Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Элимелех и Соломон - Дикий цветок

ModernLib.Net / Современная проза / Наоми Френкель / Дикий цветок - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Наоми Френкель
Жанр: Современная проза
Серия: Элимелех и Соломон

 

 


Наоми Френкель

Дикий цветок

О судьбе и творчестве Наоми Френкель

Когда идет речь о творчестве Наоми Френкель, возникает соблазн увидеть в описываемых историях реальные эпизоды ее жизни. Дело в том, что драматические события романа «Ваш дядя и друг Соломон…», продолжением которого является роман «Дикий цветок», основаны, порой с большей степенью правды, а порой с меньшей, на реальной почве. Из зерен, посаженных в эту почву, и выросли романы, как ростки, одетые писательницей в литературную форму, развитые и расширенные силой ее воображения в цепь событий, которых, в реальности, не было. Но, при этом, повествование разворачивает перед нами панораму исторической и общественной действительности, в которую автор зорко вглядывается, выявляя ее влияние на душу человека и, наоборот, влияние человека на события.

«Это печальные, я бы даже сказала, скорбные книги, – сказала мне Наоми Френкель, – я восстанавливаю то, что мы пережили вместе с народом, душевные ночные беседы, незабываемые по доверительности встречи. В своих романах «Ваш дядя и друг Соломон» и «Дикий цветок» я, по сути, рассказала израильским читателям о себе, о духовном одиночестве, с которым я осталась с глазу на глаз, и о том, что произошло со мной во время службы в Армии обороны Израиля».

Но, прежде всего, оба романа возникли из чувства глубокой тоски по ушедшему из жизни мужу писательницы Израилю Розенцвайгу. Это был истинный мыслитель, бескомпромиссный литературный критик, принадлежавший к школам всемирно известного исследователя еврейского мистического учения Каббалы профессора Гершома Шалома и лауреата Нобелевской премии по литературе 1966 года ивритского писателя-классика Шмуэля Иосефа Агнона. Именно Израиль Розенцвайг является невидимым, но весьма ощутимым соучастником, стоящим за кулисами событий, системой образов и стилем написания романов. Для него, чья любовь к израильской природе неутолима, она с удивительной тонкостью ее рисует. Главным образом, это пейзажи долины Бейт-Шеана, пустыни Негев и Синайской пустыни. Многочисленные описания природы не являются чисто поэтическим приложением. Описания неба, прихода сумерек ночи, животных и птиц страны, утесов и скал, пустынь и зелени оазисов, походов, тайных и открытых – все это трепещет вместе с героями романов. Члены кибуца, старые и молодые, стоящие под ударами событий их поколений, время от времени подводят душевный счет собственной жизни, без того, чтобы обелить ее и выставить чистой, лишенной ошибок.

Вот, несколько сцен, в которых выступает камуфляж, прикрывающий глубинные течения жизни. В одиннадцатой главе как бы сосуществуют два противоречивых мира, влияние которых писательница ощутила в своей судьбе. Скрытая от глаз читателя, разворачивается чистая романтическая любовь в противовес миру лжи и иллюзий. Адас, героиня романа, размышляет: «Она ведь жена, потерпевшая неудачу, и плохая любовница, и больше никто не увидит в ней принцессу. Охватившая ее в эту ночь великая страсть, по сути, обман, она знает, как броситься в авантюру бурных волн и чувств, но в глубинах моря найдешь лишь темноту ее холодной души. Она убегает от любви, ибо убегает от любой острой и четко ощущаемой боли, предпочитая погрузиться в серые сумерки души».

Именно, на пути отрицания возникает в ней ностальгия по испытанным ею в прошлом переживаниям. В настоящем остались лишь неосуществленные мечты и провалы, которые разверзлись и углубились, ибо в глубине своей души она знает: нет человека, достойного ее истинной любви.

Так, и в жизни писательницы. Исраэль Розенцвайг во многих духовных измерениях оказался той опорой, которой у нее не было со дня рождения.

В начале тридцатых годов распался их семейный очаг в Берлине. В возрасте пяти лет она была спасена от нацистов и увезена в Израиль. Девушкой она загорелась сионистской идеей. На долгой дороге осуществления строительства страны и возрождения нации, испытала она много трудностей и горечи, главным образом от культурного климата в стране и от собственного характера, которые без конца ставили перед ней препятствия, не дающие ей влиться в общественную жизнь. В пустынной стране она чувствовала себя чужой и никому не нужной до того дня, когда ее нетривиальный ум, талант и эмоциональность нашли духовную и душевную поддержку со стороны мудрого, многостороннего человека с истинно поэтической душой.

С кончиной этого человека, она осталась одна, с расстройством чувств, но с его духом и завещанием:

«Мы оба росли сиротами. Оба вкусили горечь сиротства. И я не успокоюсь и не пребуду в вечном мире, если ты не создашь дом нашей дочери. Выйди замуж за Шалхевет Приера. Он любит вас. Я говорил с ним об этом».

Она же провалилась во тьму, и даже не могла обдумать возможность жить с кем-либо под одной крышей. Колесо спасения потянуло ее из этих тяжких глубин в неожиданном для нее самой направлении. В возрасте пятидесяти одного года Наоми Френкель, которая выглядела гораздо моложе своих лет, призывается на службу в подразделение морских коммандосов, чтобы вести дневник секретной деятельности подразделения, расследуя его успехи, ошибки и провалы. Она работает много часов, но этого недостаточно, чтобы развеять черную меланхолию, окутывающую ее душу день за днем, час за часом. Старшая ее сестра Лотшен боится за ее состояние, которое может погрузить Наоми в безумие, и требует ответить на ухаживания известного, солидного журналиста, человека действия, полного энергии, Меира Бен-Гура.

«Со временем в нашем доме поселится любовь», – сказал он, предлагая ей руку и сердце, пытаясь вжиться в образ Исраэля духом и душой. В том состоянии, в котором она была, лишенная своего взвешенного мнения, она согласилась со старшей сестрой во имя дочери, и сдалась оптимизму Меира, главным образом, из-за глубокой разницы между ее Исраэлем, человеком духа, и Меиром, человеком дела. В тот ответственный час жизни совесть ее не мучила, ибо из бесед с Меиром она поняла, что он не обладает талантом любви и вообще не знает, что такое-истинная любовь. Не было у нее угрызений совести еще и потому, что Меир согласился с ее условиями и не требовал ее любви. Достаточно ему было жены и друга, которая, естественно, будет варить, и стирать, и принимать его друзей. Он позволял ей жить с ее Исраэлем. В то же время старый ее друг, ученый Шалхевет Приер говорил, что будет ждать, пока она преодолеет боль от смерти Исраэля, и они смогут вместе создать дом, основанный на истинной любви. В отличие от Меира, он не желал удовлетвориться даже горячей дружбой. После смерти Исраэля она продолжает сопровождать солдат по всей стране от северных границ до Негева, Синая и берега Суэцкого канала.

Эти солдатские будни и переживания спасают ее от депрессии и мрака, окутывающего ее душу. Молодые голоса, молчание воинов, их проблемы, гибель под сенью Войны на истощение отвлекают ее от личной жизни. Она – майор Армии обороны Израиля, а вовсе не жена, как все жены. Рискованные операции откладываются в ее памяти рассказами из военной жизни.

И в романе «Ваш друг и дядя Соломон» и в романе «Дикий цветок» юмор и ирония диалогически сливаются. Она использует язык бойцов-коммандос, с которыми провела немало времени в бункерах на берегу Суэцкого канала.

