, мы вкушали райские утехи, но ах! — они были для нас пагубны. Софии было осьмнадцать, а мне двадцать лет; итак, могли ли мы быть осторожны в таких случаях? В одну из таковых прогулок она была нежнее обыкновенного, а я пламеннее; и невинность наша улетела.
— Что будем делать? — шептала, вздыхая, София.
— Посмотрим, — отвечал я также со вздохом.
Однако мы, сколько молоды ни были, тщательно скрывали нашу тайну, — и она бы, может быть, осталась тайною навсегда, ибо София клялась ни за кого, кроме меня, не выходить замуж, — но она с ужасом приметила, что лицо ее время от времени делалось бледнее, а тонкий, лилейный стан дороднее. Графиня, или, лучше сказать, ее барская барыня, то приметила и ей объявила, а матери куды входить в такие мелочи?
После сего поднялась в доме суматоха. Призвано пять докторов для освидетельствования болезни, и немец первый, надев очки, придвинулся к лицу больной так близко, что чуть не коснулся его журавлиным своим носом. У нее водяная, — и чтоб не потерять молодой графини, то он сейчас воду выпустит. Тут он с важностию вынул из кармана готовальню, развязал и начал выбирать прямые и кривые ножи.
— Помилуй! — вскричал русский медик, — что ты затеваешь?
София, устрашенная видом инструментов, помертвела, упала на колени и, обратя руки к родителям, вскричала:
— Батюшка! матушка! Пощадите меня. У меня совсем не та болезнь!
— Какая же? Говори!
— Я страстно люблю, страстно любима, — плод любви сей причиною.
Общее молчание. София в обмороке.
Никто не заботился подать несчастной должную помощь. Русский доктор, как человек догадливый, вынул из кармана пузырек со спиртом, подставил под нос Софии, она понемногу опомнилась и зарыдала.
— Батюшка! — сказала она, — любезный мой есть человек достойный! Соедините нас браком, — и мы все счастливы!
— Кто же сие чудовище?
— Если и чудовище, то самое кроткое, самое милое. Это питомец ваш — Любимов!
— Небо! — вскричал граф с яростию и поднял вверх руки.
— А почему же бы и не так? — сказал русский доктор с уверением и дружелюбием.
— Ты не знаешь долгу чести, доктор, и советуешь, чтобы я согласился сыном своим назвать…
— А разве, граф, сообразнее с долгом чести видеть внука своего от всех называемого… — Да разразит меня гнев божий! прежде нежели доживу до сего состояния, погибнет бесчестная мать и дитя истлеет в ее утробе! Хочу…
Все ахнули. Бедная София вздохнула, и вместо чаемого вторичного обморока, следствия раздраженной чувствительности, отчаяние овладело ею; она встала медленно, с величием — ожесточение сверкало подобно раскаленному углю в глазах ее — она произнесла:
— Карай меня, детоубийца! Ты не чувствовал движений моего сердца, преданного тебе с детскою покорностию, так испытай его ожесточение! Я рождена любить безмерно или столько же ненавидеть. Недостойным называешь ты Любимова руки моей? Не потому ли, что я графиня? Кому обязан весь дом наш своим достоинством, графством, блеском, — как не почтенному благодетелю, отцу его? Что значили ничтожные предки наши, пока из праха не воздвигла нас рука благотворная?
— Довольно, — вскричал граф, — сего недоставало! — Он дал знак — несчастную схватили и повлекли. Вопли ее раздавались по комнатам.
Я ничего не знал о сем и бродил в саду, как доктор подбежал ко мне, коротко обо всем объяснил и после вскричал:
— Беги, несчастный молодой человек! Беги, не заглядывая в дом, если не захочешь испытать посрамления большего, нежели какое потерпели Адам и Ева, изгоняемые пламенным мечом херувима из эдема; хотя, правда, тебя и не херувим и не пламенным мечом изгонит, однако ж изгонит, без милосердия изгонит!
Друг мой! Если б ты был беден, я предложил бы тебе довольно денег, ибо имею их. Но ты сам богат и можешь завтра же поутру взять в счет процентов столько, сколько пожелаешь. Не советую также и долее откладывать, ибо могут заглянуть и туда. Дом мой, правда, изрядный, и ты мог бы иметь хороший покой, но не прошу. Ко мне прежде наведаться могут, чем в банк; а ты знаешь, что докторов тогда уважают графы, когда на них находят phrenitide
от излишней надутливости и от непомерной алчности к почестям morbi comitiales
. Насилие чего не делает? Тебя так запрячут, что ни сто Роландов не исхитят из плена.
Жалуйся тогда сколько хочешь на несправедливость! Итак, с богом! Вот тебе кошелек с серебром, и сего станет на сутки на пищу и ночлег; а завтра, получа деньги, беги из Москвы, не оглядываясь, и не скоро опять возвращайся!
