Собрание сочинений в двух томах - Том 1. Российский Жилблаз
ModernLib.Net / Отечественная проза / Нарежный Василий Трофимович / Том 1. Российский Жилблаз - Чтение
(стр. 23)
Автор:
|
Нарежный Василий Трофимович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
Серия:
|
Собрание сочинений в двух томах
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(569 Кб)
- Скачать в формате doc
(532 Кб)
- Скачать в формате txt
(514 Кб)
- Скачать в формате html
(564 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42
|
|
Я исполнил по своему предположению удачно, и мадам была вне себя от восторга, о том услыша. «Вы рождены быть великим человеком», — заметила она, и я улыбался, расправляя бакенбарды. Я соглашаюсь охотно, что таковой поступок мой непростителен и достоин всякого нарекания; но я решился открыть вам всю истину, не закрывая и пороков своих. На другой день с потупленными взорами, с пылающими щеками, с колеблющеюся грудью прекрасная Мария вручила мне тетрадь свою, в которой я, нашедши письмецо, искусно вынул, и по возвращении в кабинет содержательницы оба прочли следующее. «Сердце мое не терпит скрытности и притворства. Так Луциан меня любит? Вы доставили мне неожиданную, прелестную новость! Я сама давно люблю его страстно, но боялась обнаружить движение сердца моего. Как скоро вы принимаете в том участие, я более не скрываюсь и скажу чистосердечно, что как только найдете случай, я со всем пламенем повергнусь в объятия моего любезного!» Госпожа надзирательница с удивлением, подвинув очки на лоб, глядела на меня пристально, а я хохотал во все горло. — Вот что значит, — говорил я, — быть откровенною, чистосердечною! Вот что значит воспитываться в вашем пансионе! — Не шутите насчет воспитания в моем пансионе, — сказала мадам, — могу вас уверить, что оно не уступит самому лучшему воспитанию в каком бы то ни было парижском институте. По довольном совещании переписка продолжалась. Я заставил скоро Луциана писать от себя, то есть переписать мною сочиненное. Нельзя изобразить восхищение молодой невинности, когда она прочла начертание руки своего дражайшего. Словом, не прошло четырех месяцев, как прозорливая мать заметила и сообщила мне, что Мария носит под сердцем залог любви и счастия. «Теперь надобно подумать, — говорила она, — как хорошо кончить дело, которое начато так удачно. Это уже беру я на себя, господин Чистяков, и вас более не затрудняю! Вы можете спокойно ожидать развязки и награды, достойной трудов ваших. Равным образом развлекаться вам учением также не советую; посвятите всего себя на услуги Доброславову и оставлены не будете». Мне чуден показался такой мгновенный перелом; но я успокоился, представя, что и той награды, какую получу после окончания сей комедии, будет для меня достаточно и без жалованья за мои уроки. Я прилепился всею душою к пользам Доброславова, исправлял свою должность, иногда посещал мадам, был принимаем ласково, и жизнь моя текла, как тихий светлый ручей в цветочной долине. Немного, правда, возмутило меня происшествие с прекрасною просительницею, о чем я упомянул незадолго пред сим; но как благодетель мой забыл о том, то и я мало заботился. На целый мир смотрел я равнодушно. Тогда свирепствовали в Польше внутренние мятежи, в Турции — война, в Швеции — голод; но я, вздохнув о бедствии страждущего человечества, говорил: «Сами виноваты! Зачем народ хочет больше значить, нежели должно? Больше быть счастлив, нежели можно? Безумствовать и за то мучиться есть удел бедного человека. Блажен, кто подобно мне, нашед мирное пристанище, живет, довольствуясь малым и не стремясь овладеть тем, что простирается далее круга возможности».