Например, образ доктора Боба списан ею с личности доктора Хаима Шоама, который сопровождал ее в нелегких пеших походах, в упражнениях по стрельбе, в парашютных прыжках и в других операциях, в которых она упрямо желала участвовать, наравне со всеми бойцами.

В романе «Дикий цветок» она снова описывает все положительные и отрицательные стороны жизни в кибуце. Шлойме Гринблат, к которому в кибуце относятся с особым почтением, громоздит слово на слово, и вся эта пустая болтовня изображена Наоми Френкель с большой долей иронии.

«И я говорю вам, товарищи, и я повторяю, что ситуация наша похожа на ту, которая возникает между хищником и его жертвой. Хищник нападает, и жертва остается жертвой. Таким образом, становится насущным вопрос: кто хищник и кто жертва? Это и есть диалектика в дуализме хищника и жертвы, когда не каждый, кто видится жертвой, он и есть жертва, и каждый, кто видится хищником, и есть хищник».

Писательница не скрывает одну из самых тяжких болезней кибуца, создающих затхлую атмосферу, и это – злословие, сплетня на сплетне. Это принесло ей много боли и горечи, когда она была девушкой, молодой женщиной, которая чувствовала себя отверженной обществом и лишенной возможности защищаться и, вместе с тем, снискавшей уважение свои умом и мудростью. Она декларирует: «Время между закатом и наступлением сумерек словно бы предназначено для сплетен» (). И еще там пишется «…сплетни уже втолкнули Юваля в ее постель, и все жалеют этого наивного дурачка, который потерял невинность с Адас».

В главе шестой персонифицируется эта язва коллективной жизни – злословие. «В дни, когда Амалия уже была при смерти, по кибуцу прошел слух, что Адас проводит ночи с Рахамимом. Давно кибуц чешет языки по поводу Адас».

Вообще, все изменения в жизни кибуца подносятся читателю с точки зрения дяди Соломона, одного из основателей кибуца. Он и объясняет общественное положение Адас в таком закрытом коллективе, каким является кибуц:

«Все они – Адас, Мойшеле, Рами, Рахамим, Юваль, все ее любовники – одного сорта: нет у них ни верности, ни измены. Меняют мужчин и меняют женщин, как нечто само собой разумеющееся. Не знают они ни трагедий, ни обманов, ни мучительных сердечных тайн, ни глубоких переживаний, ни боли измены. Все просто и открыто, все обычно, как делают все. Господи, больно мне за мою малышку. Красивое ее лицо обманчиво, как и весь грубый мир вокруг, где известна каждая звезда, висящая в пространстве…«(Глава седьмая).

Завершу свое небольшое вступление кульминацией романа в письме Мойшеле дяде Соломону в последней пятнадцатой главе романа. Это, по сути, виртуальное письмо, обращенное душой писательницы к своему Исраэлю, повествующее о духовной сила народа Израиля, народа преследуемого, подавляемого, и все же не сдавшегося своим страданиям. Силой страдания он вечно возрождался и не был побежден. В сущности, основой письма является рассказ о могилах старейшего еврейского кладбища в Вермейзе (ныне Вормс) в Германии, и в противовес ему описывается распространяющееся явление в атеистической среде государства Израиль: евреи не хотят быть евреями. Называют себя израильтянами в желании быть такими, как все народы.

Как у дочери ассимилированной еврейской семьи, как у дочери большой многочисленной семьи, ветви которой были обрублены в Катастрофе, Наоми Френкель особенно ревностно относится к попыткам сынов ее народа раствориться в чуждых ему культурах. Писательница обеспокоена иллюзией, возвращающейся не первый раз в истории евреев. Когда им открывают ворота, они склонны потерять свою идентичность в надежде, что антисемитизм исчезнет. Сама же она посвятила много лет изучению иудаизма. Историю народа Израиля и его страны она изучала на фоне истории народов, с которыми евреи вступали в прямой или косвенный контакт. Прямую поддержку в этом она получала от истинных мудрецов поколения. Это были уже упомянутые профессор Гершом Шалом, историк Хаим-Гилель Бен-Сасон, писатель Шмуэль Йосеф Агнон и, конечно же, в первую очередь, Исраэль Розенцвайг, который занимался исследованием диаспоры и освобождения народа у великого еврейского мыслителя позднего периода Ренессанса Рабби Иегуды Арье Модина.

Иудаизм является основой всех сочинений писательницы. Предки наши были изгнаны из Испании, она сама была изгнана из своего дома в Германии в 1934 году только потому, что она еврейка. Одиноким подростком, круглой сиротой она приехала в страну осуществить свою мечту.

«Страна Израиля восполнила мое сиротство», – не раз говорит она мне, и во взгляде ее видна боль, приносимая ей ассимиляцией и вырождением иудаизма именно в стране, которая должна быть символом возрождения иудаизма, с одной стороны, искрой глубокой веры в вечность иудаизма, с другой.


Доктор Ципи Кохави-Рейни

биограф писательницы Наоми Френкель.

Глава первая

Элимелех и Соломон подолгу следили за солнцем, которое восходило, закатывалось за гору, гуляло над равниной, кочуя по небу. Из-за утренних облаков являлось оно поверх горы, вершина которой озарялась чистейшим сиянием рассвета, и, после дневного своего странствия, добиралось до горных хребтов, высящихся на закате, чтоб спуститься за темной громадой горы, навек взирающей на противоположную гору в стороне восхода. Утром Элимелех и Соломон видели пальмы и слушали пустынную скуку равнины, чуть шуршащую в кронах пальм. На закате ветер посвистывал в широких ладонях пальмовых листьев. Это был великий час ветра. В эти минуты, когда день таял на глазах, ветер носился по равнинам и долинам, а они цепенели от звуков, от эха, несущегося со всех сторон, даже от отдаленных гор на горизонте. Гулял ветер по тропам, вздымал ввысь сухую, ставшую пылью, почву, и столбы тонкой этой пыли словно соревновались по высоте с пальмами. В часы захода солнца ветер вел пальмы по тропинкам неба долгой дорогой, длящейся с восхода до заката. В это время сидели Элимелех и Соломон у входа в палатку, у подножья горы со стороны восхода, глядя на закатное солнце, и Элимелех говорил Соломону: «Наш кибуц расположен между восходом и закатом».

Горы замыкали со всех сторон долину, которая в те дни была пустынной степью. Рассеченные глубокими ущельями скальные хребты, казалось, все время приближались к долине, скатывая к ней свои крутые склоны. У подножий били источники, вырываясь из скальных расселин и проливаясь в болото, которое отделяло горы от долины. Эти воды, смешиваясь землей, лишь увеличивали болото, а земля в долине оставалась сухой, как в пустыне. Один из родников бедуины называли «Источником «Почему?». Откуда это странное имя? Бедуины приходили в рощу около родника, распластывались на земле и вопрошали Аллаха: «Иа, Алла, почему родники эти бьют из гор, а до земли не доходят? Почему она должна умирать от засухи? Почему?»

Элимелех и Соломон часто приходили вместе бедуинами и тоже молились. Глядя на живой родник, Элимелех возносил глаза к небу и спрашивал: «Господи, Владыка мира, почему?»

Родники продолжали изливаться в болото, пальмы шумели на ветру, молящиеся шептали молитвы, и только горы безмолвствовали, замерев поодаль.

В день невыносимого зноя, без капельки свежего дуновения, туманы всходили со дна долины, карабкались в горы с явным желанием захватить небо. В такой день пальмы стояли без движения, и вершины их прятались в облаках, желая убежать от земли в сумерки сотворения мира. Сказал Элимелех Соломону: «Эти деревья – со времен создания Вселенной».

