Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова
ModernLib.Net / Историческая проза / Нарежный Василий Трофимович / Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Нарежный Василий Трофимович |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(652 Кб)
- Скачать в формате doc
(531 Кб)
- Скачать в формате txt
(514 Кб)
- Скачать в формате html
(547 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|
Так переписка наша продолжалась несколько лет. Я взрос, и мне исполнилось девятнадцать лет, как Елизавета была пятнадцати. Тогда произошло то печальное приключение, которое, конечно, вам известно и за которое ведено мне оставить место, столько для меня прелестное! О! как рад был я, что имения моего не рассматривали и мне достались все ее письма. Теперь читаю я их непрерывно, сравнивая Лизу-малютку с Елизаветою-девицею. Так, почтеннейший друг мой: в настоящем положении чтение писем тех составляет единственное благо дней моих. Ни одна смертная не наполнит собою моего сердца; я решился провести жизнь в одиночестве и надеюсь находить между горестнейшими минутами и довольно сносные. В самых затруднительных обстоятельствах, когда горесть и даже бедствие тяготило душу мою и делало жизнь ненавистною, я раскладывал письма моей Елизаветы; моей, ибо она отдала мне сердце свое, и получал облегчение, утешение, сладость душевную.
Вы кажетесь недовольны, великодушнейший друг мой; но успокойтесь. Я уверяю вас святейшим уверением, пусть Елизавета отдает руку другому, пусть с восторгом страсти падет в объятия счастливого смертного, пусть народит ему детей, столько же прекрасных, как и сама она, – я всегда буду любить ее, как теперь. Не то люблю я, что составляет чувственную Елизавету; нет, я люблю в ней предмет великий, единственный для меня в мире, и буду любить тогда, когда она будет материю многих детей от другого, с равным пламенем; ибо любовь моя не есть любовь только чувственная.
Князь Гаврило Симонович пылал неудовольствием. «Как можно, думал он, – в такие лета так много полагаться на свой ум, особливо на свои чувства! Право, он будет несчастнее, чем я, истоптавши огород свой!»
– Молодой друг мой, – сказал он, взяв Никандра за руку, – чтоб находить удовольствие, и удовольствие постоянное, в таких чувствах, надобно совершенно быть уверену, что предмет любви твоей будет тому соответствовать.
– О! надобно быть мною, чтоб понимать сердце ее! – вскричал Никандр.
– Худо, очень худо, – сказал князь. – Отец ее, добрый, честный, чувствительный старик, не заслужил такой неблагодарности!
– Неблагодарности? – возразил Никандр. – Да покарает небо сердце неблагодарное! Не клялся ли я ему, что никогда не буду искать случая видеть ее? Даже если б она предлагала мне руку без воли его: никогда не соглашусь растерзать сердце отца чадолюбивого и старца благодетельного! Я лягу во гроб и, испуская последнее дыхание от тоски, скорби и мучения, скажу к судии верховному: «Так, я любил Елизавету, любил святейшею любовию и никогда не думал быть обольстителем!»
Последнее слово немного заставило князя Гаврилу Симоновича задуматься. Черти, вытаскивающие раскаленными клещами язык обольстителя, так живо изображенные на картине у фалалеевского старосты Памфила Парамоновича, ясно представились его воображению. «Молодой человек, – продолжал он размышлять, – так судит! О Иван Ефремович, любезный друг мой! если и дочери твоей сердце в таком же состоянии, как сего юноши, много слез будет стоить тебе пансионное воспитание в губернском городе!»
Сим кончился вечер. Утро встретили они спокойнее, но не довольнее. Никандр по крайней мере рад был тому, что нашел случай излить на словах душу свою, и хотел продолжать; но князь Гаврило Симонович, которому совсем не хотелось сего, спросил его:
– Ну, милый друг, что ж случилось с тобою по выходе из пансиона?
