Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова
ModernLib.Net / Историческая проза / Нарежный Василий Трофимович / Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Чтение
(стр. 33)
Автор:
|
Нарежный Василий Трофимович |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(652 Кб)
- Скачать в формате doc
(531 Кб)
- Скачать в формате txt
(514 Кб)
- Скачать в формате html
(547 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|
Он ушел, оставя меня в крайнем беспокойстве, тоске и грусти непомерной. Мне оставить Софию? В таком положении? Но что делать? Пособить ей совершенно невозможно. Замышлять о том, значит погубить себя и ее жребий сделать еще несноснейшим! Итак, следуя совету добродушного доктора, я запасся деньгами и на третий день далеко был от столицы. Пять лет продолжалось мое странствование по свету, и мучение сердца везде мне сопутствовало. Я был на кровопролитных битвах, в изнурительных походах, терпел голод и холод, проходил снега и болота – и остался жив, ибо неизвестное движение сердца моего говорило мне: «Она жива!»
Влеком будучи сим движением, я оставил службу и возвратился в Москву. Сто раз подходил я к дому графа Дубинина – и сто раз с ужасом уклонялся. Я выдумывал способы, как бы войти в него, и трепетал при одном воображении о тех несчастиях, какие меня ожидали. Но, о могущество любви, – и любви супружней! вопреки всех прав и законов человеческих, я был супругом Софии по правам вседействующия природы.
Сражаясь сам с собою, решился я перелезть чрез ограду сада и до тех пор караулить, пока не увижу Софии. Я так и сделал, однако не видал ее; в другую ночь также, в третию также, и нетерпение мое достигало предела. Наконец, о небо! В четвертую ночь вижу, что садовая беседка слабо освещена. С трепетом подхожу к окну и – силы небесные! – вижу мою Софию, но в таком положении! Она стояла ко мне спиною, волосы ее были распущены и увиты розами; она глядела в зеркало, белилась и румянилась. «Возможно ли, – сказал я сам себе, – что и моя София обыкновенная женщина? Но, видно, таков устав провидения!» С исступлением отворяю двери беседки, врываюсь, отчего свеча, стоявшая на столе, потухла, падаю к ногам моей любовницы, обнимаю ее колени и восклицаю: «Прелестная! наконец, я тебя вижу!»
Она(захохотав). Что это? откуда такой восторг? Голос ваш совершенно переменился!
Я(в крайнем изумлении). Как? вы смеетесь? после столь долгой разлуки? Боже правосудный!
Она(отскочив). Кто вы?
Я(встав). Как? вы не узнаете Любимова?
Она. Ах, несчастный! и вы дерзнули сюда приближиться, но любовь великое дело, и я хочу помочь вам. Неужели мой голос в пять лет так переменился? узнайте во мне Дуняшу, горничную девушку Софии! В меня страстно влюблен теперь старый граф, и это место нашего свидания. Он скоро будет сюда, и вы погибли!
– Но где же София? для чего не вижу ее здесь столько ночей?
– Очень легко отвечать! она теперь более нежели за пятьсот верст отсюда, в одной графской деревне, близ Киева со стороны Польши, имени которой не помню. Там заключена она со дня вашего побегу. Ее стерегут три человека, самые преданные графу.
Дом или замок, находящийся в лесу, в полуверсте от деревни, почему вы и ее легко найти можете, считается необитаемым, ибо и пищу привозят в оный не из ближней деревни, а из дальней, и то с великою тайною; а разогревают ее и отопляют покои посредством жаровень. Подите скорее вон, граф не замедлит…
Нечего было мне ожидать более. Я простился с разрумяненною Дуняшею и выскочил на улицу. Нимало не размышляя – отправился искать место заключения Софии и скоро нашел по описанию Дуняши Но, чтобы преждевременно не быть узнану кем-либо из его шпионов, надел на себя платье нищего. О моя София! Сколько страдало сердце мое во все пребывание в сей деревне!