Пальмы на болоте отличались от пальм долины. Здесь, в долине они отрастили бороды широких, в ладонь, листьев, что придавало им величие старости, в то время, как у пальм, растущих у болота, кроны отличались свежестью, и стволы были гладкими, как лица юношей. И поглядывали они на старые, изборожденные трещинами, щербатые от множества лет, стволы, которые действительно виделись им от начала мира. Когда же в долине появился человек, пал огонь на пальмы возле болота в знойные дни, и каждое лето их кроны вздымались языками пламени, тянущимися к небу и горам. И степь словно бы вся вспыхивала огнем. «Пальмы шумят, сгорая, как будто рушатся столпы Мира», – сказал Элимелех Соломону.

Каждое лето пальмы сгорали, и каждую зиму дождь оживлял обугленные стволы. Весной пускали они молодые побеги и протягивали в небо ладони зеленых листьев, пока вновь не приходило лето, и опять их съедал огонь. Вечность пожара и жертвенности и вечность их возрождения – вот тайна юности пальм. И Соломон сказал Элимелеху: «Надо защищать пальмы от огня». Но Элимелех, который изучил тайные законы степи, не соглашался с Соломоном: «Борьба с огнем бесцельна, ибо вспыхивают они волей Бога, и нет у нас иного выхода, как познать Его волю в Его стране, познать и истолковать Его стремления на Его земле, которая является нашей землей».

Летними ночами спускались Элимелех и Соломон к пылающим пальмам и наблюдали за языками огня. Элимелех пристально вглядывался в горящие деревья, словно бы различая тайны, видимые лишь ему одному. Воздух в роще был раскален, и Соломон просил Элимелеха – не приближаться близко к огню. Элимелех не слушал, но языки огня не обжигали его.

Глаза его изучали ночную равнину, освещаемую пламенем. В долине после очередного кочевья остановились бедуины и ставили свои горшки и котлы на огонь разведенных ими костров, и ветер подхватывал искры, неся их к пальмам и поджигая их. И раскрывались их ладони к небу красными веерами. Небо и земля раскалывались над усиливающимся пламенем. Элимелех постукивал пальцами по коленям в ритм огня. Затем сказал: «Господи, Владыка мира, в чем согрешили мы перед тобой, что искры сжигают молодые побеги, а не падают в болотную скверну?»

Огонь свистел, и ветер носился над сгорающими пальмами. И месяц с высот следил, словно око Всевышнего, за пожаром.

В свободное время Элимелех спускался в рощу к чистому пруду. В дневные часы степь изматывала зноем бедуинов, их верблюдов, ослов и скот, и все стремились к пруду, окруженному стенами скал, куда стекала вода из расселин. Водопад прорывал плотину, и вода текла по каналу до мельницы, вращая ее жернова. Звуки вращающихся камней и насоса беспрерывно слышны были над окрестностью, и так же беспрерывно двигались к мельнице бедуины, и собранные ими не очень обильные зерновые несли на горбах верблюды, на спинах – ослы, на головах – женщины.

В пруду поил свои стада шейх Халед, глава многочисленного колена. Он был высокого роста, носил черный халат. Серебряный кинжал, украшенный дорогими камнями, был приторочен к его поясу. Белый платок – кафия – обрамлял его смуглое лицо, странным образом напоминающее землю равнины. На плоском лице резко выделялся острый нос и черные, горящие, хитрые глаза. Кожа его, высохшая на солнце, была изборождена глубокими морщинами, и весь его облик излучал мужество и властность. Халед был властелином источников и этих земель. Имущество его исчислялось множеством верблюдов, коней, ослов и скота, а также – женщин и потомков, большинство которых было мужского пола. В предвечерние часы, когда все эти стада возвращались с горных пастбищ к пруду, они проходили мимо Халеда, и он изучал пристальным и пристрастным взглядом каждую скотину в отдельности. Безмолвно, окаменев в своем величии, стоял шейх на смотре своего войска. Перед ним проходил строй верблюдов, коней, овец, козлов, женщин, юношей, до самого по-следнего осла, замыкающего колонну, больного и спотыкающегося от старости. Первенец шейха с большим почтением вел этого осла, и когда он приближался к повелителю степи, шейху Халеду, тот распластывался лицом к земле перед едва стоящим на своих четырех ногах старцем. Халед, великий шейх, каждый вечер совершал эту церемонию перед несчастным животным. Элимелех спрашивал своего друга:

«Почему ты это делаешь, йа Халед?»

«Потому что он у меня первенец, йа хаваджа Элимелех. От него пошло мое несметное богатство, и на то желание Аллаха, чтобы я отдавал ему высший почет».

«Йа, Халед, этот старый осел для тебя, как пальмы для нас – у них мы открыли для себя великую тайну возрождения жизни из ее уничтожения», – говорил Элимелех, всматриваясь в пальмы, на которых уже были видны новые побеги после первого дождя.

Элимелех и Халед сидели на обломке скалы, подобной трону, под смоковницей, у источника, рядом с которым чернело болото. Они были добрыми друзьями. Элимелех научился у Халеда немного говорить по-арабски, а тот, в свою очередь, выучил у Элимелеха некоторые слова на иврите, и беседа их медленно текла рядом с водами источника. На поверхности болота плавали обломки древесных корней самой странной формы, и Элимелех извлек один из корней и почистил его. Эти причудливые корни считались у бедуинов оракулами, и по ним старейшины племени читали будущее, предостерегая от болезней и катастроф. Взгляд Халеда был сосредоточен на руках Элимелеха, строгающих корень, и он спросил:

«Почему ты это делаешь, хаваджа Элимелех?»

Спросил, не ожидая ответа, зная упрямое молчание друга Элимелеха. Затем положил тяжелую ладонь на перочинный ножик Элимелеха и сказал строгим сердитым голосом:

«Кончай!»

«Почему?»

«Не прикасайся к корню дерева».

«Почему?»

«Деревья священны. Корни их нисходят в преисподнюю, а вершины восходят в небо. Дерево это мост между преисподней и небом. В них – наследство мертвых и пророчество Бога».

Элимелех не прислушался к голосу друга и продолжал строгать, но пронзительный взгляд Халеда не сходил с ножика, и руки Элимелеха начали замедлять движения, затем и вовсе их прекратили. Щелкнул, закрываясь, ножик. И незаконченное творение Элимелеха полетело обратно в болото. Из болота беспрерывно всплывали пузыри воздуха, словно горячее дыхание живых существ. Указал шейх на эти пузыри и разъяснил своему другу Элимелеху:

«Это дыхание тех, кто утонул в болоте. Они не погребены, как следует. И теперь они ни мертвы, ни живы. И наш долг, йа хаваджа Элимелех, извлечь их из болота и похоронить под этими деревьями».

«Зачем, скажи, йа Халед, мертвому дерево?»

«Дерево это как дом для человека, йа хаваджа Элимелех. Посадит человек дерево и построит рядом с ним дом. Но и мертвый нуждается в доме».

Сидели они на обломке скалы, смотрели на пузырящееся всплывающим со дна воздухом болото, и каждый был молчаливо погружен в свои думы, пока солнце не начинало склоняться к закату. Приходил старый осел, и великий шейх вскакивал, чтобы поклониться ему. Халед, повелитель степи, распластывал длинную тень на землю и на источник, и Элимелех, такой же высокий, отбрасывающий длинную тень, стоял возле него. Халед и Элимелех, два исполина на жесткой земле, два друга, мощных телом. А степь сушью и горячими ветрами набрасывала узду на всё, что пыталось восходить и расти. Но Халеда и Элимелеха степь не могла обуздать.