Никандр был несколько смешан таким вызовом, ибо все мысли его и красноречие напряжены были думать и говорить о Елизавете; но князь Гаврило Симонович совсем не к тому расположен был. А молодой человек, в утешение себе, видя, что нельзя уже говорить об одной своей любезной, решился при всяком удобном случае напоминать об ней и тем сколько-нибудь облегчать свое сердце.
Он повиновался долгу и продолжал.
Глава IV
Живописец
(Продолжение)
Собрав в узелок белье и письма моей Елизаветы, вышел я на улицу. Хотя солнце еще не закатывалось, однако было к тому близко. В городе Орле жил я около десяти лет, но не более знал его, как бы и никогда в нем не был; кроме двора моей мамки, пансионных классов и небольшого сада, все мне было неизвестно. Несколько часов шатался я по улицам, зевая по сторонам снизу вверх. Блестящие кареты, прекрасные лошади, богато убранные слуги я пышные барыни привлекали взоры мои и возбуждали некоторое удивление, но не более. «Ах, – говорил я сам себе, – Елизавета в простом белом платьице, опоясанная алою лентою, сто раз прекраснее, сто раз прелестнее вас, гордые женщины, с блистательными вашими убранствами!»
Блуждая таким образом и размышляя, ибо я, начав любить, начал и размышлять, и прибился к одной площадке, которой окружающие предметы столько были для меня любопытны, что не мог не остановиться. На правой стороне возвышался большой каменный дом, наверху которого прибит был деревянный, раскрашенный, двоеглавый орел. В дом сей входило и выходило множество людей. Входящие имели на лице начертание ожидания, держали в карманах руки и ими помахивали; выходящие оттуда были печальны, имели руки на свободе и, одною утирая пот, другою чешась в затылках, отходили прочь. Тотчас, по обыкновению моему, ударился я в рассуждения. «Это, конечно, царский дворец, где живет или сам монарх, или его наместник. Входившие туда люди, видно, являлись на поклон; а как ему было недосуг или сердит, то он их худо принял; и оттого-то они невеселы. Очень помню, что когда, бывало, господин Делавень дерется с мадамою Ульрикою, то и на глаза не кажись ему».
С улыбкою удовольствия, что так легко решил сию многотрудную задачу, отворотился я к левой стороне. Изумление мое было неописанно: вижу маленький ветхий домик, с разбитыми окошками, а над дверьми его прибитый круг, на коем также нарисован двоеглавый орел[52] и куда также входило множество народа. Входящие туда также держали руки в карманах; но разница в том, что на лицах выходящих вместо печали видна была радость, а иные даже припрыгивали от удовольствия и весело вскрикивали. Тут я стал в пень. Сколько ни думал, сколько ни рассуждал, сколько ни ломал голову, ничто не помогало. Устремив быстро глаза на дверь сего загадочного дома, стоял я неподвижно. «Что за пропасть! – вскричал я с досадою, – орел и там, и тут орел: как будто и это такой же царский дом, только маленький; отчего ж такая разница на лицах выходящих людей?»
Не успел я произнести последних слов, как увидел вышедших из маленького дома двух человек. Один был высокого роста, худощав, имел всклокоченную голову и мундир, как можно было догадываться, зеленого цвета. Он держался за эфес шпаги и обращал кровавые глаза по сторонам. Перед ним стоял малорослый, колченогий, головастый человек в кофейном сертуке, вертя шляпу в руках и поминутно кланяясь низко. Поговорив несколько между собою, они расстались. Человек в мундире пошел к большому дворцу, а малорослый, с веселою улыбкою, прибрел ко мне и спросил:
– Что ты так пристально смотришь, молодец?
– Удивляюсь и рассматриваю два царские дома: тот большой и этот маленький, – сказал я с великою важностию.
Он также уставил на меня глаза и спросил:
– Да кто ты и откуда? Уж не из Китая ли?
Я чистосердечно открыл ему участь свою, что меня выслали из пансиона, где я многому учился; что, не имея ни родственников, ни знакомых, нахожусь в недоумении, где мне ночевать.
