Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова
ModernLib.Net / Историческая проза / Нарежный Василий Трофимович / Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Чтение
(стр. 39)
Автор:
|
Нарежный Василий Трофимович |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(652 Кб)
- Скачать в формате doc
(531 Кб)
- Скачать в формате txt
(514 Кб)
- Скачать в формате html
(547 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|
В другой раз просили меня сказать надгробную речь над телом тамошнего войта, или градоначальника; я начал так: «Се предлежит пред очами вашими по телу старец, а по духу младенец, по уму хуже всякого животного! Что означает толщина необъятного чрева его? Неужели воздержание? Обрюзглые ланиты его?» Дальше не дали мне витийствовать и прямо из церкви повели в покаянную, где и просидел я три дни на хлебе и воде; ибо войт был родной брат настоятеля. Сие, однако, не уменьшило моей ревности к справедливости, и слава обо мне разнеслась повсюду. Не понимаю, каким образом, только получил я из Петербурга офицерский чин и противу воли прицепил шпагу. В тот же самый день, когда шел я с учительскою важностию по мостику чрез небольшой ручей, шпага моя попала меж ног, я оступился и полетел стремглав в воду. «Проклятая выдумка! – говорил я, вылезая на грязный берег. – На кой черт шпага человеку не военному и во время мирное?» Я оторвал ее, бросил в ручей и положил не надевать более и не вспоминать о своем офицерстве; мальчики с сильным криком провожали меня до самой квартиры.
Проведши несколько лет в сей должности и время от времени утверждаясь в своих правилах, хотя и совершенно спокоен был в своей совести, однако узнал, что противу меня весь монастырь и академия взбунтовались. Не было ни одного дня, в который бы я не чувствовал озлоблений. Проходя оградою, я нередко получал в спину удар камня, пущенного невидимою рукою. Наученные ребята не переставали гоняться за мною, аукая и крича всякие непотребства. Кто из них отличался дерзостию, получал в награждение от гонителей моих какой-нибудь детский подарок, соразмерный отваге. Я видел, откуда все это происходило, и, нимало не смущаясь, продолжал свои наставления и примеры. Сам ректор иногда увещевал меня быть снисходительнее как к собратии, так и прочим людям. Но я уверял его, что выставляемые мною примеры имеют удивительное действие на слушающих, и продолжал держаться своих правил. Это, однако, не прошло даром. Узнал я от одного из учеников, что первостатейный член ратуши, человек пожилой и семьянистый, пробыв в Москве месяца с два за нужными покупками, возвратился домой с заморскими гостинцами, сахаром, кофеем, ванилью и такою хворостью, которая в то время ужасала и самых молодых людей. Я не упустил сего случая употребить в наставление юношеству и в первый случай сказал в классе: «Лицемерие есть порок важный, и употребляющий оное увеселяет собою демонов. Например: кто бы подумал, что ратман наш не есть праведный старец? Не он ли, стоя на молитве, тяжко вздыхая, ударяет себя в перси и устремляет очи горе; ан все выходит обман». Тут рассказал я обо всем подробно, увещевая юношей остерегаться всех искушений, могущих ввести их в пагубу. Один молодой мой слушатель, который был племянник богатой гражданки, кумы ратмана, донес о сем своей тетушке, которая, отчего-то взбесясь, прибежала к его чести, влепила несколько пощечин, вырвала клок волос и, уходя, сказала оторопевшему старцу: «Вот тебе, бездельник! Чтоб нога твоя не была у меня в доме! Было бы тебе, вору, известно, что я сегодня же посылаю за бургомистром, который так давно привязан ко мне. Черт с тобою, разбойником!»
Скоро узнал ратман, отчего взялась сия буря, и я немедленно был позван. Глаза его пылали яростию, и он дрожащими устами выговорил:
– Как дерзнул ты, проклятый человек, рассказать обо мне столько поносного, – и при всей школе?
Я. Ведь это правда!
Он. О душегубец! И теперь ты то же повторяешь и в моем присутствии?