Теперь, господа, прошу вашей помощи! в замке три человека, нас шестеро. Неужели не управимся? Пусть поощряет их к храбрости страх наказания, нас – любовь и честь!
Все мы охотно приняли предложение. Правда, немец и испанец немного противились. Первый – от лени, другой – от движений совести. Однако скоро все согласились помогать влюбленному, с тем чтобы всеми мерами избегать кровопролития.
Та же ночь назначена для чрезвычайных происшествий.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава I
Полуночники
Остаток достопамятного дня того прошел в приготовлениях к ночному кровопролитию. Всякий из нас запасся оружием, и около полуночи все отправились в поход. Пан Клоповицкий шагал впереди, одною рукою держась за эфес своей сабли, а другою закручивая усы. «Сохрани бог, – говорил он, – если враги наши вздумают сопротивляться. Я умею укрощать непокорных и ни одного уха в целости не оставлю, а носам и подавно достанется!» За ним шел дон Алонзо, повеся голову и тяжко воздыхая. Так следовали мы, а позади всех Шафскопф, задыхаясь от усталости. Не доходя саженей двухсот до господского дома, поляк остановился, пристально поглядел вдоль леса и, быстро подбежавши к нам, сказал вполголоса: «Господа кавалеры! Я вижу тьму людей! Ух! ночная пора! место лесное: не лучше ли отложить битву до другого времени?» Мы пялили глаза, но ничего не видали и советовали поляку поукрепить свою храбрость. Вдруг на крыше дома раздался голос завывающего филина. Алонзо остановился с трепетом, перекрестился и сказал: «Ах! дурной знак! Филин птица зловещавая!» С не меньшим трудом ободрили мы и испанца, как прежде поляка, и разговоры наши продолжались до самого прихода к ограде замка. Тут поляк, прошедший уже за угол оной, опрометью бросился назад, возопив: «Ай, ай!» Следом за ним показались от-туда же прежний человек с лысиною и при нем другой помоложе. Увидя нас, они остановились; поглядели друг на друга, и человек с лысиною спросил: «Господа, что вы за люди?»
Любимов. Мы также имеем охоту знать, вы что за люди!
Немец. Мы все честные люди, хотя и не все немцы!
Испанец. Мы истинные христиане, рабы божии.
Я. Мне известно, что вы принадлежите этому дому. Путешествуя по сей стране, мы просим пустить нас к себе переночевать.
Человек с лысиною. Крайне жалею, что должен отказать таким достойным людям. В доме сем поселился злой дух и делает незнакомым великие пакости.
Сказав сие, он пошел мимо нас скоро, и, как сравнялся с Шафскопфом, сей бросился на него сзади, ухватился за шею и повис всем телом. Незнакомец не выдержал такой тяжести, и они оба покатились на землю. Поляк и испанец бросились на лежащего врага и его схватили; а немец, севши на траве, обнял брюхо свое обеими руками и, отведя дух, произнес: «Победа!» Любимов и я также не теряли времени, мы легко положили другого супостата и по приказанию Любимова им обоим связали руки и ноги и поволокли к ограде.
– Где ключи? – спросил Любимов.
– Пустите душу на покаяние, – отвечал человек с лысиною. – Ключи от ворот у меня в кармане.
– Много ли еще мужчин в замке?
– Двое!
– А женщин?
– Ни одной!
– Лжешь! Если хочешь быть жив, то сказывай правду!
Тут Алонзо, чтобы также быть не без дела, принялся увещевать узника не скрывать истины, «ибо, – говорил он, – лживые люди не наследуют царствия небесного, а прямо пойдут в огнь вечный».