– О! этому горю покудова пособить можно, – отвечал он. – Милости прошу на ночь ко мне; а если ты чему-нибудь путному научился, то мы и местечко приищем. Что, например, ты выучил в пансионе?
С краскою стыдливости вычислил я ему: французский и немецкий язык, красноречие, поэзию, мифологию, древности. Он глядел на меня и колко усмехался: это немножко меня раздосадовало. «О! постой же, когда ты такой, – думал я; и с движением мщения проговорил: – логику, онтологию, психологию, космологию, словом – метафизику, этику, политику, гидравлику, гидростатику, оптику, диоптрику, катоптрику», – и уже с парящим витийством хотел было вычислять Аристотелей, Платонов, Кантов, Лейбницев и многих других, как с ужасом заметил, что карло мой переменил улыбку на совершенное равнодушие и тихо качал большою своею головою. С трепетом остановился я.
Помолчав несколько, сказал он:
– Не учился ли ты, друг мой, чему-нибудь лучшему, полезнейшему этого вздора?
Со стоном произнес я: «Нет!» – и слово «вздор» заставило меня снова вздрогнуть.
– Например: каким-нибудь искусствам? – спросил он. – Ведь там, я слышал, и им обучают.
– Да, – отвечал я сухо и печально, – я учился, сверх того, музыке, танцеванию, фехтованью и живописи.
– Как? – воскликнул он, подпрыгнув, выпуча глаза и открыв рот, – и живописи?
– Да, – отвечал я, – и едва ли хуже пишу всякими красками, как мой учитель.
– Ну, – сказал карло, обняв меня с горячностию, – ты теперь счастлив, ни о чем не печалься; дом мой почитай своим. Знай, молодой человек: я сам живописец и чуть ли не первый в городе, назло проклятым злодеям, моим соперникам; а человек с достоинством не может не иметь их, сколько ни старайся. Зовут меня Ермил Федулович Ходулькин. Хочешь ли быть моим помощником? Занятием твоим будет растирать краски, писать картины, которые полегче, разносить по домам и получать деньги.
С радостию принял я предложение его, и оба пошли домой. Дорогою зашла речь о царских дворцах, которые привели меня в такое замешательство.
– Ты прав, любезный друг, – сказал Ермил Федулович, – хотя домы те и не царские дворцы, как ты думал, однако они оба имеют величественные имена: большой называется присутственным местом, а маленький кабаком. Ты спросишь, без сомнения, чем занимаются в обоих? А вот чем: в первом, то есть большом, судят, рассуждают, оправдывают или обвиняют; словом, все, что есть в природе, подлежит суждению места того: люди, скот, четвероногие и пернатые, рыбы, пресмыкающиеся, плоды, древа; все, все без исключения! В маленьком казенном доме собираются простые люди в свободное время забыть на минуту житейские свои горести, и вкусив от искусственного дара божия, сиречь выпив вина, и подлинно на время их забывают!
– Разве и у тебя есть горести, – спросил я, – что и ты был там?
– Как не быть. Молодой человек! поживи больше в свете, больше и узнаешь; но я на этот раз был за другим делом. Заметил ли того пожилого и худощавого человека, что в мундире и при шпаге?
– Как не заметить!
– Ну так знай, я теперь на свой счет веселил его и доставлял способ забыть житейские скорби.
– Ты очень добрый человек, – сказал я.
– Может быть, ты и правду говоришь, но теперь опять ошибся, – отвечал живописец, – я имею нужду в том человеке. В большом царском доме разбирается дело по просьбе моей, а дело это в руках его, и он должен дать ему оборот.
– Как, – вскричал я с робостию, – поэтому ты имеешь тяжбу?
– Тяжбу, любезный друг, и самую непримиримую, а причина ее следующая.