Он взял меня за руку, вывел из саду и, засмеясь, примолвил:
— Вот каково размножить породу человеческую, не разбирая породы! И подлинно! Как не смотреть незнатному детине, кто та, от которой он желает иметь отрасль самого себя. С длинным ли хвостом платье ее или по колени? Фуро носит или зипун? Голова в алмазах или в бисере? открыта или закрыта грудь? умеет ли играть на арфе или жать пшеницу? Надобно быть разборчиву. Если высокосиятельнейший граф сработает отродие от бедной дворяночки, горничной девушки или дородной крестьянки, — о! дело иное! Дитя сие будет предостойное и со временем по крайней мере полудворянин. Но если бедный, хотя и достойный мужчина, который иногда умом своим, дарованием, трудолюбием доставляет барину своему кресты и звезды, дерзнет возвести взоры любви на дочь его, — о проклятый человек! Как можно ожидать тут чего-либо путного?
Он ушел, оставя меня в крайнем беспокойстве, тоске и грусти непомерной. Мне оставить Софию? В таком положении? Но что делать? Пособить ей совершенно невозможно. Замышлять о том, значит погубить себя и ее жребий сделать еще несноснейшим! Итак, следуя совету добродушного доктора, я запасся деньгами и на третий день далеко был от столицы. Пять лет продолжалось мое странствование по свету, и мучение сердца везде мне сопутствовало. Я был на кровопролитных битвах, в изнурительных походах, терпел голод и холод, проходил снега и болота — и остался жив, ибо неизвестное движение сердца моего говорило мне: «Она жива!»
Влеком будучи сим движением, я оставил службу и возвратился в Москву. Сто раз подходил я к дому графа Дубинина — и сто раз с ужасом уклонялся. Я выдумывал способы, как бы войти в него, и трепетал при одном воображении о тех несчастиях, какие меня ожидали. Но, о могущество любви, — и любви супружней! вопреки всех прав и законов человеческих, я был супругом Софии по правам вседействующия природы.
Сражаясь сам с собою, решился я перелезть чрез ограду сада и до тех пор караулить, пока не увижу Софии. Я так и сделал, однако не видал ее; в другую ночь также, в третию также, и нетерпение мое достигало предела. Наконец, о небо! В четвертую ночь вижу, что садовая беседка слабо освещена. С трепетом подхожу к окну и — силы небесные! — вижу мою Софию, но в таком положении! Она стояла ко мне спиною, волосы ее были распущены и увиты розами; она глядела в зеркало, белилась и румянилась. «Возможно ли, — сказал я сам себе, — что и моя София обыкновенная женщина? Но, видно, таков устав провидения!» С исступлением отворяю двери беседки, врываюсь, отчего свеча, стоявшая на столе, потухла, падаю к ногам моей любовницы, обнимаю ее колени и восклицаю: «Прелестная! наконец, я тебя вижу!»
Она
(захохотав). Что это? откуда такой восторг? Голос ваш совершенно переменился!
Я
(в крайнем изумлении). Как? вы смеетесь? после столь долгой разлуки? Боже правосудный! Она (отскочив). Кто вы? Я (встав). Как? вы не узнаете Любимова? Она. Ах, несчастный! и вы дерзнули сюда приближиться, но любовь великое дело, и я хочу помочь вам. Неужели мой голос в пять лет так переменился? узнайте во мне Дуняшу, горничную девушку Софии! В меня страстно влюблен теперь старый граф, и это место нашего свидания. Он скоро будет сюда, и вы погибли!
— Но где же София? для чего не вижу ее здесь столько ночей?
— Очень легко отвечать! она теперь более нежели за пятьсот верст отсюда, в одной графской деревне, близ Киева со стороны Польши, имени которой не помню. Там заключена она со дня вашего побегу. Ее стерегут три человека, самые преданные графу.
Дом или замок, находящийся в лесу, в полуверсте от деревни, почему вы и ее легко найти можете, считается необитаемым, ибо и пищу привозят в оный не из ближней деревни, а из дальней, и то с великою тайною; а разогревают ее и отопляют покои посредством жаровень. Подите скорее вон, граф не замедлит…
Нечего было мне ожидать более. Я простился с разрумяненною Дуняшею и выскочил на улицу. Нимало не размышляя — отправился искать место заключения Софии и скоро нашел по описанию Дуняши Но, чтобы преждевременно не быть узнану кем-либо из его шпионов, надел на себя платье нищего. О моя София! Сколько страдало сердце мое во все пребывание в сей деревне!
Теперь, господа, прошу вашей помощи! в замке три человека, нас шестеро. Неужели не управимся? Пусть поощряет их к храбрости страх наказания, нас — любовь и честь!