Я. И готов повторить пред целым светом, зачем ты такой мерзавец!
Он. Праведное небо, и вы, святые угодники! Видано ли где подобного нечестивца?
Я. Подобного тебе! Ты – фарисей лицемерный, одно говоришь, а другое делаешь!
Он. Прости, господи, рабу твоему!
С сим словом начал он крестить меня своею тростью. Я крайне был поражен, однако не лишился присутствия духа. Не видя подле себя вблизи ничего, кроме кожаного чубука от трубки, схватил его и начал помахивать направо и налево со всею силою, вверенною мне промыслом. Ярость с обеих сторон возрастала. Видя оба, что трость и чубук худо пронимают, он схватил меня за косу, а я его, – как он ходил по-польски, – за усы. Картина, достойная кисти Рафаэля! Наконец, мы от избытка мужества оба подняли ужасный вопль, на который сбежались его люди и по всей справедливости пленили меня и представили пред начальство, где ратман задорно объявил, что если меня не накажут келейно, то предан буду публичному суду и наказанию. Настоятель наш признал слова его разумными и со всею братиею единогласно осудил на домашнее покаяние. В монастырской тюрьме просидел я более двух месяцев в крайнем умерщвлении плоти. Поутру и ввечеру приходили ко мне четыре монаха, ставили на стол хлеб и воду, после, разложа на полу, отсчитывали полсотни ударов воловьими жилами. Они тем ревностнее исправляли сию должность, что не было ни одного, которого бы не приводил я в пример в своих уроках, но, к несчастию, не при описании добродетелей. Наконец, меня вывели на свет и, проводя полновесными ударами до ворот, увещевали с братскою любовию быть впредь скромнее и не клеветать на честных людей.
Слух о сем происшествии разнесся по всему городу. Все любопытствовали меня видеть, и одни сожалели, другие смеялись, третьи ругали. Шел ли я по улице, стоял ли в церкви, – везде слышал: «Вот, вот Особняк! Ах, какой же он жалкий; ах, какой смешной; ах, какой бездельник и с рожи!» Из числа первых, то есть жалеющих, нашелся один, который предложил мне, не хочу ли я быть учителем сына его? Получа согласие, отправился со мною в деревню, где должны были начаться вновь мои витийства. Ученик мой был довольно изрядный мальчик, и зато отец столько странен, что я и не слыхивал о подобном, хотя от всех почитаем был за умного и доброго, ибо имел довольный достаток и посредством лошадей, карет, колясок, табакерок и часов время от времени получал чины и в приезд мой был уже подполковник. Поутру рано садился он на софу, курил трубку и глядел в книгу. Потом самым тихим голосом произносил: «Мальчик!» Это повторял раз пять, шесть и, видя, что никто нейдет, вскакивал как бешеный, топал ногами и кричал: «Люди, люди!» Бедные люди на вопль сей сбегались со всех сторон, и он спрашивал: «Как ты, Петр, осмелился не слушать своего господина и не идти, когда зовут тебя?» Не слушая извинений Петровых, он кричит: «Иван! ударь мошенника Петра!» И когда Петр получал удар и другой, господин приказывал остановиться и грозно спрашивал у Ивана: «Как смел ты так больно драться?» После сего приказывал Петру отмстить за себя и бить Ивана, Фоме Сидора, Архипу Власа и так далее; тут начиналось кровопролитное побоище, причем не запрещалось слугам произносить всякие ругательства, в таких случаях бывающие. Повеселясь сим зрелищем и нахохотавшись досыта, господин приказывал уняться и каждому выпить по стакану вина. Из сего можно заключить и о прочих поступках моего хозяина и что мне в доме его не так-то было приятно. За всякую безделицу грыз он голову жене и лез драться, или по крайней мере пугал тем ее; она же, зная его обычай, хватала в руки что попадалось, кидала в мужа, и он на том же месте падал на пол и притворялся мертвым. Пролежа минут пять, поднимал голову и спрашивал у предстоящих слуг: идет ли у него кровь? Сохрани боже отвечать нет; и потому те всегда говорили: «Идет, сударь!» – «Много ли?» – «Очень много!» – «Да жив ли я?» – «Нет, сударь, вы умерли!» После сего он жалобным голосом произносил: «Вот видишь, Авдотья, ты меня убила! Бог тебе судья!» Пролежав несколько, вставал спокойно и принимался за другие дурачества.