Сосед мой, мещанин и хороший мне приятель, хотя вдвое богаче меня, каким-то образом достал прекрасную заморскую утку с двумя утятами. Как у него на дворе нет пруда, а утки, известно, воду любят, то он ставил большое корыто. Кот наш как-то это позаметил, прельстился на одного утенка и в глазах всего семейства задавил его. Сосед мой, вместо того чтоб прийти ко мне и посоветоваться, как и должно в делах такой важности, по наущению жены своей вздумал отметить. Около двух с половиною лет назад жена моя и дочь от первого брака сидели у забора и лущили бобы; а сосед, приметя, что кот мой притаился на против стоящем заборе и крался к воробью, почел случай сей благоприятным; взял полено, тихонько взлез на забор над головами жены моей и дочери и, не заметя того, ибо он пристально смотрел на кота, со всего размаху пустил поленом. Это имело пренесчастные последствия, как сейчас услышите сами. Кот ушел, а полено, ударясь в забор, отскочило; попало на ногу гулявшей индейки и ее переломило; там, отскоча еще, попало на двух цыплят и до смерти задавило. Все подняло шум и вопль. Сосед от сильного ли размаха рукою, когда кидал полено, от гнева ли, что не попал в кота, или устрашась крику жены моей и дочери, не удержался на заборе и свалился на наш двор, почти на головы сидевших. Хотя он их не больно ушиб, однако свалил на землю. Жена и дочь хотели вдруг вскочить, но как-то неловко поворотились и пришли в самое неблагопристойное положение. Сосед быстро убежал. Все эти несчастия приключились в мое отсутствие. Пришед домой, я нашел вопль, крик, слезы и ругательства. Сколько я ни упрашивал, сколько ни склонял жену к миру, нет; должен был поутру призвать к себе господина Урывова, которого видел ты у маленького царского дома. Мы сочинили просьбу, где ясно и подробно описаны были увечье индейки, смерть двух детей ее и страшное бесчестье, причиненное жене моей и дочери. Мы требовали законного удовлетворения. Таким образом подал, и меня уверяют, что тяжба моя скоро кончится в мою пользу.
– Как? – спросил я, – так уже тяжба твоя длится два года с половиною?
– Дела такой важности, отвечал живописец, – скоро не делаются. Тут есть о чем подумать!
Когда вошли мы в покой дома моего хозяина, он представил меня двум женщинам, сидевшим за какою-то работою, как своего помощника в живописи: одной было около сорока, а другой – двадцати пяти лет. Обе, кивнув ко мне головами, пристально осматривали всего, рост, волосы и платье: так я судил по их внимательным взорам. Казалось, они одобрили выбор Ермила Федуловича и в один голос сказали: «Садитесь!»
Тут начался разговор.
Жена. Что, доволен ли господин Урывов твоим угощением?
Муж. Кажется. Он клянется, что тяжба скоро кончится, и в нашу пользу.
Жена. А мне кажется, что кто-нибудь из вас великий плут. Или этот Урывов, обманывая, нас волочит, чтоб только что-нибудь выманить; или ты, пропивая сам деньги, меня обманываешь!
Муж. Ты, жена, очень бесстыдна, правду сказать! Разве не видишь, что у нас новый человек в доме, будущий мой помощник?
Жена. А какая мне нужда; хоть бы сам городничий был тут, то скажу, что я никого не боюсь и властна говорить, что мне хочется.
Муж(приосанясь). По крайней мере ты не должна забыть, что я муж и старший в доме…
Он не договорил; жена вскочила с бешенством, быстро подбежала к нему, дала пощечину и, спокойно севши, сказала:
– Молчи, негодяй! Я докажу тебе еще и не так старшинство твое.
– Батюшка, кажется, не виноват, – возразила дочь, несколько величаво; и в то же мгновение получила такой же подарок, как и отец. Все замолчали. «Ну, – думал я, – теперь видно, что муж старший в доме!»
Мы отужинали в сумерках, и хозяйка повела меня с ночником на чердак, где была маленькая горенка, выбеленная глиною. Там на узенькой и коротенькой кроватчонке лежал войлок, два мешочка с овечьего шерстью и кусок холста, из которого делают мешки. Это все значило: постеля! Небольшой столик и два стульчика составляли убранство.