Все мы охотно приняли предложение. Правда, немец и испанец немного противились. Первый — от лени, другой — от движений совести. Однако скоро все согласились помогать влюбленному, с тем чтобы всеми мерами избегать кровопролития.
Та же ночь назначена для чрезвычайных происшествий.
Часть пятая
Глава I
Полуночники
Остаток достопамятного дня того прошел в приготовлениях к ночному кровопролитию. Всякий из нас запасся оружием, и около полуночи все отправились в поход. Пан Клоповицкий шагал впереди, одною рукою держась за эфес своей сабли, а другою закручивая усы. «Сохрани бог, — говорил он, — если враги наши вздумают сопротивляться. Я умею укрощать непокорных и ни одного уха в целости не оставлю, а носам и подавно достанется!» За ним шел дон Алонзо, повеся голову и тяжко воздыхая. Так следовали мы, а позади всех Шафскопф, задыхаясь от усталости. Не доходя саженей двухсот до господского дома, поляк остановился, пристально поглядел вдоль леса и, быстро подбежавши к нам, сказал вполголоса: «Господа кавалеры! Я вижу тьму людей! Ух! ночная пора! место лесное: не лучше ли отложить битву до другого времени?» Мы пялили глаза, но ничего не видали и советовали поляку поукрепить свою храбрость. Вдруг на крыше дома раздался голос завывающего филина. Алонзо остановился с трепетом, перекрестился и сказал: «Ах! дурной знак! Филин птица зловещавая!» С не меньшим трудом ободрили мы и испанца, как прежде поляка, и разговоры наши продолжались до самого прихода к ограде замка. Тут поляк, прошедший уже за угол оной, опрометью бросился назад, возопив: «Ай, ай!» Следом за ним показались от-туда же прежний человек с лысиною и при нем другой помоложе. Увидя нас, они остановились; поглядели друг на друга, и человек с лысиною спросил: «Господа, что вы за люди?»
Любимов. Мы также имеем охоту знать, вы что за люди!
Немец. Мы все честные люди, хотя и не все немцы!
Испанец. Мы истинные христиане, рабы божии.
Я. Мне известно, что вы принадлежите этому дому. Путешествуя по сей стране, мы просим пустить нас к себе переночевать.
Человек с лысиною. Крайне жалею, что должен отказать таким достойным людям. В доме сем поселился злой дух и делает незнакомым великие пакости.
Сказав сие, он пошел мимо нас скоро, и, как сравнялся с Шафскопфом, сей бросился на него сзади, ухватился за шею и повис всем телом. Незнакомец не выдержал такой тяжести, и они оба покатились на землю. Поляк и испанец бросились на лежащего врага и его схватили; а немец, севши на траве, обнял брюхо свое обеими руками и, отведя дух, произнес: «Победа!» Любимов и я также не теряли времени, мы легко положили другого супостата и по приказанию Любимова им обоим связали руки и ноги и поволокли к ограде.
— Где ключи? — спросил Любимов.
— Пустите душу на покаяние, — отвечал человек с лысиною. — Ключи от ворот у меня в кармане.
— Много ли еще мужчин в замке?
— Двое!
— А женщин?
— Ни одной!
— Лжешь! Если хочешь быть жив, то сказывай правду!
Тут Алонзо, чтобы также быть не без дела, принялся увещевать узника не скрывать истины, «ибо, — говорил он, — лживые люди не наследуют царствия небесного, а прямо пойдут в огнь вечный».
Человек с лысиною, страшившись потерять ли жизнь или быть в огне вечном, открыл, что София жива, так, как и дочь ее, рожденная в этом замке. Сего было и довольно. Мы оставили пленников под стражею Алонза, который и начал с важностию около их расхаживать с обнаженною шпагою, а сами полетели к воротам замка, отперли, взошли скромно на двор, отворили двери и при помощи наших потаенных фонарей пошли узким коридором. У первых дверей мы постучались и, когда они отворены были, увидели мы старика и с ним молодого человека, которые, приметя нас, бросились назад. Мы их также пленили и принудили вести в покои Софьины. Они пытались было отнекиваться, но Клоповицкий, видя, что бояться нечего, страшно взмахнул саблею и грозил предать казни того, кто будет противиться. Что будешь делать? Нас повели в верхний этаж, и в скором времени Любимов упал в объятия Софии. Какое изумление, какой восторг! София была прекрасная женщина с греческий лицом, росту большого и стройного стана. Она подала со слезами на глазах дочь свою на руки своему другу, и сей не мог нарадоваться плодом пламенной любви своей. Когда первые упоения радости несколько прошли, София спросила:
— Каким счастливым случаем я тебя вижу и кто такие твои спутники? Неужели отец мой смягчился?