Глава XIII
Царица ночи В одно утро, когда я, сидя в своей комнате, рылся в бумагах, крайне изумился, услыша в кабинете Доброславова смешанный крик, похожий на женский. Как сего прежде не случалось никогда, то я пришел в беспокойство и бросился туда. Кто опишет мое смятение при виде на такую картину! Доброславов сидел в креслах, положив голову на стол и закрыв ее руками. Мария стояла пред ним на коленях, обнимала с рыданием ноги его и с воплем говорила: «Сжалься, родитель мой!» Подле нее лежало в маленькой люльке кричащее дитя, а в углу стояла, потупясь, печальная мадам. Едва успел я окинуть глазами все предметы, которые так меня поражали, как мадам взглянула на меня с яростию, подскочила, схватила за руку, и, протянувшись к Доброславову, завопила: «Вот, милостивый государь, тот злодей, изверг, который ввел в соблазн неопытную девицу; он поверг ее своими адскими советами в объятия пылкого Луциана. Вот свидетели его вероломства! Прочтите, милостивый государь, прочтите и уверьтесь в моей и сына моего невинности. Один хитрый плут сей всему виною. Несчастные письма его, коими развращал он Марию, нашла я, когда бедствие было уже невозвратимо!» Тут она с видом обиженной невинности подала Доброславову письма мои к Марии, которые, можно сказать, сама мне диктовала или по крайней мере все читала прежде, нежели отдавал я Марии. Эта новость поразила меня. Я стоял как вкопанный; взглядывал то на мадам, то на Доброславова. Я терялся сам в себе! Наконец его превосходительство поднялся, взглянул на меня, правда без гнева, но раскрасневшись и с пылающими глазами от негодования. — Мне недосуг теперь заняться с вами, — сказал он, — подите в свою комнату и ждите, пока я позову! — Милостивый государь! — вскричал я, рассердясь не на шутку. — Извольте выслушать прежде, нежели обвините! — Оставьте меня, — сказал он и отворотился. — Я вышел с сердцем, полным досады и гнева на вероломную мадам и легковерного Доброславова. Две недели не видался я с ним, да он редко бывал и дома, как уведомлял меня служивший мне мальчик. Однако стол мой продолжался по-прежнему, и я терпеливо ожидал минуты примирения или совершенного разрыва нашего союза. В один раз я читал какую-то книгу и остановился на следующем разительном месте: «Безумен, кто дерзнет мечтать, что он знает сердце человеческое, тайные его изгибы, движения, пристрастия, отвращение. Не так непостоянен ветр, носящийся по челу небесному; не так переменно зыбкое лоно моря, как изменчивы, непостоянны сердца человеческие! Мы не понимаем, часто не отгадываем собственных желаний: как же можем постигать чужие?» Едва кончил я слова сии и начал приводить их в логический порядок, вдруг вошел ко мне Доброславов, сел с важным видом и начал говорить: — Так, господин Чистяков! Ты причинил мне неудовольствие. Виноват ли ты или нет, но неудовольствие все тем же остается. Дело совсем кончено. Мария уже женою Луциана, который, по моему старанию, пристроен к месту. Я все забыл, простил всех, и прежде нежели мы примемся за обыкновенные дела свои, я хочу знать, какое имел ты участие в сей интриге? — Милостивый государь! — вскричал я, — если б мадам открыла мне, что Мария есть дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в такое дело! Но я совсем и не воображал того! Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я свою повесть, Доброславов говорил: «Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к тебе большую еще доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света
. Благодеяния его изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр, весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть главный руководитель и просветитель общества, быть светилом мира, другом людей и повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих — масоном?» Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди. Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, которое он обо мне имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству. — Хорошо, — говорил он. — Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем. Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум, бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, — что мы ввечеру вместе и сделаем. Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим. Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою. «Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!» Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне как в воду упали. День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету, и поехали. Благодетель увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли. Долго водили меня, и наконец Доброславов сказал: «Стой здесь до времени». С маски моей сняли повязку и — о ужас! — я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие а ползающие, добрые и злые. Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию весьма низко три раза, а потом говорил: «Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше достойного сочлена?» Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: «Говори, Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!» Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато, что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном сочетании звезд, о выспренном плане Еговы, начертанном для создания человека. С час продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. «Конечно, я еще недостоин понимать языка истинной мудрости», — думал я и перестал слушать. Сердце мое занывало. Наконец оратор кончил вопросом: «Согласны ли, братия?» Вместо одобрительного ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: «Козерог будет имя ищущему просвещения младенцу!» Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в продолжение которой покрыли меня мантией, на голову надели шляпу и начали поздравлять. Со всех сторон раздавалось: «Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов; да возможен нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!» Я только что кланялся во все стороны, не зная, как назвать кого. Тогда начальный вышел, а за ним и все мы. Я увидел преогромную залу, великолепно освещенную; стены ее обиты были розовым бархатом. На стенах висели прекрасные картины в великолепных рамах. На одной изображен был Адам в объятиях Евы, когда они были еще в счастливом состоянии невинности. На другой — восхищенный мудрец, взирающий пламенными глазами на прелести юной красавицы, моющейся в ручье. На третьей — Соломон в кругу множества девиц красоты неописанной. Одна окуривала его одежды, другая опрыскивала благоуханием востока, третия переплетала волосы золотом и жемчугом. Все картины были подобного содержания. Зала окружена была диванами из пунцового атласа. Посредине стоял большой стол, уставленный яствами и напитками. Когда все уселись и довольно понасытились тем и другим, начались веселые разговоры, и радость заблистала на глазах каждого; ибо и видны были одни только глаза, нос, рот и подбородок; а верхнюю благороднейшую часть головы покрывали прежние полумаски. Один говорил о прелестях покойной, довольной жизни; другой отдавал преимущество любви прелестной девицы; третий доказывал, что без вина и самые пламенные объятия покажутся ледяными. Все говорили, все шутили, однако без насмешек, без колкостей, а прямо по-братски, и оттого веселость была непритворная. Один я сидел молча, не зная, как и к кому отнестись. Сидевший подле меня спросил: — Что ты молчишь, почтенный брат Козерог? Или тебе не полюбилось увеселение наше? Клянусь, таково должно быть всегда увеселение мудрого! Спроси у Высокопросвещеннейшего, он подтвердит! — Не оттого молчу я, что мне здесь не нравится, а, никого не зная, не смею говорить. — Как? — сказал сосед. — Тебе стоит только взглянуть на спину каждого, так и узнаешь имя его. Там написано пламенными словами имя той звезды или планеты, под которою он записан в книгу превечной мудрости. Я называюсь Скорпионом. Там сидит Телец, который, видно, знатный барин, ибо всегда является в брильянтах и говорит важно и протяжно. Вот Большой Пес, или Сириус, и, судя по словам, должен быть великий подьячий: так все речи его крючковаты! Вот Овен, и, как приметно, купец. Вот Водолей, как кажется, эпический стихотворец. Только он не выдерживает своего имени: воды боится, как яду, а вливает в себя одно вино. Его лучше бы назвать Виноелей. А что касается до меня, то я ношу почтенное звание актера на здешнем феатре и прошу покорно ко мне. Вы должны быть честный человек, когда удостоились совосседать с нами, и притом по представлению Высокопросвещенного. — Хорошо, — отвечал я, — но как мне узнать вас в лицо, не видя его и не зная имени? — Ничего, — отвечал он, — стоит вам только на сцене, где после представления собираются феатральные боги, богини и их обожатели, сделать масонский знак, так я и догадаюсь. — Какой же это знак? — спросил я с нетерпением. — Указательным пальцем правой руки, — отвечал он, — коснись большого на левой; потом изобрази кружок на лбу и почешись в затылке, то я мигом догадаюсь, что ты сочлен знаменитого сего святилища. Во время ужина брат Скорпион рассказал мне имена всех сочленов и догадки свои о состоянии каждого в свете. Я нашел в одной зале весь скотный двор земный, небесный и преисподний. В самом деле: тут были Львы, Тигры, Медведи, большие и малые, Змеи, Скорпионы, Раки, Гуси, Лебеди и проч. и проч. Когда пресытились от благ земных, Высокопросвещенный три раза ударил по столу молотком, и глубокое молчание настало. Оно продолжалось около двух или трех минут, после чего все, возвыся гласы, воспели следующую песнь:
Ликуйте, братья, путь свершая
И музикийский глас внимая;
Глядите, мудрость где живет!