Положа узелок свой в угол, я лег и, предавшись размышлениям, сказал: «Правда, хорошо и здесь; но в пансионе было лучше: там была покойнее постель, там была Елизавета! Что ж делать? меня оттуда выгнали…» Я вздохнул и скоро уснул среди рассуждений о приключениях дня того.
Глава V
Совет соседа
(Продолжение повести Никандровой)
На самом раннем утре вошел ко мне Ермил Федулович. Я уже был одет, ходил по своей комнате и размышлял. «О чем задумался, господин Никандр?» – спросил он. Получив ничего не значащий ответ, сел, посадил меня и сказал: «Прежде нежели примемся мы за труды получать деньги и славу на свои произведения, ты должен знать образ моей жизни и характеры моего семейства. Федора Тихоновна, жена моя, взята не из беззнатного дома одного мещанина, и она у меня вторая. Дочь Дарья – от первого брака. Главное несчастие мое состоит в том, что я мал ростом, косолап и не так-то силен; а как назло теперешняя жена моя велика ростом, сильна и страшное имеет желание ссориться и драться. Что делать, друг мой; видно, такова участь моя! Поживешь на свете, так и больше узнаешь. Я пришел к тебе объясниться, чтобы ты не удивился, если часто видеть будешь такие же происшествия, какие видел вчера. Это бывает, как по подряду, каждый день, однако не мешает мне трудиться и доставать столько денег, чтобы становилось на свое пропитание и на угощение господина Урывова. О проклятая тяжба!»
Несмотря ни на что, мы занялись работою. Хозяин и подлинно был не последний в своем роде; но как в городе больше было богатых купцов, чем богатых дворян, то он больше писал иконы, чем портреты или исторические картины, в чем также он был немногим неискуснее меня.
Проведши около месяца в доме, я ко всему привык. Федора Тихоновна с утра до вечера носилась, как вихрь, из комнаты в комнату, махая руками и крыльями своего чепчика. Она за все сердилась и за все ругалась. Если муж встанет рано, она кричала, что разбудил ее; если поздо, что он великий лентяй; если он кашлянет, чихнет, улыбнется, наморщится, – что бы ни сделал, во всем жена находила неудовольствие и бранилась; даже если ее укусит блоха, она кричала на мужа, упрекая его, что он тому причиною. Словом, ее можно было уподобить Мильтонову Сатане, когда он носится по аду,[53] стараясь найти выход.
Все это нам не мешало заниматься работою. Муж сносил крик и брань самым философским образом. На жесточайшие брани жены он отвечал обыкновенно: «Так, так, душенька; но, пожалуй, перестань!»
Надобно отдать справедливость, что Федора Тихоновна и Дарья Ермиловна обходились со мною иначе. Они, казалось, наперерыв старалися угодить мне. При завтраке, при обеде, при ужине всегда оказывали мне ласки и самую дружескую приязнь; и я заметил даже между ими некоторое неудовольствие, если одна в чем-нибудь упреждала другую. Особливое усердие оказывали они, когда хозяина не было дома, и старались одна от другой скрыть то.
Чтобы приятно изумить Ермила Федуловича и доказать, что я не денежный живописец, украдкою написал я портрет его во весь рост. Правда, тут была небольшая ложь, именно: голову и рот сделал я поменьше, рост выше и ноги попрямее; и выставил картину сию на стене, когда ожидал его, ибо он пошел к богатому купцу, с заказным образом бессребреников Космы и Дамиана, которым он каждый год отправлял молебны.
Нельзя изобразить радости и удивления Ермила Федуловича, когда увидел он портрет свой и узнал, что я писал его. Посмотрев долго на картину и в зеркало, он воскликнул: «Нет! такие дарования и искусство не должны скрываться под спудом: пред богом грех, а пред людьми стыдно! Я сам немногим чем напишу лучше».
