Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шепот шума

ModernLib.Net / Отечественная проза / Нарбикова Валерия / Шепот шума - Чтение (стр. 4)
Автор: Нарбикова Валерия
Жанр: Отечественная проза

 

 


е. как будто стариковское тело с самого начала было безжизненно, и под этим безжизненным телом просвечивал живой подросток, и получалось, что Свя был даже моложе Н.-В., который был просто натуральным, без старческого покрова и юной сердцевины, потому что то тело, которое проглядывало сейчас внутри Свя и которое Вера видела, было совершенно юным. На самом деле, внутри Свя стоял на ногах мальчик лет четырнадцати, и как раз этот мальчик и смотрел на Веру, а стариковский покров был как бы домиком для этого мальчика. Вот именно это Вера и увидела, повернувшись от окна к Свя. И тут в комнату вошел Н.-В. и совершенно по-деловому сказал, обращаясь к Свя:
      - Я тебе не говорил, Вера - художница, я ей помогаю устроить выставку.
      - Ты мне не говорил, - сказал Свя.
      - Не успел, - сказал Н.-В., - просто не успел сказать.
      И Свя с Н.-В. стали говорить о машине. И Свя сказал:
      - Она мне не нужна, только один пакет, я съезжу, и ты можешь ее взять.
      - Ладно, ты устал, - сказал Н.-В., - скажи, куда съездить, и я отвезу.
      - Тут недалеко, - и Свя сказал адрес. И Н.-В. уехал. И Вера со Свя осталась вдвоем.
      И как будто Вера вынула этого подростка из Свя, и этот подросток был очень сильный и страстный, и он мало что умел, он только умел "раз-два", но это "раз-два" было очень мужественно, и он пользовался "раз-два" во всю, и хотя этот подросток прижимался к Вере через старенький покров Свя, это было неважно, ведь люди обнимаются и в одежде, и на этого мальчика как раз был натянут состарившийся покров Свя в брюках и пиджаке. И как будто он сказал: "Иди сюда", и как будто она подошла, и он сказал: "Ну, руку дай". И она дала, и вдруг он сам куда-то делся, а вместо него остались брюки и пиджак, и вдруг она куда-то втянулась под пиджак к нему, и прошло какое-то время, и буквально она вынырнула на Земле такой же, как Земля, но только маленькой и круглой, и она закруглялась уже через несколько шагов от них, и он уже стоял там, а она вынырнула через горло пиджака, и они там осуществились. И вот что еще было удивительно: если бы и они сами уменьшились во столько же раз, во сколько уменьшилась земля, то ведь они бы и не заметили, что земля такая маленькая, а поскольку они замечательно сохранили свой рост, то сразу увидели, какая маленькая Земля, на которой они вдруг оказались, вот что.
      А вот правда так бывает, что вот, например, услышишь какой-нибудь звук или шум, и вдруг ясно вспомнишь, что уже такое было, вот именно этот звук (шум) уже был, но когда-то раньше. Или вот еще что, кто-то что-то скажет, и даже неважно что, а точно вспомнишь, что уже это было. Или вот приедешь в какое-нибудь незнакомое место, в котором точно никогда не был, а тебе вдруг в этом месте знакома какая-то деталь, и так знакома, что точно знаешь, что когда-то ты ее здесь уже видел, но когда?
      И Свя вдруг сильно обнял Веру и сказал:
      - Ты девушка дорогая, знаешь что, быстренько давай-ка иди домой. И после этого он поцеловал Веру прямо в губы и сказал:
      - Давай-ка, давай, милая девушка, - и он оттолкнул ее от себя, и так сильно, что она пролетела даже несколько шагов назад.
      - А что будет? - сказала Вера.
      - Вот то и будет... это твое? - и Свя сунул Вере в руки ее брюки и свитер, - беги скорей.
      И сама не зная почему, Вера выбежала из квартиры, и, мало того, она бежала оглядываясь, чтобы по дороге вдруг не встретить Н.-В. И она даже пряталась, когда бежала.