У него часто баливали зубы, и тогда худо, кто его рассердит. Первое дело его – прикажет поставить пред образом множество свеч и, ставши пред ним на колени, самым сокрушенным голосом просил унять боль; когда же не чувствует облегчения, встает, выправляется и сердито произносит: «Как? ты не пособляешь? За что же ставлю я тебе свечи? Люди! Снимите все, нет ни копеечной!» Волю его исполняли, и он отходил спокойно. У такого безумного не мог я пробыть долго. Однажды он, лежа на полу, спросил меня: «Правда ли, что жена меня убила?» – «Давно бы пора, – отвечал я, – послать к черту такого сумасброда!» – «Как? что?» – «Так, что ты всем здесь надоел своими безумствами». – «Ахти! люди!»
Люди сбежались; и он с важным видом уверял их, что я готовился его убить и что хотя бы следовало отослать меня в суд, но он того не хочет, а велит выгнать меня из дому и выкинуть чемоданчик в окно. Все было исполнено, и я вышел, благодаря бога, что так легко разделался с бешеным. Мне впало на ум, что невдалеке живет одна пожилая помещица-вдова, имеющая взрослых детей, итак, я пошел к ней в деревню предложить свои услуги. Рассказав ей причину выхода моего из дому прежнего, привел в великий смех, и она сказала: «Вы хорошо сделали, что оставили такого шута. У меня вам будет веселее; и я наперед скажу, что не люблю ни в чем принуждения и зато ни в чем другим не препятствую; всякий живи себе как хочешь». Я похвалил образ ее мыслей и остался быть ментором двадцатилетнему ее сыну, восемнадцатилетней дочери и такой же племяннице.
Теперь я коротенько расскажу тебе о новых странностях, которые увидел я в сем доме: они так необычайны, что не всякий и согласится поверить; по крайней мере поверь ты мне, как такому человеку, который страстно любит правду, терпел за нее неприятности, но никогда в том не раскаивался.
Около недели провел я в доме, занимаясь преподаванием уроков, и заметил, что в оном господствовал величайший беспорядок. Слуги братались с господами, и господа совершенно умертвили стыд, совесть, благопристойность. Я не мог стерпеть, чтоб по обыкновению не сказать доброй проповеди и не выставить примеров из них же самих, Мать, тут же случившаяся и наполненная вдохновением Бахуса, сказала мне, смеючись: «Я и не думала, чтоб ты был такой святоша! Мы все знаем, что жизнь однажды дана человеку, зачем же изнурять себя принуждением? Без всяких обиняков скажу тебе, что я считаю за удовольствие хорошо съесть, хорошо выпить – и после отдохнуть!» Она насказала мне столько диковинного, столько отвратительного и так открыто, без малейшего угрызения совести, о правилах, употребляемых как ею, так и детьми ее в жизни, что я и теперь содрогаюсь. Речь свою кончила она таким предложением, что я совершенно окаменел от удивления, смешанного с величайшим негодованием. Пришед в себя, перекрестился и прочитал: «Да воскреснет бог!» – ибо я истинно думал, что попал в ад нечестия. Вышед из комнаты дрожащими ногами, схватил я походную суму свою и бросился бежать что есть силы, боясь, чтобы огнь небесный не попалил и меня вместе с беззаконными. Я не смел даже оглянуться, чтобы по примеру жены Лотовой не превратиться в соляной столб.[139]
С тех пор принял я твердое намерение не брать на себя должности наставника и вести жизнь сообразную с моею склонностию и правилами: держаться правды, не льстить, не изгибаться, презирать все лишнее и ни в ком не иметь нужды. Как скоро окружное дворянство и купечество узнали, что они для меня не нужны, то наперерыв стали искать случаев чем-нибудь одолжить меня. Где я ни появлялся, везде приносил с собою праздник. Требования мои сделались законом, и всякий почитал за безбожие в чем-нибудь отказать мне, да и я, с своей стороны, не требовал невозможного или даже трудного. Так провел я более двадцати пяти лет; и, благодаря всевышнего, всегда был здоров и доволен в духе. На что мне золото, на что драгоценности? разве они прибавят мне силы, бодрости, веселия? Совсем напротив! Я всегда уверен, что утешнее быть зрителем, нежели предметом зрения; и чем смешнее роля комедиянта, тем ему труднее разыгрывать ее; а где труд, там уже нет удовольствия.