Я несколько усомнился в искренности последнего выражения, а жена и дочь откровенно признались, что ему и в жизни не удастся написать так. Я отблагодарил их улыбкою, а они приняли ее также с улыбкою и радостным взором.
В короткое время Ермил Федулович разблаговестил в целом городе, что у него в доме портретный живописец, какого никогда в свете не видано. Везде начали меня звать; я не упрямился и спустя несколько месяцев сделался и в собственных глазах великий человек. Дворяне, дворянки, купцы и купчихи со всем семейством желали иметь свои портреты, и только моей работы, может быть и потому, что кроме меня никого не было из портретных живописцев.
В таковом торжестве и славе провел я следующую зиму и весну. Денег накопил довольно и был весел, сколько мог, разлучась с Елизаветою, видя восхищение хозяина и его семейства, ибо я получаемые деньги за труды свои разделял с ними пополам; а эта половина едва ли не больше значила всего дохода, получаемого им от своих угодников.
– Это сокровище! – говорила жена мужу; и хотя по-прежнему бегала, ругалась, кричала, а иногда и била бедного Ермила, однако по привычке мы все от того не были в унынии.
В мае месяце, вечер был прекрасный, и мы с хозяином вздумали прогуляться и на свободе поговорить о той славе, какую приобретает по достоинству великий живописец. Не успели мы пройти улицы, попадается сосед Пахом Трифонович. Ермил закраснелся и хотел отворотиться, как Пахом подошел, взял его дружески за руку и сказал: «Здорово, сосед!» Ермил в замешательстве скинул шляпу, сделал косою ногою полкруга назад и отвечал, еще больше покраснев: «Спасибо!»
Начались объяснения, споры, укоризны, а кончилось тем, что Пахом увел моего Ермила к себе в дом. «Прошу и вашу честь», – сказал он, оборотясь ко мне, и я пошел.
Когда все уселись и Ермил Федулович выпил стакан искусственного дара божия, веселье сделалось общее. Пахом возгласил:
– Любезный мой Ермил! О чем мы тягаемся? Клянусь, о пустяках! Недавно узнал я, что господни Урывов великий плут. Знай: он был и моим стряпчим и время от времени обещал, что дело наше решится скоро, и в мою пользу.
– Как так? – вскричал Ермил, выпуча глаза.
– Да так же, – отвечал Пахом. – Как скоро узнал я об этом, то и решился во что бы то ни стало помириться с тобою, без помощи судейского правосудия. Итак, любезный друг и соседушка, согласен ли ты за все зло, какое я причинил, взять от меня барана?
– Почему бы и не так, – отвечал Ермил, – но что-то скажет жена?
– Ты добрый человек, – возразил Пахом, – но самый дурной муж. Признаюсь, и меня жена подбила к злодейству убить твоего кота, отчего и начались все беды. Знаешь ли что? Я тебе открою тайну, что ты вперед не будешь жены бояться!
– Скажи, пожалуй, – говорил тихонько Ермил, придвигаясь к Пахому, – какая это тайна? А она бы мне была под нужду!
– Поколоти ее преисправно раз, два, три, вот и вся тайна: я знаю это на опыте.
– Хорошо, любезный сосед, что ты велик, а жена твоя каракатица; но посуди обо мне и Федоре Тихоновне!
– Не мешает, – возразил Пахом, – чего нельзя сделать силою, то можно хитростью. А, право, стыдно, что ты, выходит, настоящий батрак у жены своей. Попытай-ко!
– Изволь, – сказал Ермил решительно, опорожнив еще стакан дара божия, – что будет, то и будет! Полагаюсь на власть господню!
Таким образом, призвав г-на Урывова, объявили, что они помирились, и просили сделать письменно все, что к этому нужно, а они неблагодарными не останутся.
В сумерки оба приятеля простились; Ермил тащил за рога молодого барана, а я держал за хвост, чтоб он не вырвался. Когда прибыли домой, раздался со всех сторон вопль:
– Что это значит? откуда взяли барана?