Человек с лысиною, страшившись потерять ли жизнь или быть в огне вечном, открыл, что София жива, так, как и дочь ее, рожденная в этом замке. Сего было и довольно. Мы оставили пленников под стражею Алонза, который и начал с важностию около их расхаживать с обнаженною шпагою, а сами полетели к воротам замка, отперли, взошли скромно на двор, отворили двери и при помощи наших потаенных фонарей пошли узким коридором. У первых дверей мы постучались и, когда они отворены были, увидели мы старика и с ним молодого человека, которые, приметя нас, бросились назад. Мы их также пленили и принудили вести в покои Софьины. Они пытались было отнекиваться, но Клоповицкий, видя, что бояться нечего, страшно взмахнул саблею и грозил предать казни того, кто будет противиться. Что будешь делать? Нас повели в верхний этаж, и в скором времени Любимов упал в объятия Софии. Какое изумление, какой восторг! София была прекрасная женщина с греческий лицом, росту большого и стройного стана. Она подала со слезами на глазах дочь свою на руки своему другу, и сей не мог нарадоваться плодом пламенной любви своей. Когда первые упоения радости несколько прошли, София спросила:
– Каким счастливым случаем я тебя вижу и кто такие твои спутники? Неужели отец мой смягчился?
– Нет, – прервал речь ее Любимов, – отец твой жесток по-прежнему и потому недостоин иметь такой дочери, как моя бесценная София. Случай – один случай и сии друзья, мои сопутники, отворили мне к тебе двери; пойдем не медля. Я отведу тебя в мои местности, и тогда вся сила человеческая не сильна будет похитить тебя из моих объятий!
София со стыдливостию подала руку своему любезному, другою взяла маленькую дочь, и мы все вышли, запретив крепко нашим проводникам провожать нас далее. Вышед из ограды, увидели мы, что дон Алонзо недреманно бодрствовал и на досуге говорил своим пленным: «Возверзите печаль свою на господа, и той вас пропитает!» Мы освободили их, и они печально побрели в замок.
Пришед на общую нашу квартиру, Шафскопф сейчас велел Луизе изготовить пить и есть. За ужином все довольно хохотали над рыцарскими поступками Шафскопфа, когда он ратовал с лысым человеком. Он улыбался и, говоря: «Я настоящий немец!» – продолжал есть и пить за всех. После ужина дамы наши, то есть Ликориса, Луиза и София с дочерью, расположились спать в одной комнате. Тщетно француз доказывал, что ему покойнее будет спать подле своей Луизы. Шафскопф погрозил ему лопаткою телятины, и наш влюбленный должен был уняться, хотя и Луиза наморщила брови и, сказав отцу: «Как вы хладнокровны! оттого-то бабушка ваша и бежала с бароном», – отошла с сердцем. Отец пустил ей в спину свою лопатку и принялся за пиво; вечер тем и кончился.
На другой день поутру обвенчался Любимов на своей Софии, – тогда нетрудно было это сделать. Лица их блистали удовольствием. Оно было чисто и невинно. Мы все присутствовали на сей свадьбе. Любимов и я по-прежнему были виртуозами, а француз с Луизою вальсировали, хотя ей и мешала немного дородность. Ликориса пропела несколько арий, и мне неприятны были похвалы, ей деланные. К вечеру подоспела коляска Любимова, прежде оставленная им в ближней деревне, и когда мы собирались прощаться, он отвел меня на сторону и сказал: «Любезный друг! вы много участвовали в доставлении мне счастия. Я достаточен, а вы нет. Примите верный залог всегдашней дружбы и благодарности. Вы тем умножите настоящее мое удовольствие». С сим словом он всунул мне в руку большой кошелек золота, обнял, сел с Софиею и дочерью в коляску и уехал. На другой день и мы все расположили свое расставанье. Испанец и поляк пошли пробиться в глубь Польши на поклон к католическим угодникам; Шафскопф с дочерью и нареченным зятем поскакали в место жительства, а я с Ликорисою направили шествие к Варшаве с смиренною тройкою Никиты, куда и прибыли в непродолжительном времени без всякого особенного приключения. Я решился Ликорису выдавать своею женою.