      И, даже прибежав домой, Вера все еще продолжала бежать. И, не обнаружив дона Жана дома, "слава богу", она на всякий случай выключила телефон, чтобы не позвонил Н.-В. И даже когда она снимала платье, она бежала; и бежала даже тогда, когда прятала это платье, "куда бы его деть". И, только переодевшись, выпив чаю, она, кажется, прибежала. И, прибежав, она опять стала вспоминать, как она убегала. И она тут же вспомнила одну картинку. Эту картинку она увидела из окна машины. Она перед этим долго уговаривала частника, чтобы он ее отвез, он не соглашался, а она уговаривала. Наконец он зло согласился. Они ехали по городу, он зло вел машину, а она смотрела в окно. И они выехали на площадь. И на этой площади ее впервые поразило то, что КГБ стоит напротив "Детского мира", и что "Детский мир" и КГБ абсолютно одинаковой величины, и в "Детском мире" пять этажей, и в КГБ пять этажей, и там коридоры, и там коридоры. И как будто окна КГБ прямо в упор смотрят в окна "Детского мира", и на одно окошко "Детского мира" приходится по одному окну КГБ. И все это нарочно так построено, чтобы "Детский мир" был нарочно на глазах у КГБ. И победит что-то одно, т.е. пересидит или "Детский мир", или КГБ. Какой примитивный смысл. И какой наглядный. Простота.
      И когда Н.-В. вернулся домой, он увидел на кухонном столе и танк, и кухонный ножик. И этим танком Свя ездил по мясу, и получалась каша, и у него были руки в крови, а глазки его запотели от лука и налились кровью, и кухонным ножиком он вырезал сердечки из овощей, и по ним тоже гонят на танке. И он сидел весь в этой каше. И каша его засасывала, "папочка, ты куда мою девочку дел?" - "А я ее съел, мой маленький", - "Зачем же ты ее съел, мою маленькую девочку?" - "А чтобы она тебе не досталась, ты себе найдешь другую девочку, а эта девочка - моя, я ее буду лизать и облизывать, сосать и обсасывать", - "Ты вышел из ума, папочка, раз ты кушаешь маленьких девочек", - "Нет, я остальных девочек не кушаю, я только одну девочку скушал, а ты сам еще глупенький и не видишь, что твоя девочка сама меня скушала и ушла домой, а если она еще придет, то пусть опять меня кушает, пусть она меня до конца скушает".
      И Свя обтер руки и ножик о тряпку. И Н.-В. ему ничего не сказал.
      "И что она понимает в картинах, твоя Вера, пройдись-ка по улице, что там продают - одна хурма, "от хурмы слышу", да вы все девочки, и ты, мой маленький мальчик, ты тоже - девочка, и тебя надо съесть. Гусь, который выйдет из меня после того, как я съем тебя, - это будет совсем не тот гусь, какой выходит из меня, когда я смотрю в окно и кушаю продукты, это будет очеловеченный гусь и одухотворенный, и человек переварит человека, и твоя Вера такая же дурочка, как и все вы, деточки, и вас все папочки, и большие дяди, и дядьки, и чужие дяди - они вас съедят, один я вас не съем, я последний из отцов не скушаю вас, я лучше вам дам себя скушать, чтобы вы попробовали - какие мы вкусные, дяди. Жрите меня, дети мои. Дрите-меня-и-брите мной, да возродится из гуся Родина.
      4
      Утренним утром по-утреннему с утра на следующее утро с утречка. Любое утро противно как понятие, как тема, как мероприятие.
      Но утро как подвиг! Да оно и есть подвиг - утро.
      Тарханы - это Михайловское Михаила Юрьевича Лермонтова,
      а Ясная Поляна - это Михайловское Льва Николаевича Толстого,
      а Рим - это Михайловское Николая Васильевича Гоголя,
      а Америка - это Михайловское Владимира Владимировича Набокова,
      а Михайловское - это Михайловское Александра Сергеевича Пушкина.