– Я помирился с соседом, – отвечал Ермил сухо; и с тех пор не могли добиться от него ни слова. Сколько жена ни бесилась, сколько ни бранила его, он молчал и делал свое дело. А какое? Тихонько принес из кухни скалку и с чердака большую рогатину. «Что это, что это?» – вопила жена, но муж молчал, укладывая то и другое подле ящика с красками.
Когда Федора Тихоновна увидела, что он немного хмелен и молчит как рыба, удовольствовалась дать ему несколько пощечин и вышла из комнаты готовить ужин.
Тут Ермил Федулович поставил подле дверей стул, взял в руки скалку и взмостился на него. Я спрашивал о причине такого приготовления, но он молчал и не смел дохнуть.
Через несколько времени жена показалась с важностию и грозно спросила, стоя в дверях: «Где негодяй Ермошка?» – как страшный удар скалкою поразил ее по затылку. «Ах!» – возопила она, упала на землю и каталась брюхом. Но Ермошка, творец сего подвига, соскочил быстро, вцепился в волосы левою рукою, а правой бил во что попало без всякой жалости, приговаривая за каждым ударом: «Вот тебе негодяй, вот лентяй, вор, бездельник, вот тебе Ермошка!» На лице его видно было отчаяние.
Видя, что Федора Тихоновна перестала визжать, он немного успокоился, сел с важностью в углу и взял в руки рогатину. «Ермил Федулович, – вскричал я, – это что значит?» – «Поживи в свете, – отвечал он, – и больше сего увидишь!»
Жена, видя, что муж отошел, вскочила, завизжала, засучила рукава, бросилась; но окаменела, увидя, что Ермил Федулович сидел, выстави рогатину как на медведя. Сколько она ни кидалась, сколько ни переменяла мест, рогатина все была против нее. Нечего было делать! Она удовольствовалась тем, что раскидала его краски и дала несколько пощечин Дарье Ермиловне.
Так почти проходил каждый день. Хозяин мой очень помнил наставления соседа, что где нельзя управиться силою, надобно прибегать к хитрости. Каждый день выдумывал он новую: скалкою повергал жену на землю, бил а рогатиною защищался.
Но увы! горесть снедала доброе сердце его. Я приметил, что для него было полезнее и приятнее быть биту, чем самому бить. Однако, как уже начал, то и продолжал. «Заведенного порядка переменять не должно», – говорил он, тяжко воздыхая.
В один день, поколотив Федору Тихоновну, он как-то неосторожно уколол руку ее рогатиною, увидел кровь и пал на землю без чувствия. Скоро кровь жены унялась, но бедного, доброго Ермила Федуловича подняли мертвого: ему сделался удар!
Глава VI
Два привидения
(Продолжение повести Никандровой)
На третий день похоронили бедного Ермила Федуловича. Один я был на могиле; ибо жена и дочь от отчаяния не могли выйти из дому. Печаль моя была нелицемерна. Я любил доброго хозяина, несмотря, что он был косолапый карло. Более всего тревожила меня мысль о будущем. Что я буду делать? где приклоню голову? В таком расположении духа пробыл я целый месяц. Хотя ласки матери и дочери не только не уменьшались, а день ото дня становились больше и нежнее, однако я решился, не дожидаясь, пока укажут двери, выйти, хотя и сам не знал куда. «Господь управит стопы сироты несчастного», – думал я; и начал в один день укладываться. Федора Тихоновна увидела это и, подбежав ко мне с участием и тревогою, спросила:
– Что ты хочешь это делать, любезный друг?
– Хочу оставить вас, – отвечал я, – мысль, что я вам в тягость, меня мучит. Скорее соглашусь скитаться по миру без пристанища, чем озаботить вас!
– Скитаться? нас озаботить? – вскричала она, – сохрани, милосердый боже! Напротив, я отдаю тебе все краски и прочие снадобья, клоняющиеся к живописи, и надеюсь, что ты у нас останешься не на короткое время.
С должною благодарностию принял я предложение своей хозяйки, и, едва она ушла с улыбкою на губах, вдруг показалась дородная падчерица ее.