Чтоб не иметь в пути препоны,
Се истины святой законы Вам
Геометрия дает. (2)
Строитель мудрый всей вселенной,
Во братски души впечатленной,
Ведет нас в радостный эдем.
Чтоб жизнь там в благе провождати,
Он сам благоволил нам дати
Блистающу звезду вождем. (2)
По окончании сей сладкогласной песни все мы уселись по диванам. Мгновенно раздалась невидимая огромная гармония; быстро отворяются потаенные двери залы, вылетает хор юных, прелестных нимф, одетых в греческом вкусе, в белых легких одеждах, с полуобнаженными полными грудями и цветочными венками на головах. Пламень разлился в груди моей, взоры налились сладкою влагою и с дикостию вожделения обращались от одного предмета к другому. Прелестные нимфы сии начали пленительную пляску. Они кружились, обнимались, сближались и опять разбегались. Каждое их движение было огонь, ветр. Если одна обнаруживала гибкий, стройный стан свой, другая блистала очаровательною белизною; одна — быстрым, все проницающим взором, другая — томным, нежным, умоляющим. Словом, что черта, что взор, что малейшее движение, то новая прелесть, новая нега, новое наслаждение. Я покушался думать, что достиг эдема Магометова и окружен вечно невинными гуриями; или, просидя один вечер за столом, помощию нескольких бокалов вина столько уже просветился, что достиг блаженства видеть небожителей и упиваться сладостию их взоров. Весь состав мой обратился в восхищение; каждое дыхание было подобно кроткому огню юного майского солнца, которое согревает распускающуюся розу, не утомляя нежного недра ее палящим зноем. На стенных часах в зале пробило двенадцать часов, и вмиг все утихло; музыка остановилась, пляски также; все девицы стояли в глубоком молчании, которое продолжалось несколько секунд. Тогда встал Высокопросвещеннейший с своего дивана и сказал громко: «Которую из сих прелестных назначаете вы царицею ночи сея?» «Прекрасная Ликориса да будет царицею, да усладит тебя своею любовию», — раздались голоса почтенной братии; и в то ж мгновение из-под полу возник престол, блестящий резьбою, представляющею купидонов в разных положениях. По правую сторону его, на особливом столике, стояла фарфоровая урна, а по левую — миртовая диадима. Высокопросвещеинейший встал с своего места, подошел к одной из нимф, возвел ее на трон, возложил на голову венок, и, облобызав румяную щеку ее, сел на свое место. Прелестная юность взяла арфу, наложила белые персты, — все умолкло, — и чистый звонкий голос ее раздался в сопровождении звонких струн.
Блажен, кто в жизни жить умеет,
К прелестному хранит любовь!
Его природа не хладеет,
Хотя и охладеет кровь.
Кто любит, юн под сединою;
Вино согреет хладну кровь.
В объятьях с нимфою младою
Блаженство даст ему любовь!
Алчные взоры мои пожирали певицу неподражаемую. Любовь, подобно огню молнии, поразила сердце мое, и оно запылало. Она одна казалась мне достойною моих объятий, а прочие все обыкновенные прелестницы. Один звук ее голоса возвышал меня к небу, и я пил прелесть наслаждения с румяных уст ее; но мысль, [что] она будет в объятиях другого, дряхлого старика, погружала меня в оледенение. Сердце каменело; невольно отвращал я взоры и стенал. Не понимаю, что могло вдруг так нечаянно воспламенить меня к Ликорисе, которой я не знал, но мог положить наверное, что она многих из общества собратий моих сделала счастливыми. Это или обаяние торжественности, с какою происходило действие, или великая роскошь окружающих предметов, новость одежд девических, сладость гармонии, а наконец, чад от вина, за столом выпитого, — вероятно, все вместе сделало меня обожателем Ликорисы, и я поклялся употребить все старания сделаться счастливым. Пение кончилось. Братия встали и подошли к трону. Богиня заставила каждого из нас вынимать из урны жребии, на коих написаны были женские имена, греческие и римские. Дошла очередь до меня. С трепетом и почти нехотением опускаю руку, вынимаю, читаю вслух: «Лавиния», — и вмиг девушка с потупленными взорами, с закрасневшими щеками, с волнующеюся грудью берет меня за руку, отводит и сажает на диван. От стыдливости она не смела поднять глаз, а я, движимый любовию к Ликорисе и ревностию, сидел отворотясь, как вдруг с ужасом увидел, что стены залы поколебались, свечи в люстрах постепенно потухли, диваны начали двигаться, и в один миг очутился я в небольшой, чистой, уединенной комнате, в углу которой горела лампада. Все умолкло.