По прибытии в знаменитую столицу Польского королевства наняли мы маленькую комнату и взяли кухарку, ибо мне не хотелось, чтобы Ликориса портила черною работою свои нежные ручки. Как я описываю только то, что до меня сколько-нибудь касалось, то описание храмов, площадей, улиц и проч. не входит в план моего повествования. Отдохнув несколько дней после дороги, я проведал о жилище князя Латрона и намерился отдать ему поклон в первый праздничный день, который и наступил скоро. Сколько суетились мы с Ликорисою о моем облачении. Сколько споров о вкусе! Сколько перемен в мыслях; однако к надлежащему времени кое-как согласились; и я с трепещущим сердцем, с смущенными мыслями отправился ко двору его светлости. Я с намерением сказал ко двору, потому что домы знатных польских вельмож достойно можно назвать дворцами.
Глава II
Передняя вельможи
Передняя зала князя Латрона наполнена была людьми разного звания. Тут видны были мундиры и кафтаны разных цветов и покроев, одни из посетителей отличались дорогими убранствами, другие, напротив, смиренно стояли в засаленных лохмотьях, а все имели лица людей при силуамской купели, когда ожидают возмущения ангелом воды.[119] Особливо отличал я одного небольшого пожилого человека, которого кафтан и волосы были в пуху, однако он с самыми звездоносцами обходился очень вольно и даже надменно. Таковое примечание родило во мне охоту узнать о сей особе, и я спросил о том у близстоящего человека, который с тяжким вздохом произнес:
– Ах! как это вы не знаете господина Гадинского, секретаря его светлости? об нем известна целая Польша.
Тут подошел ко мне Гадинский и спросил, смотря на сторону:
– Тебе, друг мой, что надобно?
– Мне, – отвечал я с некоторым напыщением, – мне надобно видеться с его светлостию!
– Недосуг! здесь есть люди именитые; надобно прежде их допустить!
– По крайней мере допустите меня к сестре моей Фионе.
– Как, – вскричал он с крайним восторгом, – вы брат сей достойной особы? Честь имею поздравить! дозвольте обнять себя! Сейчас, сию минуту доложено будет.
Мы обнялись, и он бросился в кабинет княжеский. Скоро меня ввели; князь, осмотрев с ног до головы, сказал ласково:
– Я надеюсь, что ты останешься мною довольным. Порядочно ли знаешь польский язык?
– Надеюсь, что достаточно!
– Хорошо! Мне нужна одна расторопность и верность. Жить будешь в моем доме. Должность твоя будет самая нетрудная, именно: держать верный список людей, посещающих мои покои. Не пропустить без внимания ни одного значительного взора, не только слова; и каждое утро подавать мне о том на бумаге; разумеется, что все сие должно быть для каждого тайною. Секретарь! покажи ему квартиру!
Изгибаясь под девяностым градусом, оставил я кабинет его светлости и пробрался в покои Феклуши, где также в передней стояли почтенные на поклоне женщины. Она бросилась ко мне на шею, вскричав:
– Ах! ты ли, полно, любезный брат?
– Благодарю покорно, дражайшая сестрица, что ты по обещанию своему постаралась душою и телом. Его светлость дал мне прекрасное место по службе!
– Что? не помощником ли секретаря?
– Более!
– Ахти, уже не секретарем ли?
– И того более!
– Ума не приложу! То-то хорошо, что меня послушался и сюда приехал. Ну да чем же ты сделан?
– Швейцаром в передней его светлости!
Она подняла такой хохот, что чуть не треснула.