В таковых и сим подобных разговорах застигла нас ночь в дороге. Мы удвоили шаги и около полуночи дошли до стен монастыря возле Киева. Глубокая тишина всюду царствовала.
– Гаврило! – сказал Иван, – нам должно будет беспокоить обывателей в городе, так не лучше ли отдохнем на кладбище сего монастыря; а я вижу, что и калитка отворена.
Мы вошли в ограду и спокойно полегли у корня березы возле каменного надгробного памятника. Уже сбирались мы сомкнуть глаза, как раздался издали шум и крик, вскоре показались зажженные факелы и множество суетящегося народа обоего пола.
– Что нам до них нужды? – сказал Иван. – Они, видно, спокойно спали весь день, зато теперь бодрствуют, – уснем!
Глава XV
Новая встреча
Между тем шум увеличивался. Открыв глаза вторично, увидели мы, что суетящаяся толпа приближалась к нам. Наконец, достигла, и одна монахиня, бросившись на шорох, движением нашим произведенный, споткнулась на меня и полетела в траву. Я хотел вскочить, но как-то неловко, и очутился подле нее. Кто изобразит общий веселый крик: «Поймали, поймали!» Один Иван, спокойно поднявшись на руку, спросил:
– Кого поймали? Если все вы не нечистые духи, то пойдите и отдыхайте; если же вы черти, каковыми по наружности и кажетесь, то знайте, что мы – христиане и не допустим шутить так нахально. – После сих слов начал он креститься большим крестом и читать вслух молитвы, дуть и плевать на изумленных предстоящих, приговаривая: – Исчезни, сила вражия! – Кончив все, опять улегся на дерну.
– Ого! – сказал протяжно малорослый плешивый старик, – никак, эти злодеи вздумали над нами насмехаться? Посмотрим, поглядим! «Вознесу рог свой и поперу льва и змия».[140] По данному повелению нас подняли и увещевали идти добровольно за проводниками, если мы не очень охочи до понуждений. Видя, что нечего делать, мы пошли, а прежний плешак воспевал, следуя за нами: «Израиль фараона победи, – славно бы прославися». Скоро очутились мы в одной келье и всеми оставлены. Видно, в сумах наших не ожидали найти что-либо достойное любопытства, ибо их вслед за нами покидали в наше убежище. Иван немедля лег на полу, положа голову на сумку и предлагал мне сделать то же.
– Как, – спросил я, – ты ничего не заботишься, находясь в таком положении?
– Правда, – отвечал он, – что на чистом воздухе приятнее бы было спать, но что делать? Кажется, не мы сюда зашли, а нас затащили. О чем же думать? – Сказав сие, он заснул, а погодя несколько и я!
Рано поутру мы проснулись и долго прождали, пока кого-нибудь увидим, чтоб узнать цель нашего заключения. После ранней обедни явился к нам вчерашний плешивый пузатик и сказал:
– Радуйтесь, вы свободны! Один случай был виною, что с вами поступили, как с подозрительными людьми. Правда, хотя таковые случаи и не редки в свете, однако же все нельзя и нашему брату, опытному старику, на всякий раз остеречься; ибо и пророк Давид сказал: «Все людие есмы, и все плоть и кровь». Если вы удостоите нижайшего вашего слугу, пономаря Сидора, посетить в его затворе и разделить с ним утреннюю трапезу, то он объявит вам, сколько ему ведомо, обо всем происшествии.