      Вера обожала свою дочку. Свою маленькую девочку. И дочка была почти куколка. Почти кисонька. И дочка была Вере мамой и папой. И дочка тоже ее любила. И в дочке было все самое хорошее, что вообще есть на земле, хотя почти ничего хорошего вообще на земле нет. И Вера любила дочку как, конечно же, не просто как человека. И она боялась за свою маленькую девочку. И это был страх даже пострашнее, чем просто ужас какого-нибудь несчастья. И даже когда ее дочке ничего не грозило, она все равно боялась, как бы с ней чего-нибудь все равно не случилось. Как будто она могла вдруг куда-нибудь деться, ее маленькая девочка. И вот если бы какой-нибудь злой карлик или просто злющий, ну, например, злодей пригрозил ей, что отнимет у нее дочку, то она бы отдала ему всех людей, не задумываясь, всех до одного, но только чтобы он оставил ей ее маленькую девочку. И этому злющему, если такой имеется, козлу, она отдала бы ему не только любимого мужчину, но даже и папу, и даже свою маму тоже, но она бы выпросила у него оставить ее маленькую дочку.
      А дон Жан ничего не понимал в этой любви - в любви Веры к дочке. Он называл это "женскими штучками", он даже сказал, что в этой любви нет ничего оригинального, что в этой любви даже нет и самой любви. И когда Вера сказала дону Жану: "Ты просто не любишь мою дочку, хотя она и твоя дочка", - он ей сказал: "Да, я люблю тебя, а ее - нет, потому что детей глупо любить. Их вообще нет в природе", и Вера сказала: "Ты злой, потому что ты не целуешь мою девочку", а он сказал: "Ее будет целовать ее жених".
      И еще Вера любила свою дочку за то, что вот, например, она сейчас маленькая девочка, и она маленькая только сейчас, а потом уже никогда, она никогда не будет маленькой. И этот миг Вера особенно чувствовала как миг сам по себе. А дон Жан в этом миге тоже ничего не понимал. Он сказал Вере: "Да ты сама маленькая девочка". И когда он так сказал, Вера не поняла, что он этим хотел сказать. А может, он просто так это сказал, может, он и сам не понимал. И однажды произошел такой случай. Однажды Вера вернулась домой, а дома никого нет: ни дочки, ни дона Жана, а время было позднее - семь часов вечера. И сначала она подумала, что они пошли погулять. И она стала их ждать. И когда прошел час и они не вернулись, она забеспокоилась. А потом наступило девять и даже десять часов вечера, а их все не было. И на улице было темно. И Вера заплакала. Она плакала, потому что не знала, где ее дочка. И ей даже показалось, что ее уже нет в живых, ее маленькой дочки. Что дон Жан увел ее куда-нибудь в лес и там бросил. Или куда-нибудь пошел с ней в лес и там потерял. Или она поскользнулась и упала в речку и утонула. А потом ей показалось, что дон Жан ее нарочно убил, потому что он не любит ее маленькую девочку, и что он ее убил, чтобы отомстить Вере за то, что Вера дочку любит больше, чем его. И Вера еще больше заплакала. И она еще больше говорила и говорила: "Что же это", и она шла в другую комнату и говорила: "Что же это такое". Но, слава Богу, время шло. И сколько бы она ни говорила, что бы она ни говорила - время-то шло. И время это дошло до того, что было уже двенадцать часов ночи. И Вера даже перестала плакать, когда увидела, что уже столько времени. Это был настоящий конец. И она заговорила со своей дочкой, как будто бы та могла ее слышать. И Вера спрашивала: "Где же ты?", и как будто бы дочка отвечала: "Да вот тут я". И Вера смотрела по сторонам и говорила: "Где же?" А дочка как будто бы пряталась и говорила: "Я вот тут". И Вера бегала из одной комнаты в другую и говорила без конца: "Где же ты есть?" И так прошел еще час. И когда был уже час ночи, она услышала, как дверь открывается. И она увидела свою дочку с совершенно черным личиком и черными ручками. И когда дон Жан сказал: "Мы жгли костер в парке", Вера даже не посмотрела на него, потому что, кроме своей дочки, она ничего не видела. И она понесла ее в ванную и там стала ее мыть. И она ее мыла и мыла. И когда уже дочка была чистая и теплая, она стала спрашивать Веру: "Ты почему, мамочка, плачешь?" - и Вера сказала: "Я не плачу". И она унесла свою дочку в постель и легла с ней вместе, и дочка сразу заснула, вот бегает дворовый мальчик в салазки Жучку посадив, себя в коня преобразив, малыш уж отморозил пальчик, ему и больно и смешно, а мать грозит ему в окно - в этом стишке не один пальчик, а два пальчика: один пальчик, который отморозил мальчик, а второй пальчик - мамы, которая грозит из окна, и хотя про мамин пальчик прямо не сказано - пальчик, но ведь она грозит своему мальчику, конечно же, пальчиком, хотя грозить можно не только пальчиком, можно грозить кулаком, топором, гранатой, атомной бомбой, но мама грозит ему, конечно же, пальчиком, потому что этот пальчик, который отморозил мальчик, так болит у мамы, как будто она его сама отморозила. Нежное слово "пальчик". Есть сами по себе нежные слова - хотя бы "снежинка", мужики не употребляют такое нежное слово, они говорят: "Е... снег" - или даже они говорят: "Е... в рот снег", чистый абсурд, как будто у снега есть рот и какой-нибудь извращенец совершает оральное действие с этим снегом. Хотя все проще - мужик выругался и ушел. Мужик ушел, а ругательство осталось.