По тропе, протоптанной ослами и верблюдами, возвращался Халед в свой шатер. И по той же тропе уходил Элимелех в кибуц. Ночь опустилась на замершую степь. Только горы вдали продолжали шелестеть и шептать.


Прошли годы, и степь преобразилась. Сухая равнина ветра, туманов и болот, обернулись страной белокаменных сел. Тропы верблюдов и ослов превратились в асфальтовые шоссе. Потрескавшаяся от засухи земля, в прошлом усеянная редкими пальмами и могилами героев, ныне выращивает зерно, цветут фруктовые и цитрусовые сады. Вращаются оросительные установки, и земля дышит и живет. Бедуины оставили равнину, ибо обработанные трудолюбивыми евреями поля и сады не подходят для пастбищ и костров. А с их уходом исчезли пожары, и высохли болота. Евреи осушили их, и герои Халеда, которые утонули в нем, нашли вечный покой под посаженными на тех местах эвкалиптами.

Халед, великий шейх, присоединился к своим праотцам, вскоре после того, как сдох старый осел. Рак съел желудок Халеда, а затем и его самого. Уберег Халеда Аллах от необходимости вступить в раздор с евреями и увести свои стада по ту сторону гор, на новые пастбища. За это Элимелех поблагодарил Бога, сидя на обломке скалы, напротив пылающих пальм, и помолился за упокой и вознесение души Халеда. В этот миг буйно вспыхнул огонь, послав поток искр в чистый пруд.

Прошли годы, и степь преобразилась, но жаркие летние ночи на равнине остались теми же, лишающими все живое сна. В полях созрела кукуруза, и дети кибуца ринулись собирать початки в мешки. В жаркие вечера они зажигали костры и варили кукурузу в задымленных жестянках. Дети подливали в костер керосин, языки огня поднимались высоко в небо, и ветер нес их искры в сторону пальм. По традиции все поколения поджигали пальмы даже в новые времена.

Элимелех сидел на обломке скалы, не отводя взгляда от пылающих пальм, от ухоженных поселков, садов и плантаций, от еще зеленых кукурузных полей и сжатых нив, и прислушивался к плачу шакала, уханью филина, лаю собак, мычанию коров и даже кудахтанью кур. Ветер свистел над вершинами гор, как это бывает в ночной степи. Полная луна следила за цветущей равниной, и Элимелех говорил сидящему рядом другу своему Соломону: «Господи, Владыка мира, почему ты продолжаешь посылать нам огонь каждый год? В чем мы провинились перед Тобой?»

Соломон молчал. Говорил только Элимелех. Не всегда понимал Соломон друга, но все, исходящее из уст Элимелеха, оседало в его душе, не давало покоя до тех пор, пока внезапно все для него прояснялось.

Элимелех покинул кибуц, уехал в Иерусалим, а потом оставил сей мир. Степь сбрасывала старую форму, облекаясь в новую. Возникли рыбные пруды, и долина все более расцветала, обретая благословенный небесами вид. Только пальмы сохраняли старую традицию – сгорали летом и оживали каждую весну.

И в эти весенние дни спускается Соломон к пальмам – следить за их возрождением, посвящая это памяти Элимелеха. Называет эти деревья про себя «пальмами Элимелеха» и вспоминает свои беседы с другом. Сидит на том же обломке скалы. Сидит, погруженный в размышления, и многое из сказанного Элимелехом, лишь сейчас становится ясным до конца.

Глава вторая

Горячее дыхание хамсина возвещает Соломону приход весны. Пятый час после полудня. Канун субботы. Соломон вернулся с работы в Хайфском отделении товарищества по сбыту сельскохозяйственной продукции «Тнува» и, обессиленный жарой, лежит в постели. Окна раскрыты, и комната продувается насквозь горячим ветром. Надо бы встать и включить кондиционер, да лень подняться, и он продолжает лежать на простыне. Листы бумаги, лежащие на письменном столе, сдуваются ветром, и они, шурша, рассыпаются по полу. А Соломон все лежит, разомлев, и горячий ветер обдувает его кожу. Он лежит, не оттирая пота, а мысли его далеки от пылающих прикосновений хамсина. Канун субботы с момента кончины Амалии стал для него днем черной меланхолии. Смотрит Соломон на форточку и вздыхает: рой комаров и мушек тычется в сетку. В резком свете солнца они мелькают черными точками, и их беспокойное жужжание еще больше напрягает нервы Соломона. И так не дает покоя преддверие субботы, часы, когда они с Амалией играли в шахматы.

Смотрит он на грядки у дома и видит сорняки, проросшие среди ухоженных Амалией кустов алых роз. Соломон говорит сам с собой вслух. Это стало привычкой в последний год невыносимо долгого одиночества.

Комната отвечает ему его же шепотом, и он вскакивает, забыв усталость. Он смотрит на грядки, как будто видит их в первый раз. Даже в этот тяжкий траурный год он должен их вскапывать, что делал каждую весну. Сегодня на душе Соломона тяжелее, чем обычно в канун субботы. Каждую весну, он становится необычайно активен, и это приводит всякий раз к конфликту с кибуцем. Соломон выступает на собраниях с острой критикой и предложениями по улучшению жизни в коллективе. Нет конца его весенним речам и ворчанию.

В дни вскапывания грядок и клумб он копается в ящиках письменного стола, извлекает горы бумаг и, восседая среди этого хаоса, читает старые письма Элимелеха. Амалию это ужасно сердило, и она спрашивала его: «Соломон, я тебя спрашиваю, Соломон, когда, наконец, кончится этот балаган, это твое весеннее копание?»

Амалия придумала этот оборот – «весеннее копание». Знала умная его Амалия, что корни этого «копания» уходят в письма покойного Элимелеха. Они-то и пробуждали вопрос, с которым он обращался к самому себе все годы: какова цель твоей жизни, Соломон?

Он вертел этот вопрос и так и этак, но не находил ответа. Он ходил среди растущей лозы и зацветающих роз, и копался в себе до начала лета. С приходом знойных дней сердце и мозг его замыкались, и он переставал пытать себя вопросами.

В эту весну, первую без Амалии, ящики закрыты, и он даже не смотрит на письменный стол. Эта весна не похожа на предыдущие весны. Но копать грядки необходимо. Вспоминает Соломон пальмы на равнине, и губы его шепчут молитву: «Господи, Владыка мира, приходит весна, и пальмы Элимелеха оживают».

Встает Соломон с постели в тревоге, и не мучается вопросами, а только тоскует по пальмам Элимелеха, по вехам прошлой жизни. Он с силой захлопывает за собой дверь, так, что сотрясаются «волосы Суламифи» в вазоне у входа. Надев рабочую обувь, покрыв голову панамой, называемой в стране «колпаком дурака», он идет к пальмам Элимелеха, возрождающимся к новой жизни в роще, у бьющего из скал источника.

Весна развернулась в горах и в долине. Соломон вынужден пробивать себе дорогу в густых зарослях диких трав. Тропа, ведущая к подножью горы, раздваивается. Одна ведет вверх, другая вниз – на равнину. Долина распростерта перед Соломоном, и он замирает. Знойный хамсин властвует в цитрусовых и фруктовых садах, господствует над нивами, прокатываясь волнами разных оттенков зелени. Зерновые колышут полновесными колосьями перед приближающейся уборкой. Над рыбными прудами, поблескивающими на горизонте, стоит дум-пальма. Ощущение легкости спускается в душу Соломона: вот, сбежал он из тюремных стен квартиры, куда сам себя заключил. И он снимает с головы панаму, подставляя всего себя – пусть знойному – ветру.