– Друг мой, – промолвила она, – тебе надобно знать князя Латрона, и я опишу его весьма сходно, ты можешь поверить, что я знаю его основательно. Он любочестив до крайности, соперников терпеть не может; жалует людей покорных и услужливых. Не противоречь ему, прийми с должною благодарностию исполнение должности, на тебя возложенной. Потерпи немного, и ты уверишься в истине слов моих; ты еще не знаешь здешних придворных людей; а они особливого рода создания. У них без уловки ничего не выторгуешь. Надобно иметь смету, то есть ползай пред тем, который имеет возможность парить, ибо парящие птицы имеют вострые когти. Молчи о том, что видишь в них постыдного. Какая тебе надобность, что лягушка будет дуться; похвали ее! Если сильный дурак скажет острое словцо, хотя наизусть выученное из какой-нибудь книги, – удивись, остолбеней или даже притворись падающим от поражения в обморок, – а после возопи, что такого мудреца нет другого на свете!
Так рассуждала красноглаголивая супруга моя, и я несколько утешился; но Ликориса, услыша обо всем, весьма изумлялась. Куда девались пышные наши затеи о будущем счастии? Я боялся отказаться от предложения князя Латрона; кое-как успокоил Ликорису и переселился в дом княжеский занять место привратника.
Несколько дней исправлял должность свою с возможным рачением. Строго смотрел в лицо каждому и вел исправное описание поступкам. На другое утро подал я свое сочинение князю, где, между прочим, стояло следующее: «Прежде всех явился полковник Трудовский, ни с кем не хотел сказать ни слова; однако ж вздыхал громко. Потом прибыл камергер А-ский и такой поднял шум, что в третьей комнате слышно было. Он гневался, что ему не дают пенсий.-И проч. и проч.».
Князь похвалил меня сими словами: «Продолжай, друг мой. Ты теперь сделал глупые замечания, но после будешь умнее!»
Мне почти и не удавалось видеться с Ликорисою (которой взять к себе я не смел), разве как на минуту. Она скучала, а я мучился. Но помня наставление многоопытной моей княгини Феклы Сидоровны, решился и сам испытать, что может сделать терпение; а потому, несмотря на просьбы Ликорисы, весьма усердно продолжал свои испытания. Кажется, это заметили, ибо когда я появился, то все большие и малые, мирские и духовные давали мне дорогу и с завистию на меня поглядывали. Сам секретарь Гадинский кланялся мне ниже, нежели седому полковнику, которого видал я в передней каждое утро. Он испрашивал себе пенсиона. Но как был того недостоин, то есть беден, то по силе всех прав ничего и не получал. Очень ясно сказано:
«Имущему дано будет; и преизбудет; а у неимущего и то, еже мнится ему имети, отъято будет».
Как бы то ни было, наружность старого полковника показалась мне жалостною. Он стоял, сложа крестообразно руки; кланялся униженно г-ну Гадинскому, но сей, казалось, и не примечал его. Старец вздыхал и возводил к небу слезящие очи свои.
Хотя я записан в число придворных, хотя несколько раз бывал обманут лживою наружностию и потому в первые минуты горячности клялся оставить пути добродетели, столько для меня невыгодной, однако врожденное чувство человечества и совести вопияло во мне: «Помоги, буде можешь!» В один день, возвращаясь из кабинета его светлости, я подошел к моему старику и, дав ему знак идти за мною, привел в свою опочивальню и начал следующий разговор:
– Милостивый государь! Вы, конечно, простите мне, что я взял смелость, будучи человек нечиновный, поговорить с вами. Я сам бывал несчастлив, а потому имею непреоборимую охоту помогать другим, если нахожу способы. Наружный вид доказывает, что вы недовольны своею участию. Объяснитесь откровенно: вы видите пред собою человека, который не бывал еще привратником и которого жизнь исполнена прихотей счастия. Скажите, в чем имеете вы нужду.
Он(утирая слезы). Целые три года каждое утро стоял я в передней князя Латрона, и до сих пор вы – первый человек, который сказал мне ласковое слово. Последний поваренок его светлости тщеславится сказать грубость бедному полковнику, который ищет милости у их господина! Вы спрашиваете, в чем я имею нужду? Откровенно говорю: в куске хлеба!