      Надо сказать (а может, об этом и не надо говорить, нет, все-таки если этот оборот "надо сказать" так распространен в повествованиях, то об этом сказать надо), что пока не появился Нижин-Вохов, у Веры действительно, кроме дон Жана, никого не было, то есть не было такого мужчины, про которого она могла бы себе сказать, что она его; любит; более того, даже не было такого мужчины, которому она могла бы сказать, что она его любит (а ведь в двух этих признаниях - в признании себе и признании ему - есть некоторое отличие). Ведь иногда легко можно объясниться мужчине в любви, но так и не признаться себе самой, что он действительно любим тобой; и в то же время можно бесконечно признаваться себе самой, что он любим тобой, но так ему об этом и не сказать.
      Ну что за жизнь! Жизнь ради искусства. А искусство? А искусство ради искусства.
      - Ты будешь вкрутую или всмятку?
      И за завтраком дон Жан стал рассказывать Вере одну историю. Историю про одну книжку. И Вера ничего не отвечала, и дон Жан думал, что она его внимательно слушает. Но она думала обо всем сразу и поэтому молчала. Автор книжки - гомосексуалист. И Вера, не дослушав историю, спросила: "Если бы тебе пришлось выбирать, ты бы каким был - пассивным или активным?"
      - При чем тут я?
      - Нет, важно.
      - Ну активным.
      - А Петр Ильич каким был? А Михаил Алексеевич?
      И Вера сказала, что из всех гомосексуалистов она любит только Михаила Алексеевича, а дон Жан сказал, что из всех евреев он любит только Отто Вейнингера. Как раз про него он и рассказывал историю: что как будто он ненавидел женщин, потому что был гомосексуалистом. А Вера сказала, что нет, что, поскольку он был евреем, он любил женщин, что женщины так же затраханы, как и евреи, и он сказал, сказала Вера, что есть два пола - "мужской и еврейский", - "Он этого не говорил", - "Он сказал, что женщины - это не пол, а нация", - "Он этого не говорил", - "Он сказал, что это мужчины борются за то, чтобы женщины перестали быть нацией и стали полом", - "Он этого не говорил". Вот так и поговорили.