Соломон продолжает свой путь и приходит в эвкалиптовую рощу. Порыв влажного ветра обвевает лицо. Весна еще не проникла сюда. Запах плесени и гниющих растений стоит между деревьями. На дне промоин, вырытых дождем, еще видны следы зацветших вод, и тучи комаров и мушек реют над ними. Между эвкалиптами нет тропинок, и все пространство покрыто дикими зарослями. Соломон взят ими в плен, продвигается, отступает, но продолжает свой путь. Ему приходится перепрыгивать через промоины, и еще не утраченная способность прыгать доставляет ему большое удовольствие. Тишина царит в темной роще, поэтому каждый шорох в ней пронзительно громок. В кронах эвкалиптов не прекращается птичье щебетание, как и в травах – жужжание и цоканье множества насекомых. Соломон увеличивает шаг. Здесь он прогуливался с Амалией, и теперь это она ведет его между деревьями и ускоряет его шаги. У Амалии они были очень широкими. И нужно было стараться отстать от нее. Ее раздражала медленная, ленивая ходьба.

Каждую зиму, после первых дождей, они спускались к пальмам, посмотреть на новые побеги жизни от обугленных стволов. В высоких резиновых сапогах шли они по этой же тропе вдоль хребтов, через цитрусовый сад, виноградник и эвкалиптовую рощу. Крупные капли дождя падали на них с деревьев. Подошвы тяжелых сапог оставляли глубокие следы на влажной земле. И каждый раз они перепрыгивали через глубокие промоины, пробитые первыми сильными ливнями. И рука Амалии не оставляла его руки. Как рукавица, обхватывали шершавые пальцы жены его холодную руку. И выходили они из эвкалиптовой рощи, всегда взявшись за руки. Ее рука согревала все его тело. И аромат, идущий от нее в эти минуты, был подобен запаху свежих цветов и трав, возникших с первыми дождями. Холодны зимы в долине, но Амалия даже не чувствует порывов ветра. Только куталась в старую овечью шубу, запах которой изводил Соломона. И все же запах этот пробуждал далекие воспоминания. Из овечьей шубы Амалии воспоминания докатывались до Элимелеха. В те дни здесь стоял запах овечьего и козлиного помета. Животные выщипывали каждый клок травы между деревьями рощи. Склоны горы были покрыты пасущимся скотом. Элимелех и Соломон сидели на обломке скалы. Вода из источника вырывалась из скалы мощной и шумной струей. Она омывала скалистую землю и сухие ущелья, водопадом спадала в долину, стекая в болото. Болотистая земля превращалась в пруд, над которым белым легким облаком висели брызги. Элимелех с высоты скалы видел и слышал все это. Он видел и равнину и зеленые, нежные побеги, пробивающиеся из обугленных стволов.

Между пальмами слышалось блеянье коз и мычание овец, и ветер ворошил кроны финиковых пальм. На плоских пространствах торчали черные скалы, похожие на гигантских пресмыкающихся. Между ними протягивались узкие полосы черного болота. На равнине солнце было жарким и зимой. Лучи его нагревали влажную землю, и пары тумана поднимались от поверхности. Горизонт был размыт, и трудно было определить, откуда приходят туманы, от земли или с неба. С усилением ветра воздух начинал дрожать, и горизонт казался сверкающим озером. Бесчинствует буря в долине, и столбы серой пыли прорывают, как струи, туман, делая более реальным воображаемое озеро на горизонте. В роще шумит родник. Зимой он – самый мощный среди источников равнины – становится мутным в глубоких расщелинах горы.

В далекие дни Элимелеха молодые бедуинки медленно приближались к источнику, чтобы набрать воду. Одеты были во все черное, держали кувшины на головах. Почти все были беременны. Ожерелья из серебряных монет позванивали на шеях, груди раскачивались при ходьбе. Они становились на колени у источника, подставляли кувшины набегающим водам и касались животами земли, беременной дождями, и все это под бдительным взглядом Элимелеха.

Около источника сидел Отман, согнувшись в своем темном халате, и жевал жвачку из фиников. Цвет кожи и худоба его лица походили на высушенный плод абрикоса. В руках он держал полую тыкву, полную меда. Резкими движениями он раскачивал ее, сбивая мед в твердые куски. Назначен был Отман следить за источником самим великим шейхом Халедом, властителем всех источников в долине.

Воды этого родника были слаще и чище других, и потому предназначались лишь для приготовления кофе. В жаркие дни лета источник мелел, и Отман охранял драгоценные капли. И женщины несли на головах небольшие кувшины, а не емкие, какими они черпали воду из других источников. Шли они, покачиваясь, мелкими шажками, словно танцуя на тропе.

Зимой же, когда много воды, и брать ее можно вдоволь, Отман отменял свой надзор, но продолжал сидеть у источника, ибо привычен был сидеть здесь, получая за это четыре лепешки в день – оплату от великого шейха Халеда.

Раскачивал Отман тыкву, и этот однообразный ритм сопровождал его непрекращающуюся болтовню о том, о сем. Элимелех сидел недалеко от Отмана, на своем троне – углублении в скале, удобном, как будто созданное специально для него. Над ним раскинула крону старая смоковница, половина тени которой покрывала Элимелеха, а другая половина – источник. Птицы посвистывали в ее листве, и Элимелех с удовольствием отдыхал. Приподнял Элимелех голову, прислушиваясь, и вот поверх скал послышались голоса, неторопливо плывущие на облаках тумана. Финиковые пальмы колыхались на ветру.

У источника птичка рассыпалась руладами. Куропатки испуганно покинули заросли. Но миг тревоги миновал и снова воцарился покой, и спокойно послышались шаги на тропе. Покой объял степь, и верблюдов и раскачивающего тыкву Отмана.

Вобрал Элимелех голову в плечи. И был он подобен осколку кувшина, разбитого у источника, оскорблен и обижен судьбой. Всю зиму он вспоминал.

Соломон и Амалия гуляли в оживающей пальмовой роще. Амалия собирала цикламены между скалами, а Соломон сидел на обломке скалы, на месте своего друга, прислонившись к скале, в безмолвной тени смоковницы – и тоже вспоминал. Представлял себя Соломон Элимелехом, и взгляд его скользил по долине, останавливаясь на бедуинских кострах. Ночью все видимое изменяется, и каждый шорох несет в себе тайну Элимелеха. Вот, они еще совсем юноши, стоят на берегу реки в далекой Польше, и посланец из Цфата склоняет свое бородатое лицо, и рассказывает о святой земле Израиля, возвращая Элимелеху и Соломону потерянного Бога.

Здесь, у источника в пустынной степи, «слоняет Элимелех голову и вступает в беседу с Отманом, который печет лук на костре.

«Откуда ты пришел сюда, йа Отман?»

«Я из Хорана, хаваджа Элимелех».

«Значит, ты не родился здесь?»

«А ты родился здесь?»

«И я тоже не родился здесь».

«Откуда же ты пришел сюда, йа хаваджа Элимелех?» «Издалека».

«Там была засуха?».

«Там текла большая и полноводная река».

«Ты кого-то там убил?»

«Почему я должен был кого-то убивать, йа Отман?»

«Йа хаваджа Элимелех, ты сюда явился из-за кровной мести».

«Никого я не убивал».

«Ты сумасшедший, йа хаваджа»

«Почему это я сумасшедший?»

«Потому что ты оставил реку, чтобы быть здесь со змеями, скорпионами и лихорадкой».