Видя доброхотство сего человека, мы согласились на его предложение: пришли в хижину, стоящую в углу ограды, приняли простые дары его, состоящие в хлебе, луке, репе и тому подобных плодах, и когда он увидел, что мы готовы его слушать, начал такими словами:
– Господь сказал устами святого пророка, право не упомню которого, но какая, впрочем, нужда, – довольно он сказал, что «лучше женитися, нежели разжигатися».[141] Один богатый господин, недалеко отсюда живущий, будучи упрям, аки Валаамова ослица,[142] не хотел верить сим словам и продолжал уговаривать при всяком случае Анфизу, дочь нашей игуменьи, также дворянки не убогой, что он ее любит, не говоря ни слова о женитьбе. Анфиза наша мудра, аки змея, и чиста – ну хоть и не аки голубица, однако ж и не уступала в том целомудрейшим девам, воспитывающимся в нашей обители. Она, вместо того чтобы объявить о том своей матери, тщилась привлечь сердце его к себе прелестями и ласками. Наконец, нечувствительным образом сама она стала разжигаться и мало-помалу, забывая стыд девичий, дозволила любовнику вкусить от древа разумения. Это открылось после; писано бо есть: «Не утаиши шила в мешке. Предавыйся плоти раб диаволу есть». Так и с Анфизой. Намереваясь учинить побег к своему любовнику, она оставила в келий своей писание, возвещающее о том матерь свою.
Едва вышла она за двери, как игуменья вошла туда, прочла письмо и подняла такой крик, что мы сначала почли ее борющуюся с самым бодрым демоном. Когда же поведала она о вине своих воплей, то погоня отправилась; в прежде нежели Анфиза успела оставить ограду, я уже заключил врата дубовые на вереях железных. Прежде напали на вас; и, почитая одного похитителем, другого помощником, препроводили в безопасное убежище. Когда потом спешили мы известить матерь-игуменью, другая часть соглядателей нашла Анфизу, скрывающуюся под камнем, подобно зайцу трусливому, сказано бо есть: «Камень есть прибежище зайцем».[143] Наутро открылся страшный суд над Анфизой. Игуменья, облаченная в мантию и опираясь на клюку, явилась в сопровождении матерей наместницы, ключницы и всех вообще. Я и громогласный клирик Киприян заключали шествие. Когда все уставились по местам, допросы начались и кончились признанием Анфизы, что она, желая только по ребячеству своему пошутить над матерью, написала письмо к ней; вышла насладиться ночным воздухом, но, увидя факелы, множество народа и услыша вопль и крик, возмнила, что разбойники ворвались в обитель, а потому решилась укрыться под камнем.
Выслушав сие чистосердечное признание с подобающим вниманием, игуменья, возвыся голос, рекла: «Хотя преступление твое и маловажно и должно приписано быть младенческой неопытности, однако, дабы прочие могли размышлять, колико тяжко есть шутить над игуменьею, хотя бы она была ближняя свойственница по плоти, и выходить из келий по ночам, – ты, Анфиза, будешь наказана телесным покаянием!»
По данному знаку смиренные слуги монастырские – я и клирик Киприян – явились впереди, вооруженные по пучку лоз в десницах наших. Сколько ни упрашивали прочие праведные матери о милосердии над неопытною девою Анфизою, – тщетно. Она вскоре явилась пред нами, яко же древле Мария Египетская пред праведным Зосимою.[144] Не хвастовски сказать, я принялся действовать оружием с таким же искусством, как архангел при изгнании из эдема преступника Адама с его Евою. Тот выгнал обоих, а я только одну маленькую Еву. К общему ужасу мы увидели двух кричащих: и неопытную деву Анфизу и еще неопытнейшую девицу, рожденную под ударами нашими. «Чудо!» – вскричали все мы; руки наши, поднятые вверх, окостенели; и игуменья, упадши с воплем на пол, уронила клобук и разбила очки. Прочие не знали, что и делать, как матерь-наместница, которая в подобных обстоятельствах оказывала геройское присутствие духа, вещала нам: «Оставьте все меня и игуменью здесь. Мы одни рассудим об опасности для неопытных дев выходить по ночам наслаждаться чистым воздухом». Мы и удалились. А как я рассудил, что вы отнюдь не виновны, то и выпускаю вас, именем божиим, куда угодно шествовать; тем более что я довольно знаю того господина, который прельстил Анфизу к ночным прогулкам.