– Что, любезный друг, ты хотел нас оставить? – сказала она. – Это безбожно огорчать так жестоко людей, которые тебя любят как родного!
– Уже отдумал, – отвечал я, – и пробуду здесь до тех пор, пока вам не наскучу.
– Это значит навсегда останешься, – подхватила Дарья; с жаром пожала мою руку и вышла весьма довольна. Итак, я решился покудова жить в сем доме и трудиться. Предлагала было Федора Тихоновна переселиться мне вниз, где опочивал покойный супруг ее; но я почел сообразнее остаться на чердаке и, несмотря на ее увещания, там и остался.
Недели чрез три после сего в одну ночь, уже поздо, сидел я в храмине своей за свечкою, углубившись в размышления. Все представилось тогда унылому моему воображению, все самые мелкие обстоятельства в пансионе и после, в доме покойного Ермила. Вся душа моя полна была горестных представлений, и я произнес тяжкий вздох.
Немало было изумление мое, когда услышал, что за дверью, на чердаке, мне также отвечали тяжелым вздохом. Я встал, прислушивался, ничего не было. «Это мне почудилось», – сказал я, садясь и опять вздыхая. Вздохом отвечали и мне.
Нет, – думал я, вскочив, – тут есть какая-нибудь тайна. Уж не тень ли доброго Ермила пришла мстить преступной Федоре?» Мороз разлился у меня в сердце. С трепетом подхожу я к дверям, отворяю и два шага отскакиваю назад. Нечто белое, пребольшое, с распущенными волосами, стоит в недальнем расстоянии от дверей.
Хотя сначала и поколебалась моя храбрость, однако я скоро призвал на помощь свою метафизику; в один миг прочел в уме трактат de possibili et impossibili[54] и, утвердясь хорошенько в духе, сел на стуле, взявши па всякий случай в руки рогатину. «Если, – думал я, – покойный Ермил Федулович удачно защищался сим оружием от злой и бешеной женщины, то уж от привидения очень можно».
Привидение вошло в двери, двигалось, пришло тихо ко мне, протянуло руку и сказало с нежностию: «К чему такое вооружение, любезный друг?» Я взглянул и узнал высокую и дородную Дарью Ермиловну в самом легком спальном платье. Покрасневши немного от изобличения моей храбрости, поставил я рогатину в угол и сказал: «Садись, Дарья Ермиловна».
Она. Несмотря на такую тихую и месячную ночь, я не могла уснуть. Мысль за мыслью наполняли голову мою; сердце билось так сильно, и я решилась пойти к тебе разгуляться. Я как знала, что ты еще не спишь.
Я. Да, я сидел и рассуждал.
Она. Правда, ты к этому великий охотник. Но признайся мне чистосердечно, о чем ты всегда рассуждаешь? Нередко я говорю с тобою несколько минут, а ты, кажется, и не слышишь и где надобно сказать «да», ты говоришь «нет».
Я. Быть может, это от рассеянности.
Она. Знаешь ли, любезный друг, что говорят и замечают об этом люди?
Я. А что такое?
Она. Недавно была я у одной приятельницы моей; она тебя немного знает и завела речь, – как ты думаешь, любезный друг, что она говорит о частой твоей задумчивости?
Я. А что?
Она. Что ты влюблен.
Тут Дарья застыдилась и потупила голову. Я не знал, что и отвечать ей: открытие сие поразило меня. Как могла узнать приятельница ее, что я люблю Елизавету и выгнан за то из пансиона. Словом, смущение мое было неописанно; но как же увеличилось оно, когда целомудренная Дарья Ермиловна погодя немного спросила, заикаясь: «А знаешь ли в кого, мой милый?» – «Нет, – отвечал я, более заикаясь, и готов был от имени Елизаветы, столько милого, столько драгоценного для меня имени, упасть в обморок от стыда и горести, но, собравшись с духом, сказал довольно покойно: – В кого же?»
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44
|
|