Элимелех смотрит на источник, Отман – на пекущийся лук. Месяц смотрит на них двоих, и на равнину, освещая лицо Элимелеха и печальную его душу.

Соломон, сидящий на месте ушедшего друга, вглядывается в пальмы. Но тут возникает Амалия с букетом полевых цветов и нарушает печальное уединение Соломона:

«Что с тобой, Соломон?

«Что-то со мной должно быть?»

«Ты выглядишь больным».

«Я думал об Элимелехе».

«Хороший был парень».

Протянула Амалия руку Соломону, помогла ему подняться, и они возвращаются домой. Солнце зашло. Бледная тень месяца возникла за вершинами эвкалиптов, и Амалия с Соломоном идут по старой тропе Элимелеха. Тропа пустынна. Длинные полосы света, тянущиеся из кибуца, освещают им дорогу домой.


Но Элимелех умер, и Амалия ушла из жизни. Шакалы перестали выть на вершинах гор. Обработанная и обращенная в сады и нивы равнина освободилась от шакалов. Соломон в одиночестве перепрыгивает промоины, наполненные водой. Прошла зима, вот, и первая без Амалии весна. Воздух тот же опьяняющий как во все весны. Острый запах эвкалиптов смешивается с запахом цветущих цитрусов, и все это обостряет чувства. Надышавшись этими запахами, Соломон покидает эвкалиптовую рощу, направляясь в сторону пальм, и застывает на месте. Неужели? Не обманывают ли его глаза? Перед ним та же роща, и бьющий из скалы родник, и скала Элимелеха торчит из густых зарослей травы, и старая смоковница покрывает его тенью. Все, как было в те давние дни. Но только нет пальм. Исчезли, и даже пня от них не осталось. На лице Соломона смущение и испуг. Он протягивает руки к исчезнувшей роще, и голос его звучит эхом в пустоте: «Господи, Владыка мира, пощади меня. Может, я брежу?»

Соломон бежал домой со всех сил, насколько могли это делать его старые ноги. Как человек, убегающий от самого себя и от своих галлюцинаций. Тяжело дыша, он вошел во двор кибуца. Солнце садится, и двор пуст. В эти предвечерние часы родители проводят время с детьми в своих домах. Пришла суббота, и столовая светится всеми окнами. Столы покрыты белыми скатертями, но зал еще пуст. Дежурный по столовой – Фистук, инициатор всех декоративных новшеств в кибуце. В белом фартуке он толкает ручную тележку, полную бутылок вина. Именно Фистук и нужен Соломону в эти минуты, и он торопится к нему из последних сил:

«Может быть, ты знаешь?»

«Что-то случилось, Соломон?»

«Куда делись пальмы у источника?»

«Ты что, не знаешь?»

«Что я не знаю?»

«Мы их продали».

«Нет!» «Да!»

«Почему?»

«Потому что цена была хорошей».

«Кому?»

«Тель-Авивскому муниципалитету».

«Но почему?»

«Почему бы нет. Посадили их на въезде в город, и они там отлично прижились».

«Господи, Боже мой!»

«Что ты так разволновался, Соломон?»

Соломон не отвечает, поворачивается и выходит по ступеням из столовой, словно бы спускается в глубь собственной души. Медленно, шаг за шагом идет Соломон, и тяжки его шаги.

Глава третья

Нет ничего удивительного в том, что Соломон не обратил внимания на то, что прошедшим летом, не было пожара, как в предыдущие годы.

Слишком он был занят собой и своими бедами, чтобы заметить, насколько чист воздух и горизонт не пламенеет языками огня.

Смертью Амалии началось испепеляющее лето. Война на истощение завершила его, и в стране воцарился покой. Но Соломон уже не интересовался событиями, как раньше. Жил, отдалившись от всего, погруженный в свое одиночество. Лето было долгим, первое лето тяжкого, порой непереносимого одиночества. Утром, когда он взглядывал в зеркало и видел углубившиеся морщины на лице, поседевшие брови и покрасневшие глаза, охватывала его тоска в пустой квартире, выгрызая душу. Внешне, казалось, все осталось по-старому. Соломон вставал в шесть утра под громкое тарахтенье будильника Амалии, выезжал на работу в Хайфу на своей машине, и в час дня возвращался домой. По дороге заходил в столовую и набирал себе еду на ужин. В столовой, как обычно, находилась старая подруга Амалии, которая не давала ему покоя, требуя, чтобы он приходил ужинать со всем коллективом. Соломон уклонялся, объясняя это усталостью. Но ведь летом все устают. Многим старожилам кибуца трудно добираться из дому в столовую по вечерам, и они тоже предпочитают, как Соломон, легкий ужин дома. Но для него, по мнению товарищей, это не подходит, он ведь крепко стоит на ногах, а просто уклоняется от коллектива, что в кибуце не принято и не прибавляет уважения и приязни. Именно то, что Соломон отдалился от людей, привлекло к нему повышенное внимание. Соломон же видел себя человеком, у которого отнята личность и уважение, как у члена кибуца, от которого нет никакой пользы. Посмеиваются за его спиной, и Соломон, которого одиночество приучило разговаривать с самим собой, иногда шепчет в пустоте комнаты: «Я виноват во всем, ибо я сам отдаляюсь от всех и занят лишь собой». Не раз уже пытался Соломон отучиться от новых привычек. Не получалось. Каждый день, в три часа после полудня, он заходил в кухню набрать еды, несмотря на отсутствие аппетита и частую изжогу. Амалия в этом разбиралась: может быть, это признаки язвы желудка? Амалия бы требовала провериться у врача. Теперь же, без Амалии, не хочется Соломону идти к врачу. Он равнодушен к изжоге, да и к другим болезненным ощущениям в теле в последнее время. Соломон погружен в собственную душу, и она тоже болит. Квартиру он очень редко покидает. Все летние месяцы после смерти Амалии он безвыходно сидел в доме, уклоняясь от суждений и осуждений товарищей. Его изводило каждое посещение собраний, и он с трудом поднимал глаза на соседей при случайной встрече. После ухода Амалии стал он ужасно чувствительным и напряженным, и любая мелочь откликалась в нем глубоким эхом и выводила из себя. В долгие тяжкие летние ночи крутился Соломон по пустой квартире, слыша лишь тиканье будильника Амалии, и не в силах вырваться из депрессии. Он понимал, что это у него болезненное состояние, но ничего не мог сделать против этого, изменить эту странную жизнь. Он был до предела охвачен одиночеством, которое лишало его спокойной старости.

Ухоженная при Амалии квартире была запущена. Вещи были разбросаны на диване, стульях, по всем углам. В квартире были сделаны изменения, чтобы сохранялся порядок, но это не помогало Соломону. Холодильник поставили на место платяного шкафа в коридоре, таким образом, решив проблему, которая все время мучила Амалию. Шумный холодильник был выдворен из спальни, и там стало слишком тихо. Теперь Соломон перенес туда свой письменный стол, и уже нельзя, сидя за ним, видеть на горизонте рыбные пруды и дум-пальму. Место письменного стола в гостиной пустовало. Только одна лампочка из восьми в люстре Амалии светит, запыленная, оставленная, и нет в ней пользы.

Каждый четверг приходит к Соломону Адас помочь ему с уборкой к субботе. Смотрит она на одинокую лампочку и говорит:

«Надо бы что-то поставить в гостиной».

«Может быть, радиоприемник?»

«Эту рухлядь – посреди гостиной?»

«Почему бы нет?»

«Зачем тебе этот древний радиоприемник, если есть у тебя транзистор?»