Когда велеречивый наш Сидор кончил повествование о неопытной деве Анфизе, увидели мы, что мимо нашего окна проходили монахини. «Вот вся наша благочестивая сволочь, – сказал хозяин, – и буде хотите, я вам донесу об них кое-что. Эта дородная пожилая матерь Олимпия была прежде содержательницею дома, куда собирались старые и малые провождать время нескучно. За что-то она поссорилась с полицией), которая и присудила ее выслать из города. Она не нашла лучшего убежища, как постричься в монахини. Другая поотдаль, более похожая на остов, нежели на существо живое, есть девица знатного происхождения. Она долго была равнодушна ко всем искательствам любовников; все они казались ей не стоящими соответствия, и она отвергала их предложения, пока любовь повергла ее в обитель нашу. В доме отца ее был дурак, немой и глухой. Сей-то предмет привлек взоры нашей несговорчивой; и она дозволила ему более, нежели должно было. Говорят, что умный любовник опасен, но я заключаю, что и дурак не менее того. В первый праздничный день, когда гости пожелали видеть дурака, он вошел в собрание, и как и у дураков есть позыв на еду, питье и проч., то и сей бросился к молодой госпоже, опрокинул, и прежде нежели оторопелые гости могли что-нибудь придумать, – он успел обнаружить более, нежели должно было. Следствия были плачевны: мать вскоре умерла с печали; отец умертвил дурака и был наказан, не знаю как; а дочь не нашла лучше, как укрыться в нашу обитель. Третья, которая идет, потупя глаза в землю, сказывают, была женою одного превеликого плута, который, будучи любимцем у польского министра при прежнем правлении, делал всякие злодейства. Благочестивая жена не могла с сим разбойником ужиться; презрела мир и суету его и к нам удалилась».
Рассказчик перестал, увидя, что я в лице переменился. Да и было отчего, когда в сей монахине узнал свою Феклушу. «Праведное небо, – сказал я сам себе, неужели эта женщина и теперь также лицемерит под прикрытием священной одежды?»
– Любезный друг, – продолжал я к Сидору, – доставь мне случай повидаться с сею монахинею наедине. У меня есть важные для нее известия от мужа, которого знал я коротко!
– Право? – спросил Сидор. – Но наперед скажу, что мать Феодосия опытнее девицы Анфизы, и не знаю, согласится ли она выйти в сад наслаждаться вечерним воздухом. Однако посмотрим.
Что долго описывать случаи, причинявшие нам горести. Увиделся я с первою моею супругою. Слезы ее раздирали мое сердце.
– Такова-то жизнь человеческая, – сказал я, – можно ли было думать прежде, что когда-либо я, изгнанный любимец величайшего вельможи, буду прощаться с женою-монахинею в сей обители?
– Князь, – сказала она, наконец, – нам надобно расстаться, и уже в последний раз. Каждая встреча будет нам обоим крайне горестна. Вы еще в тех летах, что можете составить себе счастие другим выбором. Потеряв невозвратно и любовь вашу и почтение, потеряла я навсегда счастие и решилась в уединении сем провести горестный остаток жизни. Помолите бога, чтобы он простил мне в тех печалях, какие вам причинила. Простите!..
С сими словами она удалилась, и я уже не видал ее более. Несколько месяцев спустя получил я известие, что ее нет более на земле сей. Я пролил слезы сердечные в дань ее памяти и молил бога о кающейся матери моего Никандра.