Я. С вашим званием? Удивительно!
Он. Я не ропщу на ваше удивление, но так же искренно скажу, что не карты, не вины и не женщины лишили меня пропитания. Вы кажетесь мне добродушным человеком, но жаль, что вы сами, как приметно, бессильны.
Я(приосанясь). Надейтесь на бога! я имею приятелей, которые близки к его светлости!
Он(отступая). Вы? и вы в такой должности.
Я. Не мешает! иногда надобно пройти самое тинистое болото, чтобы достигнуть прекрасного луга.
Он. Вы опытнее ваших лет!
Я. Несчастие – превосходный учитель! Но скажите мне, до какой степени вы бедны?
Он. До такой, что если и сегодни так же не поверят в долг, как вчера, то я, старая жена моя, несчастная дочь и дряхлый служитель мой к завтрашнему утру кончим от голоду несчастную жизнь свою.
Я(истинно тронутый). Милосердый боже! Возможно ли с сим семейством не иметь никакой надежды? Милостивый государь! Душевно прошу вас не гневаться. Облагодетельствуйте меня принятием малой помощи!
С сим словом бросился я к чемодану, выхватил маленький кошелек, ибо главная сумма была у Ликорисы, подав его полковнику, который несколько времени стоял без движения, потом, залившись слезами, принимая предлагаемую помощь, сказал, указывая на небо: «Он, отец правосудный, воздаст вам; а я не в силах». – «Погодите, – сказал я, – узнав короче существо дела, я не упущу приложить всего старания помочь вам более!» Он ушел, осыпая меня благословениями.
Первое дело мое было броситься к Феклуше. Красноречиво описал ей положение бедного, но достойного семейства и просил ее ходатайства. Хотя бы я и не такой великий был красноречивец то и одно простое описание бедности могло смягчить душу, которая некогда страдала в подобном состоянии. Феклуша клялась употребить вторично все силы души и тела, чтобы помочь полковнику Трудовскому и тем сколько-нибудь прикрыть пред взором божиим пятна небезгрешной жизни своей. Она просила на сие три дни, и я охотно согласился, предполагая, что время сие ничего не значит в сравнении с тем, которое потерял он, простояв по пустякам в передней.
В условленное время явился я к моей покровительнице, – она встретила меня ласково и с веселым видом сказала:
– Не правда ли, Гаврило Симонович, что красота и искусство более значит, чем ум и заслуги? В три дни успела я в том, чего не мог достигнуть заслуженный человек в целые три года.
– Но каким образом, – вскричал я с восторгом, – скажи, моя радость! Или в самом деле ты владеешь волшебным поясом и заслуги без пронырства и случая сами по себе не имеют здесь никакой силы и не получают должной награды?
– Едва ли не так, – отвечала она, – но сядь и выслушай!
Тут объявила она мне следующее:
– Первый день после твоего предстательства за господина Трудовского употребила я на возможнейшее украшение искусством природных моих прелестей. Когда явился ко мне его светлость, – был от удивления вне себя. Я показалась ему нимфою или богинею. Я дышала негою, любовию, и князь растаял. Среди упоения и радости он сказал мне: «Ты давно ничего у меня не просила. Говори, что тебе надобно?» – «Ах, ваша светлость, – отвечала я с тяжким вздохом, – если бы я смела». – «Ничего, – возразил он, – объяснись! Небойсь какое-нибудь ожерелье, браслет, шаль и тому подобные мелочи?» – «Нет, – сказала я. – Мне не надобно теперь ничего такого. Я все имею от великодушия вашего, а если хотите меня осчастливить, то постарайтесь о пенсионе для моего дяди с матерней стороны – полковника Трудовского!»