      Вера выехала из дома и, позвонив Н.-В., узнала, что его нет дома. "Но он скоро будет, - сказал Свя. - Заезжайте". И Вера заехала. Там сидел Свя и Тютюня. Этот Тютюня и был как раз соперником Веры. Н.-В. сразу сказал Вере, что по его плану она будет выставляться с одним художником, который при этом немного слабее ее, но при этом намного известней. И Вера по отношению к Тютюне должна была вести себя соответственно, и Н.-В. по отношению к нему соответственно, а по отношению к Вере - соответственно. План Н.-В. был прост до гениальности. Он выставит художника очень известного и даже в некотором роде способного, то есть такого, который уже внушен публике, потому что у Н.-В. была очень простая теория, что картину написать, конечно, сложно, но, может быть, не менее сложно внушить эту картину публике. И это особое искусство. А написать картину - уж это особое искусство. И вот этого Анатолия, а ласково Тютюню, публика за .что-то очень полюбила. И на фоне известного, но малоталантливого Тютюни, талантливая, но совсем неизвестная Вера должна была выиграть выставку. Впрочем, на этой предстоящей выставке Вера е Тютюней должны были и немного поделиться: Тютюня должен был поделиться с ней своей известностью, а она с ним своим талантом. Но Н.-В., решив, что таланта у нее не убудет, решился на эту выставку. Но больше всего он опасался за Веру, что она начнет ругать Тютюню как художника и все этим испортит. Но неожиданно для него Вера повела себя совершенно по-другому. Как о художнике она не сказала о Тютюне ни одного плохого слова, зато разным людям стала говорить - какой Тютюня "милый человек". То она говорила, что он "чудесный" человек, то такой "простой", то она говорила, что в нем есть что-то симпатичное, а то она говорила просто "очень симпатичный". А когда речь заходила о его картинах, то она просто смотрела и как-то неопределенно кивала.
      И, увидев Свя с Тютюней вместе, Вера очень удивилась. И когда Вера пришла, Тютюня не собирался уходить. И вместе с Верой пришел еще аГусев - сосед по дому. аГусев был непонятный человек, с виду русский, а фамилию имел какую-то абхазскую. Сначала он был врачом, потом работал в морге, последнее время работал в одном кооперативе, а в последнее - вообще не работал. Почему-то его любили женщины, этого аГусева. АГусев зашел к Свя прямо из аларька. И аГусев принес с собой одну гадость, даже две, потому что одна у него была в руках, а другая припрятана. Ту, что в руках, он сразу поставил на стол, а ту, что припрятана, поглубже припрятал.
      Комната Свя и так была небольшая, а когда все сели у столика, оказалось, что она просто маловата для хозяина и гостей, и даже казалось, что в комнате не четыре человека, а больше. И получилось так, что Свя оказался рядом с Верой, а напротив оказались аГусев и Тютюня. Вера про себя сразу решила, что такую гадость она пить не будет, а аГусев сказал, что это не гадость, а коньячная настойка.
      - Ну это как что, например? - спросила Вера.
      - Ну для меня, например, как сок, - сказал аГусев.
      - А просто соку нет? - спросила Вера у Свя.
      - А если вот такой сок, - сказал Свя и достал бутылку вина.
      - Я красное не люблю, - сказал аГусев.
      - Почему красное, - сказала Вера, - это же белое вино.
      - Все равно, - сказал аГусев, - у мужиков любое вино - красное, а белое водка.
      "А вот еще у меня такой случай был, - сказал аГусев, - я тогда в морге работал. Да. А после этого приходит к нам его жена. Бывают же такие вещи".
      "А еще был такой случай с Гагариным. Я тогда в больнице работал. Да. Оказалось, изнасиловали ее детской ракеткой с Гагариным. Их всех посадили, а девушка умерла".
      "А недавно приходит тут ко мне один. Звонок в дверь. Стоит парень. Да. Оказывается, он тогда не утонул".
      "У одних моих знакомых собака была. Да. Жалко, конечно, хозяйку, но она ведь не знала".
      "А прошлой весной мальчишку нашли. Да. Ведь родная бабка, а какая сволочь оказалась".
      И вдруг аГусев ни с того ни с сего как скажет:
      - Любишь его? - он показал Вере на Свя. - Смотри люби его, смотри, как он тебя любит, святой человек.
      И Свя на это ничего не сказал аГусеву, а Вера даже и не знала, что сказать.
      - Я тебя на сколько лет младше? - сказал аГусев Свя и сам же ответил: "Лет на десять. Мы с тобой сколько лет знакомы? Лет восемь".
      "У меня тогда как раз такой случай был. Одна моя подруга собралась замуж выходить. Я ей помогал вещи перевозить, ее жених был на пять лет ее моложе. Да. Откуда же она тогда могла знать. А год назад все-таки вышла за другого замуж. И ребенка родила?