«Так я к этой рухляди привык».

«Место это подходит для телевизора»,

«Телевизора?»

«Почему бы нет?»

«Но кибуц запрещает частные покупки».

«У Иорама и Амира есть телевизор. Почему же нет его у тебя?»

«Молодые нарушают законы».

«Им на них наплевать».

«Ну, а что говорят об этом в кибуце?»

«Кто-то осмелится им что-то сказать?»

Агрессивные нотки в голосе Адас еще долго звенят в ушах Соломона. В последнее время у нее появились эти нотки, и Соломон беспомощен перед ними. Может быть, она так ведет себя с ним, потому что в последнее время нет к нему в кибуце особого уважения? Эта мысль доставляет Соломону боль, и он пытается сопротивляться ее напору. Она крутится по его квартире как чужая, и в ее молчании чудится ему скрытая враждебность. Моет Адас пол, нагибается, чтобы достать тряпку из ведра, и длинные ее волосы рассыпаются по лицу.

«Ты же мочишь волосы в грязной воде».

«Ну, и что?»

Она еще ниже опускает голову, и руки ее выжимают тряпку с непонятной для него нервозностью, и он смотрит в смущении на длинные пряди ее волос. Ему мучительно хочется провести тряпкой для вытирания пыли по ее волосам, и это воспринимается им самим, как доказательство того, насколько осложнились их отношения. Адас, которая все годы была его девочкой, оставила его, словно бы ушла, хлопнув за собой дверью. Откровенного разговора с ней давно нельзя добиться, и вот, он стоит перед опущенной над ведром ее головой и протягивает руку, чтобы оттащить ее, даже силой. Он отступает, но внутреннее желание прикоснуться к ней усиливается. Он уже не хочет пройтись тряпкой по ее волосам, а просто обнять ее, и рука его с тряпкой для вытирания пыли дрожит. Его охватывает испуг. Откуда это властное желание прикоснуться к Адас руками? Быть может, над его печалью властвуют какие-то деспотические силы? – спрашивает он себя, и дыхание его убыстряется. Слышит Адас тяжкое его дыхание, выпрямляется, обхватывает рукой всю тряпку, и быстрыми движениями, отдаляясь от Соломона, протирает пол. Она чувствует себя неловко, видя странное выражение лица дяди. Глаза его следят за ней и за ловкими ее пальцами, ногти которых окрашены в красный цвет. Не раз Соломон выражал неудовольствием тем, что девушки в кибуце делают себе маникюр, но Адас больше не спрашивает мнение своего дяди Соломона. Иногда она останавливается, отбрасывая волосы с лица и посверкивая ногтями. Дядя уходит в спальную, не выпуская из рук тряпку для вытирания пыли.

В маленькой комнате беспорядочно разбросаны вещи. Здесь уборкой занимается только Соломон. Адас не входит в спальную дяди. Быть может, груда бумаг на его письменном столе удерживает ее. Открытые письма разбросаны в постели. Соломон единственный, который их читает. Однажды, во втором часу после полудня, когда они обычно пьют кофе, он спросил Адас, займется ли она чтением всего ими написанного. Адас ответила, что читать будет после Мойшеле и Рами, но они-то не приходили читать. Рами все еще в армии и редко приходит домой, чтобы справиться о здоровье родителей и тут же их покинуть. Соломон не спрашивает его ни о чем. Интересует его лишь Мойшеле, который освободился от службы в армии с окончанием войны на истощение на Суэцком канале, взял в кибуце отпуск, и уехал за границу. Посылает изредка Адас короткие цветные открытки, а Соломону – тоже редко – пишет обстоятельные письма. О страницах, написанных дядей, он даже не упоминает, и не делает никаких намеков о своем будущем. Адас тоже молчит по этому поводу. Похоже, письма, которыми они обменивались, еще больше отдалили их друг от друга. Быть может, вложили они глубоко между строк всю искренность своих личностей, и теперь ощущают себя опустошенными. Или, быть может, после такой откровенной переписки чувствуют они, что выполнили свой долг, и теперь каждый свободен – идти своим путем. Соломон без конца размышлял над их нежеланием читать письма и, в конце концов, пришел к выводу, что для этого явно ему не хватает семи пядей во лбу.

Соломон признал полнейшую неудачу в откровенном разговоре посредством писем, и сердился на себя, ибо ведь знал изначально о провале этой затеи. Переписка, по сути, была бесцельной борьбой, и у нее не могло быть иного завершения. Отвернулся Соломон от этой груды бумаг, так и не наведя в них порядка. Входит он в спальню, отодвигает кровать, небрежно проводит влажной тряпкой по плиткам пола, и этим завершает уборку. Звуки ее доходят до Адас, и она обращается к дяде из гостиной:

«Ты поменял постельное белье?»

«Когда поменяешь?»

«На следующей неделе».

«Каждую неделю ты говоришь о следующей».

«В конце концов, все образуется».

Последнее слово Соломон произносит один раз в неделю, в четверг после полудня. В остальные дни слово это не возникает на его устах. Ничего хорошего не ожидает он в жизни, ничего в ней не образуется. Все долгое лето сидел взаперти в своих четырех стенах, не выглядывал в наружу, потому и не заметил, что пальмы не горят и не освещают эти тоскливые ночи.

Прошла первая зима без Амалии, поля зазеленели, обещая обильный урожай. Но продолжались дожди, и сорняки угрожали полям. Гора тоже покрылась зеленью, и ветер буйствовал, не давая покоя деревьям и людям. Почти всю зиму Соломон не поднимал жалюзи на окнах, и, быть может, именно поэтому он сравнительно спокойно пережил зиму. Кончилось одиночество, измучившее его летом. Больше не изводили его ночи бессонницей, и он засыпал сном младенца без всяческих таблеток.

И этот покой принес ему маленький сиамский кот, новый житель в квартире, которого привезли в подарок Адас Машенька и Иосиф. По традиции, приезжая в кибуц, они первым делом посетили Соломона, вынули из корзины и посадили на ковер котенка – маленькое красивое существо с белой пушистой шкурой в сероватых полосках, голубыми глазами, черными ушками, носом и хвостом. Котенок носился по комнатам, и хвостик его вилял подобно неугомонному чертенку. Он тащил по всем комнатам клочок бумаги, ухватился за брюки Соломона обеими лапками, и снова поскакал по комнатам, подобно шаловливому ветерку.

Соломон был очарован сиамцем и влюбился в него с первого взгляда. Воспоминания обрели вторую молодость и скакали вместе с сиамцем. Пустые комнаты наполнились жизнью. Снова он услышал голос Амалии, когда они вошли в полученную ими квартиру в квартале старожилов, пустую, лишенную жизни, Амалия открыла кран, и хлынула вода сильной струей, и Амалия обрадовалась и сказала: «А-а, живые воды текут в пустой квартире, сама жизнь с ними течет».

Это, пожалуй, были единственные поэтические слова, которые Соломон услышал из уст Амалии, и они хранились в его душе все годы. И вот он их вновь услышал при взгляде на котенка, взял его на руки и потрепал, как в детстве птичку, которую поймал, но выпустил ее на свободу, потому что полюбил ее.

«Птичка», – бормотал Соломон.

«Как ты назвал сиамца?» – спросила Адас.

«Маленькая птичка», – смущенно сказал Соломон.

«Прекрасное имя», – рассмеялась Адас.

«Есть у меня новости для вас», – вмешался в разговор Иосиф бен-Шахар.

«Что случилось?» – спросили одновременно Соломон и Адас.

«Это не кошечка, а кот», – смеялся отец Адас.