Он удивился. «Как? Трудовский твой дядя? и ты до сих пор ничего мне об нем не напоминала?» – «Я не смела! Он, как видно, у вас в немилости, потому что три года тщетно стоит в вашей передней!» – «Правда, – прервал князь, – мне обнесли его весьма дурным человеком, но как скоро он тебе дядя, то и дело кончено. Что нужды мне, хорош ли он или дурен, – довольно, что ты об нем просишь!» Я утопала в слезах благодарности, – разумеется, каковые бывают слезы о человеке, которого отроду не видала.
Князь продолжал: «Но как по некоторым обстоятельствам не хочу я беспокоить принцессу просьбою о Трудовском, то вознаграждение его достоинства, состоящего в близком родстве с тобою, назначу ему пенсион из собственных моих доходов. Сим никто меня упрекнуть не смеет, а между тем постараюсь его пристроить к месту. На первый же случай вот кошелек со ста червонными, отдай его своему дяде». Он вышел. Теперь, любезный друг, поручаю тебе деньги сии отнести к своему клиенту. Ты достоин быть свидетелем благодарной мольбы осчастливленного семейства!
Я не понимал своих чувств. Трогательные ли черты моей благодетельствующей супруги, нежный ли и полный доверенности взор ее, сладкий ли голос, каким произнесла она: «Любезный мой друг!» – не знаю, что из сего было причиною, только сердце мое наполнилось нежностию, и я, упав в ее объятия, запечатлел огненный поцелуй на пылающих губах ее. Она оцепенела. Взоры ее блуждали. Некоторая дикость носилась по всему лицу, грудь волновалась; я испугался и, быстро отступя, спросил с смятением:
– Что сделалось с тобою, моя милая?
– «Милая»! – сказала она и, зарыдав, упала на софу, закрыв лицо руками. Я хотел броситься к ней на помощь, но, услыша в близлежащей комнате мужскую походку, быстро удалился, не желая встретиться с князем Латроном. Я бросился к квартире Трудовского и по немалом искании нашел его.
Глава III
Мутный источник
Вступив в комнату, я нашел, что старик Трудовский сидел в углу и читал акафист ангелу-хранителю. Пожилая женщина, как видно, жена его, штопала ветхое белье, Марья, дочь их, столько же прекрасная, как Ликориса, но более невинная, вышивала в пяльцах шелком и золотом подол для платья какой-то девице, жившей на содержании у одного графа. Как скоро старик меня увидел, вскочил быстро и, вскричав: «Вот он, вот благодетель наш», – бросился обнимать меня. Колпак свалился с головы его, но он, в восторге того не примечая, бодро попирал его ногами, твердя: «Великодушный человек!» Старая, дряхлая, убитая роком жена его, что видно было из каждого взора и из каждой черты лица ее, – удостоила меня также объятием и прижатием синих губ к раскрасневшейся щеке моей. Одна стыдливая Мария стояла неподвижно, потупя прекрасные глаза свои в землю. Это был настоящий образ невинности. Феклуша, Ликориса! что ваши прелести, столько украшенные искусством, пред простою природою? Меня усадили, и я сказал с довольным лицом:
– Милостивый государь! я кое-что успел в это время сделать для вас!
Тут вручил ему кошелек и объявил о намерениях князя в рассуждении пенсиона и места. Старик чуть не сошел с ума! Он плакал, молился и, сто раз переменяя место и положение, громогласно восклицал:
– Ага! жена! дочь! не правду ли я говорил вам, что истинные заслуги и достоинства никогда не останутся без награды! Вы мне не верили, а теперь сами видите!
Он велел принести две бутылки вина, и когда мы на радостях опорожняли оные и на лице Трудовского заиграл малиновый румянец, он приказал еще принести одну и, поставя свой колпак набекрень, спросил меня:
– Скажите, пожалуйте, как это сталось, что старый заслуженный полковник три года таскался по передним, и все напрасно, а вы, будучи не более как (но оставим это)… могли успеть в столь короткое время так много сделать? Объявите мне, пожалуйста, каким сверхъестественным чудом это случилось? О заслуги! о достоинства!