Мы с Иваном оставили монастырь и продолжали свое странствование. Дорогою ничего не случалось с нами такого, что бы стоило быть упомянуто. В Киеве расстались мы с обоюдным сожалением. Иван пошел к своим знакомым, а я обратился по дороге к Орлу и по времени прибыл в Фалалеевку, дорогую свою родину.
Глава XVI
Мертвец
Закатилось солнце, когда приближался я к селу Фалалеевке. Увидел жестяную голову древней нашей церкви, и сердце мое затрепетало. Проходя чрез кладбище, не мог я не посетить гробов родительских. Долго стоял на коленях в изголовье могилы князя Симона. «О, если бы, – говорил сквозь слезы, – внимал я словам твоим, родитель мой, – никогда бы не вытоптал своего огорода, никогда бы не был мужем Феклуши, никогда бы не секретарствовал у великого боярина, но и никогда не был бы столько несчастен!» Что я тогда чувствовал, было неизъяснимо. Я походил на ребенка, которого прежде времени отняли от груди матерней и после нескольких дней опять дали ему напитаться молоком ее. Никогда живее не чувствовал Горациева стиха et fumus patriae dulcis.[145] Выражение сие в тогдашнее время пришло мне на мысль кстати; ибо, подходя к своей хижине, увидел, что она полуразвалилась. Крапива и репейник господствовали в огороде. Словом, взошедший месяц представил мне из прежнего моего обиталища обитель разрушения.
У самых ворот, – или места, где они когда-то были, ибо я не видел и следа их, – увидел несколько пожилых князей, кои, проходя мимо, важно крестились, произнося: «С нами крестная сила!» Следовавшие за ними маленькие князья и княжны делали противу моего дома шиши и аукали, не забывая, однако же, держаться за родительские балахоны. Из сего заключил я, что в моем доме нездорово, а потому, остановя их сиятельства, сказал:
– Государи мои! В деревне сей хочу я отдохнуть от дороги, и как теперь несколько поздо, то намерен провести ночь в сей пустой избе, дабы не быть в тягость почтенным князьям. Скажите, ради бога, отчего вы так усердно креститесь и, кажется, призываете в помощь бога?
– И крест его честный, – сказал старейший из князей. – Знай, что в сей избе завелся недавно мертвец и не дает нам покоя. Три уже дни и ночи, как он тут стонет и, несмотря на все наши заклятия, не унимается. Это и значит, что он не христианин! Завтре присуждено передать его заклятию, что и учинить должен наш дьячок Яков и славный знахарь Мануил, который, бог ведает за что будучи разжалован из священников, пустился в колдовство и ныне славный ворожея и знает, как обращаться с дьяволами; а по сему искусству более всего научило его всегдашнее обращение с женою, которая воистину прямой черт, с нами крестная сила.
С сими глупыми словами они меня оставили. «Мертвец! – говорил я сам себе, – да какая ему охота оставить мирную могилу и переселиться в мою избу, чтобы пугать ребятишек и фалалеевских князей! Это не стоит труда! О божественная метафизика, – вскричал я, – без тебя, может быть, и сам я устрашился бы объявленных нелепостей! Но теперь мой ум просвещен, и я презираю все людские бредни».
Нахлобуча шляпу и застегнув сертук на все пуговицы, – и сам не знаю для чего, – храбро вошел я на двор, а потом и в избу; однако признаться надобно, что дрожь меня пронимала и руки тряслись. Призвав в помощь метафизику, сел я на скамье и не имел нужды отворять окна для впущения свежего воздуха, ибо оно походило на решетку и кое-где приметны были следы стекол. Месяц взошел во всей полноте своей; ночь была прекрасная. Кто когда-нибудь блуждал вне своей родины, претерпел подобно мне все приязненные и неприязненные случаи в жизни, – тот легко понять может состояние души моей, когда увидел я места, видевшие мое рождение. Думая и гадая, что должен начать завтра, почувствовал наклонность ко сну и потому, положа суму в голову, растянулся на полу.