      Тютюня совсем разложился - он меньше всех говорил и больше всех подливал себе. И он даже не весь сразу ушел, а уходил как-то по частям. И несмотря на то, что основная его часть уже ушла, кое-какая его часть все еще присутствовала. Шея его стала длинной, и на этой шее у пояса висела дохленькая головка. Даже казалось, что он сидит совсем без головы. А Свя, наоборот, сидел очень прямо, он как бы одеревенел и был бледный. И уже сутра время клонилось к вечеру.
      "А вот еще у меня такой случай был, мне тогда двадцать лет было. Да. Я потом на этой женщине и женился".
      "А Гагарин, говорят, не летал, а Гитлер не сгорел, а Есенина два раза повесили". - "Глупости говорят, и Гагарин летал, и Гитлер сгорел, а Есенина два раза повесили".
      И, сложив по частям Тютюню, аГусев стал прощаться. Тютюня все распадался на части, и удержать его было нелегко, в нем было столько веса, что, если бы его взвесить, он явно бы себя перевесил. Вера такое зрелище видела впервые и поэтому отнеслась к этому как к зрелищу. Но тут и аГусев возмутился такому ее взгляду со стороны как бы со стороны.
      "У меня как раз такой случай был. Я тогда как раз не работал. И у меня как раз дочка родилась. Да. Оказалось, дочке уже шесть лет". Они ушли и больше никогда не придут. И, начиная с этого мига, никогда больше ничего не изменится. Все так и застрянет. И когда последние части Тютюни были вынесены аГусевым и дверь захлопнулась, Свя посмотрел мимо Веры, но даже там, в этом "мимо", Вера была. И они сели. Но сидеть было страшно и надо было встать и уйти, надо было просто сбежать, скатиться с лестницы, провалиться в шахту лифта, но нельзя было сидеть. Романтическое начало. Сентиментальный человек. Свя ни слова не понимал из того, что Вера говорила. Свя сказал: "Расскажи о себе". И Вера сказала: "Могу в стихах". "Родители у тебя есть?" - "А как же". Старших надо уважать. А младших любить. А ведь так и было. Он ее любил, а она его уважала. Бред. Все бред и кошмар. И в этом кошмаре надо все довести до бреда. Ничего особенного. И ничего неприятного. И ничего страшного. И хорошо, что темно. И хорошо, что он Гёте. А Н.-В. - сын Гёте. Страшно. Потому что это страшно делать даже с Гёте. И никакого чувства, кроме чувства неловкости. И точно известно, что это нельзя. Это нельзя просто потому, что нельзя, и все.
      "Или мы должны быть папуасами". - "Можно и папуасами". - "Ониде спрашивают". - "И ты не спрашивай". - "Я уже спросила". - "Ничего страшного". - "Ты отвечаешь?" - "Я за это отвечаю", - "А ты сможешь?" - "Что? Лучше вот так". - "Ответить за это?" - "Как?" - "Сейчас сломаешь". - "Нет, правда?" "Говорю, сломаешь". - "Нет, ответить?" - "Все".
      И такая нищета в воздухе.
      И просто невозможно дышать этим нищенским воздухом.
      И за далеким горизонтом, далеко-далеко за небом, где нет ничего, что хотя бы что-то напоминает, ну ничего из того, про что можно было бы сказать: "штаны", "е...ля", "сосиска", даже хоть что-нибудь похожего на чего-нибудь, где нет сравнения ни с чем, а значит, и ничего нет, потому что то, что ни с чем нельзя сравнить, этого и нет.
      Это правда.
      А вот правда бывает, что человек кого-нибудь убьет в состоянии аффекта, а государственная машина его наказывает, трезвая и холодная. Он убил горячий, а машина холодная. Пусть она наказывает его, эта машина, тоже в состоянии аффекта, а не взвешивает все "за" и "против". Она тоже должна стать сумасшедшей, эта гос. машина, она не должна ходить, как Раскольников, с топором, она должна наброситься на преступника, как Отелло, и задушить его. Вот тогда будет честно. И надо эту государственную машину все время держать в состоянии аффекта. Не давать ей есть, бить ее, надо ей плевать в глаза, изменять ей, унижать и заставлять раздеваться и ходить без трусов, и надо у нee отнять возлюбленного, а ее детей не кормить. А так она, эта машина, сытая и здоровая, а человек голодней и больной. И доверчивый, как Отелло, а машина рассудительная, как Раскольников, и они друг друга не понимают.