Глава XIV
Находка Лавиния недовольна была продолжительным моим молчанием и бесчувственностию. Она с нежностию и даже восторгом сжимала меня в пламенных объятиях, давала мне страстные поцелуи, но я и не глядел! Утомясь от тщетных стараний, она сказала с досадою: «Не превратились ли вы в мрамор, почтенный Козерог?» Звук голоса привел меня несколько в себя; я взглянул на нее пристально и затрепетал. Незнакомка, приметив то, сказала с улыбкою: — Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращении, что дрожите, оставшись наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны! — Княгиня Фекла Сидоровна! — сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства. Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не старался привести в чувство. «Презренная женщина! — говорил я. — Ты стоишь не сего наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных объятиях сжимаешь несчастную жертву!» Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию: — Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла видеть у груди моей благополучных. Однако ж это не мешает быть нам друзьями и доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в непродолжительном времени будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи. Такие рассуждения княгини были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства, однако ж они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам, раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать, и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную знакомку, с которою долго не видался. — Ты изрядно умствуешь, — сказал я ей, — и после моего просвещения, видно, доучивалась в благоустроенной школе? — Не без того, — отвечала она, улыбаясь. Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать — все же мать и может любить дитя, не терпя отца его. Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. Таковы сердца человеческие! Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась, однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! — Тут я признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала. — Знаешь ли, — сказала она, — что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего? Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и другие лишены девических объятий Ликорисы. Ликориса мне хорошая приятельница и нередко, плача на груди моей, признается, что старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает. — Почему же? — сказал я. — Разве не жребий располагает выбором красавицы? — Так, — отвечала она, — для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть глава и законодатель, то ему все покорствует. — Но как вы попадаете сюда, — спросил я, — и свободно ли можете выйти? — Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою. Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако, как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию? Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому, что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил просить выпуска, который она без затруднения и получила. В таких и сим подобным разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола раздался по комнатам. — Это значит, — сказала Лавиния, — что настало утро и братия должны готовиться к отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь! Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза, и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним. Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил: — Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем устройстве со стороны Великого Строителя, бренными людьми так испорчен и искажен, что неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками, коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие? Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему мудрецу? Одного заставишь сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому доставишь способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях. Чтобы воспламенить в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением. На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя, любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них — граф, а другой — заводчик; оба — крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примемся и за Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и остаток жизни ты будешь вести в довольстве. Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощникам великим людям в том, чего требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце. Под вечер я пошел в феатр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров. — Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? — спросил я у одного старика, подле меня сидевшего. — Ах, — отвечал он с тяжким вздохом, — как можно быть равнодушну, смотря на большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею! — Чувствительность всегда похвальная добродетель, — сказал я и, оборотясь к другому соседу, спросил — Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете язык! — Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из благородного дома фон Вольф-Кальб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как сохранил свой отечественный язык, так и достоинство немца, то есть благородство, чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы! — На все согласен, — отвечал я, — но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте, потрудитесь. — Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов Священной Римской империи, на пятнадцатилетней девушке и против всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то есть с чувствительиостию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в поле и проч., как водится у баронов. Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки и всякий благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы, перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, — и увы! — он в течение времени еще больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с голоду, — предлагал райские кушанья, как-то салат с салдереею, жареный картофель, даже масло, колбасы, сыр голландский, — тщетно: все не помогло!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42
|