Едва смежил я глаза, как послышал подле себя легкий вздох и скоро потом сильнейший. Куда девалась моя метафизика? Я не на шутку обмер, и все члены окостенели, а особливо, когда вздохи постепенно умножались; и, наконец, слышны стали невнятные слова, похожие более на свист змеиный, нежели на голос человеческий. Я покушался было, кинув метафизику, приняться за другое средство и сотворить по обычаю правоверных молитвы для прогнания силы вражьей, но язык мой не шевелился и губы не разжимались; итак, я молился мысленно и притом в тысячу раз усерднее, чем, бывало прежде, когда кувыркался в храме, дабы дать себя заметить графине Такаловой, или покоился на штофном ложе у князя Латрона. Однако мой неприятель был упрям и не только не унимался, но час от часу возвышал голос и вскоре произнес довольно явственно: «Господи боже Израилев! Вскую мя отвергнул еси? Вскую отвратил лице свое от меня?»
Подобно древнему гладиатору,[146] который, наступаем будучи от сильного неприятеля и видя близкую смерть или победу, собирает все оставшиеся силы, поднимает меч и наносит удар, долженствующий решить судьбу его, так и я, уверившись, что потаенною молитвою не прогоню беса, собрался с духом, привстал, перекрестился и спросил дрожащим голосом и скрыпя зубами так, что меня самого можно было почесть за диавола воплощенного: «Кто здесь?» Молчание длилось в хижине. Представляя, что мертвец оробел, я ободрился, встал и, подошед к окну, спросил громче и явственнее прежнего: «Кто ты? отвечай! Сие повелеваю тебе именем распятого! поведай мне, что виною ночного твоего странствия? Не обидел ли ты старца, проливающего о том слезы? Не воскорыствовался ли достоянием вдовицы или сироты беспомощной? Откройся мне, и я буду просить небо о твоем помиловании, кости твои успокоятся и тень престанет завывать на распутьях!»
Такую красивую речь читал я когда-то в одной из славных трагедий немецких; и как мне на ту пору не приходила лучшая в голову, то я и воспользовался ею я проговорил к моему мертвецу без всякого угрызения в совести, хотя и принуждал его открыться в похищении для успокоения костей своих. Обыкновенно люди менее наказывают за кражу хороших мыслей, чем самых дурных вещей. Мертвец не оставил меня без ответа, который не менее был красноречив моей речи. «Если ты, – говорил он, – один из сынов Адамовых, если подобно мне имеешь плоть и кости, если в груди твоей бьется сердце и в мозгу представляется мысль будущего воздаяния, – то склонися на соболезнование к одному из злополучнейших сынов земли! Не тень я, как мечтаешь ты; прииди и осяжи кости мои. Не будь подобен прочим сочеловекам, мнящим угодить всевышнему отцу гонением детей его. Три дни прошло, и я не видал крохи хлеба; три дни губы мои пылают от жажды, и ни одна капля не остужала пламени, меня снедающего. Если ты существо человеческое, если от жены родился ты, пожалей и обо мне, всеми оставленном, и тебе воздаст господь бог Авраама, Исаака и Иакова!»
Не мог я сам в себе не признаться, что речь мертвецова была красноречивее моей, а потому надобно заключить, что она была собственно его сочинения. Не понимал я, однако, на что мертвецу пища и питье, и мне ударилось в голову, что, быть может, он только мертвец в башках князей фалалеевских. Да он и сам дозволяет мне осязать кости свои. Сия последняя мысль осталась постоянною, – и я, велевши подождать, принялся высекать огонь, ибо по совету Ивана во всю дорогу были у нас в сумах нужные снадобья, чтобы во всякое время можно было иметь свет и способ утолить голод и жажду. Зажегши небольшую восковую свечку, стал я у дверей и более с ужасом, нежели любопытством начал осматривать свой чертог, – все было пусто. Одна небольшая скамейка составляла весь убор.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|