— Нет, — прервал речь ее Любимов, — отец твой жесток по-прежнему и потому недостоин иметь такой дочери, как моя бесценная София. Случай — один случай и сии друзья, мои сопутники, отворили мне к тебе двери; пойдем не медля. Я отведу тебя в мои местности, и тогда вся сила человеческая не сильна будет похитить тебя из моих объятий!
София со стыдливостию подала руку своему любезному, другою взяла маленькую дочь, и мы все вышли, запретив крепко нашим проводникам провожать нас далее. Вышед из ограды, увидели мы, что дон Алонзо недреманно бодрствовал и на досуге говорил своим пленным: «Возверзите печаль свою на господа, и той вас пропитает!» Мы освободили их, и они печально побрели в замок.
Пришед на общую нашу квартиру, Шафскопф сейчас велел Луизе изготовить пить и есть. За ужином все довольно хохотали над рыцарскими поступками Шафскопфа, когда он ратовал с лысым человеком. Он улыбался и, говоря: «Я настоящий немец!» — продолжал есть и пить за всех. После ужина дамы наши, то есть Ликориса, Луиза и София с дочерью, расположились спать в одной комнате. Тщетно француз доказывал, что ему покойнее будет спать подле своей Луизы. Шафскопф погрозил ему лопаткою телятины, и наш влюбленный должен был уняться, хотя и Луиза наморщила брови и, сказав отцу: «Как вы хладнокровны! оттого-то бабушка ваша и бежала с бароном», — отошла с сердцем. Отец пустил ей в спину свою лопатку и принялся за пиво; вечер тем и кончился.
На другой день поутру обвенчался Любимов на своей Софии, — тогда нетрудно было это сделать. Лица их блистали удовольствием. Оно было чисто и невинно. Мы все присутствовали на сей свадьбе. Любимов и я по-прежнему были виртуозами, а француз с Луизою вальсировали, хотя ей и мешала немного дородность. Ликориса пропела несколько арий, и мне неприятны были похвалы, ей деланные. К вечеру подоспела коляска Любимова, прежде оставленная им в ближней деревне, и когда мы собирались прощаться, он отвел меня на сторону и сказал: «Любезный друг! вы много участвовали в доставлении мне счастия. Я достаточен, а вы нет. Примите верный залог всегдашней дружбы и благодарности. Вы тем умножите настоящее мое удовольствие». С сим словом он всунул мне в руку большой кошелек золота, обнял, сел с Софиею и дочерью в коляску и уехал. На другой день и мы все расположили свое расставанье. Испанец и поляк пошли пробиться в глубь Польши на поклон к католическим угодникам; Шафскопф с дочерью и нареченным зятем поскакали в место жительства, а я с Ликорисою направили шествие к Варшаве с смиренною тройкою Никиты, куда и прибыли в непродолжительном времени без всякого особенного приключения. Я решился Ликорису выдавать своею женою.
По прибытии в знаменитую столицу Польского королевства наняли мы маленькую комнату и взяли кухарку, ибо мне не хотелось, чтобы Ликориса портила черною работою свои нежные ручки. Как я описываю только то, что до меня сколько-нибудь касалось, то описание храмов, площадей, улиц и проч. не входит в план моего повествования. Отдохнув несколько дней после дороги, я проведал о жилище князя Латрона и намерился отдать ему поклон в первый праздничный день, который и наступил скоро. Сколько суетились мы с Ликорисою о моем облачении. Сколько споров о вкусе! Сколько перемен в мыслях; однако к надлежащему времени кое-как согласились; и я с трепещущим сердцем, с смущенными мыслями отправился ко двору его светлости. Я с намерением сказал
ко двору, потому что домы знатных польских вельмож достойно можно назвать дворцами.
Глава II
Передняя вельможи
Передняя зала князя Латрона наполнена была людьми разного звания. Тут видны были мундиры и кафтаны разных цветов и покроев, одни из посетителей отличались дорогими убранствами, другие, напротив, смиренно стояли в засаленных лохмотьях, а все имели лица людей при силуамской купели, когда ожидают возмущения ангелом воды
. Особливо отличал я одного небольшого пожилого человека, которого кафтан и волосы были в пуху, однако он с самыми звездоносцами обходился очень вольно и даже надменно. Таковое примечание родило во мне охоту узнать о сей особе, и я спросил о том у близстоящего человека, который с тяжким вздохом произнес:
— Ах! как это вы не знаете господина Гадинского, секретаря его светлости? об нем известна целая Польша.
Тут подошел ко мне Гадинский и спросил, смотря на сторону:
— Тебе, друг мой, что надобно?
— Мне, — отвечал я с некоторым напыщением, — мне надобно видеться с его светлостию!
— Недосуг! здесь есть люди именитые; надобно прежде их допустить!
— По крайней мере допустите меня к сестре моей Фионе.