Я. Я сказал вам, что имею приятелей, которые по просьбе моей это сделали. (Обидчиво.) Впрочем, вы сами испытали, что заслуги ваши и достоинства три года лежали под спудом и едва ли бы когда-нибудь возникли.
Он. Как? Разве вы не видите сами, что они возникли?
Я. Правда, но не сами собою! Их надобно было поднять, и на то употребил случай, старание и усильные просьбы близких к его светлости людей!
Он. Прошу покорно объявить мне имена тех, дабы я мог по мере их благодеяния достойно возблагодарить!
Я(величаво). Всем обязаны вы родной сестре моей Фионе!
Он(встав, отступает назад). Как? Той самой, которая тщеславится своим бесчестьем, что занимает место наложницы его светлости? И я обязан такой твари?
Я крайне смутился, не зная, что и отвечать на сие приветствие. Жена и дочь его были не в лучшем состоянии; они обращали ко мне и к мужу умолительные взоры, но он был тверд, как дуб столетний.
– Правосудный боже! – воззвал он, скинув колпак и простерши к небу руки и взоры, – правосудный и милосердый боже! Я служил королю и отечеству пятьдесят лет; переносил зной и стужу, голод и жажду – и не роптал; получал тяжкие раны, страдал – и не роптал; когда старость истощила силы мои и я не мог уже продолжать службу мою с пользою для отечества и просил себе куска хлеба, не получал его, бывал голоден по целому дню и по два – и не роптал; видел стенящее семейство мое, страдал в сердце – и не роптал. Теперь услыши, благий господи, первый вопль удрученной горести и мой ропот, я вопрошу тебя: где правосудие твое? Во всю жизнь мою стремился я искать истинной чести, почто же конец дней моих будет опятнан подаяниями наложницы? Разве князьям и любодейцам посвящена была жизнь моя? Великий боже! рассмотри дела мои – и буди правосуден!
Окончив речь свою, и притом с таким взором и таким голосом, от которого пришел я в бесчувствие, он пролил горькие слезы, потом, севши, одною рукою закрыл колпаком глаза свои, а другую, с несчастным кошельком, протянув ко мне, сказал:
– Государь мой! Возьмите сии деньги назад; вручите их сестре своей и скажите, что бедный Трудовский скорее согласится увидеть семейство свое томящееся голодом, скорее умрет от жажды, чем почерпнет хотя малую каплю воды из источника толико мутного. Меня не станет, но все, кто знал меня, – разумеется, добрые люди, – скажут: «Он был очень беден, но честен. Он стоил лучшей участи. Благословенна буди память его!» Это самое лучшее для меня надгробие!
С судорожным движением схватил я кошелек, вырвался из хижины и, не оглядываясь назад, ударился бежать на квартиру Ликорисы, ибо оная была ближе, нежели наш дворец. Мороз драл кожу, колена подгибались, пот лился градом, глаза были неподвижны, губы тряслись. Все встречающиеся отбегали от меня в сторону, как от бешеной собаки. Досада, гнев, злоба волновали грудь мою. Что может быть несноснее, когда, желая оказать услугу, получаешь вместо чаемой награды оскорбительное презрение! Успокоясь несколько, я пошел тише и сам с собою рассуждал: «До коих пор, князь Гаврило Симонович, будешь ты неопытным безумцем? До коих пор хотя несколько не узнаешь сердца человеческого? Разве не мог ты с первых слов Трудовского увидеть в нем человека, хотя, может быть, и честного, но крайне упрямого и закоренелого в своих правилах? Какой стыд! какое поношение! Однако ж я не смел противоречить. Я не смог произнести ни одного слова! И когда он за сестру так озлился, то что сказал бы он, если бы знал, что мнимая Фиона есть жена моя и я торгую ее прелестями? Он, верно бы, предал меня и ее вечному проклятию, – и, правду сказать, достойно!»
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|