      "Смеется она, что ли, надо мной", - Свя так подумал, потому что Вера засмеялась. Это дело может быть каким угодно, но только не смешным - даже ужасным, но только не смешным, потому что если это смешно, то это конец, нет, вот если, например, сначала смешно а потом не смешно, то это не конец, а вот если и в начале смешно, и в середине, и в конце, то это конец.
      Птички летают, вороны-ласточки-воробьи-журавли-страусы не летают и поют, синички-соловьи, вороны не поют, "О чем ты думаешь?" - "О птичках", И строят гнезда ласточки-грачи-собаки-медведи гнездо-нора-дом-берлога-место жительства, "Хочешь еще вина?" - "Нет, А завтра будет другой день", "Пошли в кино", "Куда-куда?" - "В цирк", в зоопарк - на каток - в бассейн - на край света, что будет в конце концов? Конец, а если бы мы жили на необитаемом острове, мы бы сами были необитаемы, в нас бы не было ни одной обитаемой мысли, кроме необитаемой, ну было и было, все равно теперь уже нельзя так, как будто бы не было, раз уже было, а может, один раз не считается, а сколько раз считается, сколько раз надо для того, чтобы считалось, - для сюжета, хотя бы еще раз, если еще раз, то это уже сюжет, а если больше не будет ни разу, то это просто случайность, а если три раза, то это уже роман, а если сто раз - страсть, а если тыща раз, то это уже быт, "хочешь воды?" - "Чего-чего?" - "Просто воды". - "Хочу воздуха и огня", - "Как ты сказала?" - "Хочу земли", - "Это я, наверное, хочу земли".
      - Вы самые нечеловеческие люди, - сказал Свя.
      - От скольких?
      - От двадцати пяти до тридцати пяти.
      - Да, мы оживоченные и оперначенные.
      Чтобы быть человеком, надо прежде всего быть, и для этого много надо ожить, быть ожившей спермой и покрыть землю, но стоит солнцу чуть больше заблестеть, и все человечество высохнет, такое милое бедное человечество высохнет, как лужица, и не спасут ни мамы, ни герои. А у одной мамаши-героини, у которой было восемь детей, она сделала такое, и эту мамашу-героиню приговорили к смертной казни, а она сама хотела, чтобы ее посадили на десять лет, а потом выпустили, нет, она даже хотела, чтобы ее посадили на десять лет, но чтобы она просидела три, года, а потом ее выпустили, она, эта мамаша, со своей дочкой убила одну маму с ее маленьким ребеночком, и этой маме было всего девятнадцать лет, а ее ребеночку несколько месяцев, а мамаше-героине было уже много лет, больше чем сорок, а ее дочке, тоже убийце, было, как и той маме, тоже девятнадцать, и они убили эту маму с ребеночком так, как будто ни одна из них не убивала, как будто убила не она, потому что мамаша только кляп в рот засунула и больше ничего не делала, а дочь только простыню накинула, и все, а мамаша только петлю на шею накинула, и все, а дочь только эту петлю затянула, и больше ничего, а мамаша только убитую в огород вытащила, и все, а дочь только дров принесла, а мамаша только спичку кинула, и ребеночка они также убили, только и всего, и больше ничего, и их за это расстреляли, за это, и мамаша и дочка были крещеные и верили в бога, они были православные, они были не просто ожившей спермой, они были религиозной ожившей спермой, даже набожной. И когда Вера уходила от Свя, она уходила, чтобы быстрей уйти. Событие в жизни. А вот и событие. Потом она ехала домой, чтобы быстрее приехать, и она пришла домой, чтобы быстрее прийти. И потом позвонил Нижин-Вохов, который, оказывается, звонил ей с утра. И он сказал, что ему надо ей что-то сказать. И когда он приехал, он сказал, что с Василькисой происходит нечто необъяснимое.
      У Василькисы рассасывается плод, уже этот плод определили как "мальчика", и тут он раз - и рассосался до какого-то недельного зародыша. Но в этом рассасывании и вновь созревании была своя система. Этот плод все чувствовал, сидя внутри: и когда у Василькисы с Н.-В. все было хорошо - и ему было хорошо, и он преспокойно развивался, но, как только Н.-В. ссорился с Василькисой, этот плод сворачивал свое развитие и совершенно рассасывался. И так уже в третий раз - пока хорошо, то хорошо, а чуть что не так - и опять его нет, и это длится уже почти два года, так он может на свет появиться пятилетним и сразу пойти в школу. А если все зародыши так будут делать, все эти "мальчики" и "девочки" тоже не захотят появляться на свет, потому что корыстные мамы и папы и вообще дяди ждут мальчиков и девочек для своих корыстных целей. Чтобы мучить их на этом свете. А "мальчики" и "девочки" уже приспособились, они раз - и их нет, им и так хорошо. И вот этот зародыш у Василькисы и был как раз такой первой ласточкой. Как они, эти сперматозоиды, ведут себя в момент акта? Ну как?
      Наверное, самый сильный, умный и красивый расталкивает и оплодотворяет клетку. Да, если бы! Как раз все не так, как раз все эти самые сильные, умные и красивые гибнут на поле боя, они сражаются между собой, не жалея себя, как рыцари, бандиты, гусары, интеллектуалы, и когда все поле боя в крови, когда море трупов, выходит какой-то один и женится на этой клеточке. И именно этот сперматозоид может быть даже индифферентным, рефлекторным, он может быть прагматиком, догматиком, пацифистом, мазохистом, моралистом, экзистенциалистом, альтруистом, но только не первым солдатом.
      То, что Н.-В. сказал о Василькисе, было, конечно, необъяснимо, но необъяснимо просто как первый такой случай. Потому что такого еще не случалось. Но как раз в этом случае не было случайности. Такое могло случиться не только с Василькисой, а еще с кем-нибудь, да со всеми могло такое случиться. Потому что человек внутри уже созрел для того, чтобы самому решать - появиться ему на свет или рассосаться, быть или не быть. Все-таки человек мало живет, чтобы что-нибудь до конца понять. Потому что только-только начнешь что-то понимать и тут как раз умрешь. И опять не поймешь. Нет, в начале жизни все яснее, а потом - все туманней. Фокус в том, что как будто меняется фокус, как будто в этом механизме что-то съезжает куда-то и все ясное становится смазанным. Под новый год дочка как-то спросила: "Как называется такой один праздник, которых два?" Рождество. Католическое и православное. Потому что мы христиане. Верим в Христа. "А сам-то он каким был?" - "Кто". - "Ну Христос?" Это дочка спросила в четыре года, каким был Христос, католическим или православным. Это сложный богословский вопрос. На эту тему написаны целые поезда томов. Не знаю.
      Н.-В. приехал к Вере, и ему хотелось все сначала. Он был сыт, но ему хотелось, чтобы она его покормила. Чтобы одетого одела и раздетого раздела, чтобы чистого вымыла и бритого побрила. Как же все странно, что ни одному человеку даже нельзя посвятить свою собственную жизнь. Свою единственную и бесценную. Дорогую. Самую неповторимую. Потому что даже у самого маленького человека есть своя самая дорогая и неповторимая. Бесценная. И ему ее хватает, и никому не нужен такой дорогой подарок, как чужая жизнь. Хватает своей. Мама подарила жизнь. Сделала самый дорогой подарок. Спасибо. Тебе подарили жизнь, и ты живи. Плачь и радуйся - живи. Ешь и ходи в магазин - живи. Люби и давай себя любить - живи. Вот. Вот и все. Все правильно.
      Что-то не видно счастливых людей. Куда-то они все попрятались. Куда? Может, там, где они спрятались, - там и счастье? Может быть. Зато несчастные все на виду. Вон тот, и та, и те - все. И все они вместе. И все несчастливы своим собственным несчастьем. А те счастливые скрываются в своем счастье. Они его прячут от несчастных, они его берегут, они на него не дают наступить. У Н.-В. были оторваны две пуговицы на рубашке. И на груди был засос. Неприятно смотреть на засос. Завтра он будет синяком. Нехорошее пятнышко. В этом пятнышке - избыток любви.
      Хотя речь все время шла о каком-то Олеге, и от него опускались тени.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10