«Кот?» – громко удивился Соломон.

«Я могу тебе это доказать», – пошучивал Иосиф.

«Какое это имеет значение – кошка или кот? – отвергнул Соломон всякое вмешательство.

«Есть небольшая разница», – продолжал веселиться Иосиф бен-Шахар.

«Всегда ты со своими избитыми шутками», – сказала Машенька.

Она сидела на диване, посмеиваясь над мужем и поправляя руками прическу. Машенька вступила в общество, борющихся с лишним весом, и похудела. Исчезли лишние складки, и это вернуло ей что-то от молодости и уверенности в себе. Она перестала быть домохозяйкой, нашла себе общество и личную жизнь, начала посещать вечеринки и покупать одежду в дорогих магазинах Иерусалима. В кибуц она приехала в желтом брючном костюме. Иосиф тоже похудел благодаря диетической кухне Машеньки, но худоба ему не шла, прибавив множество морщин на его лице. Пальцы и зубы у него стали коричневыми от сигарет, которые он беспрерывно курил. В новом щегольском одеянии мать не понравилась Адас, а отец просто отталкивал ее, став подкаблучником. Повернулась Адас к ним спиной, подошла к дяде Соломону, и взяла из рук его котенка. Сиамец рассердился и впился в нее когтями. Она быстро вернула его Соломону:

«Хочешь, чтоб он у тебя остался? Пусть остается».

Так сиамец и стал жить у Соломона.

За окнами гудит ветер, и дождь стучит в жалюзи. Соломон сидит в своем кресле, электрическая печь напротив, «птичка» свернулась клубком на его коленях, обоим тепло и приятно. Гладит Соломон мягкую шкуру, и эта вкрадчивая мягкость порождает какие-то бессознательные воспоминания, и он все шепчет: «Птичка, кошечка, птичка, кошечка…»

В один из вечеров бормотал это, забыв о присутствии Адас. Она прыснула, как в детские ее годы. Благодаря маленькому сиамцу потеплели отношения между нею и дядей. Из-за котенка Адас порой являлась и по вечерам. Вбежав с дождя, с мокрыми волосами, она тоже села греться у печки. Парок шел от ее мокрой одежды, и запах дождя распространился по квартире. Расслабилась Адас на диване, волосы ее рассыпались, из брюк выглядывали, светясь, ноги, с которых она сбросила обувь и носки. Соломон сидел напротив, гладил котенка и бормотал.

«Что ты сказал?» – спросила она.

«Птичка».

«А что еще?»

«Кошечка».

«И ты говоришь – «кошечка».

«Кто еще скажет, если не я?»

«Десантники зовут красивую девушку «кошечкой».

«Правда?»

«Давай назовем птичку кошечкой»

«Но кошечка это просто – кот».

«Ну, а «птичка-кошечка» что-то меняет?»

«Птичка-кошечка» – это не просто кот, это – «птичка-кошечка».

Оба рассмеялись. Соломон накрыл Адас одеялом, сиамец взобрался сверху. Соломон пошел в кухню нагреть чай. Адас в постели, кот на ней. Крутится у нее на груди и мурлычет от удовольствия. Потягивается, поднимает хвост, погуливает по всему ее телу. Адас покачивает его на животе, и он спускается ниже, поигрывая с пуговицами на ее брюках. Адас накрывает его одеялом, и сиамец в полной темноте беснуется между ее ног и дергает за пуговицы брюк. Адас посмеивается, явно довольная. Кот выпутывается из складок одеяла и снова взбирается ей на грудь, впивается когтями в шерсть облегающей кофточки, ударяет лапами в груди, которые покачиваются, и он цепляется за них лапами как за пытающуюся сбежать жертву. Адас отбрасывает его, и, падая, он ухватывается за ее волосы, запутывается в них. Голубые глаза сиамца сквозь темные пряди волос поблескивают, как два уголька в темноте. Адас притягивает его к лицу, потирая кожу его шелковой шкуркой. Люстра бросает на них блики и тени.

Дождь и ветер, смех Адас и мурлыканье котенка, гудение электрического чайника – все как бы связано в единую игру. Сиамец старается вырваться из рук Адас, но она силой прижимает его к своему лицу. Глаза Адас прозрачны и полны света, как и глаза котенка, и они сливаются в единый глаз, острый, хищный, гипнотизирующий. Длинные ее пальцы с окрашенными в красный цвет ногтями держат шкуру сиамца, он выпускает когти, но Адас рукой защищает лицо. Кот сердится, Адас посмеивается, и оба красивы и дики. В дверях стоит Соломон с чашкой чай в руках и смотрит на них затуманенными глазами. Адас чувствует его взгляд, оставляет котенка, но он убегает опять в гущу ее волос. Соломон опускает чашку на стол и садится в кресло. Котенок опять прыгает на грудь Адас, глаза его закрыты и когти вобраны в лапы. Адас кажется такой хрупкой, что даже котенок тяжел на ее груди. Соломон любуется красотой молодой женщины. Ее глаза смотрят вверх, на потолок, свет лампы отражается в них и взгляд становится мечтательным, как в детстве. Взгляд красивой девочки не от мира сего, в душе которой таится Бог. Когда ей отказывали в чем-то, она не плакала, как другие дети, а глядела удивленными глазами на мир, ожесточившийся против нее, отворачивалась от отказавшего ей человека, и уходила.

Соломон вздрогнул, и рука его потянулась к Адас, как бы отделившись от него, и не был он властен над собственной рукой, которая сама по себе тянулась к ней. Наткнулась на чашку с чаем, послышался слабый звук, и Адас сказала:

«Дядя, пожалуйста, достань мои сигареты из кармана пальто».

Подал ей сигареты, и рука его легонько коснулась ее руки. Глаза его не отрывались от «птички», умостившейся на ее груди. Глупая мысль одолела его, не давая покоя: коту можно, а мне нельзя. Адас погрузилась в свои мечтания, сосредоточившись на курении, глаза же Соломона не отрываются от ее фигуры, скользят по ее оголенным ногам, выглядывающим из-под одеяла. Покрыл Соломон их одеялом осторожным и медлительным движением. Неожиданно схватил кота, потянул его с ее груди и швырнул на пол. Адас приподнялась на локти:

«Что случилось?»

«Почему ты не пьешь чай?»

Она села на край дивана, взяла чашку, как хорошая девочка, сделала несколько небольших глотков, но по лицу ее было видно, что это теплое пойло ей не нравится, и пьет она его, чтобы сделать приятное дяде. Она снова вернулась в детство, и глаза ее поверх чашки как бы ожидали похвалы за свое прилежание. Соломон стоял, согнувшись у стола, упираясь в него обеими руками, словно настолько ослабел, что без опоры не удержится на ногах, поглядывая на то, как она пьет чай, и пугаясь одолевших его мыслей. Время от времени он отворачивал в страхе лицо, боясь, что она прочтет его мысли, звучащие громким голосом в его душе: «Господи, Боже мой, я влюблен в нее, околдован ее неземной красотой. Господи, но эта любовь неестественна. Сейчас, в конце пути, в завершение всех мечтаний, открывается, что она и есть моя «птичка», маленькая птица с виноградников. Страсть моя к ней не более, чем страсть старика, который вскоре должен расстаться со всем, с самой жизнью. Господи, чего я валяю дурака, старый хрыч? Чего я желаю от нее? И что мне делать с этой страстью, охватившей старца? И что, Адас наивная птичка с виноградников? Она опытная женщина и разбирается в желаниях. Она – птичка с острыми когтями кошечки. Такова она. А ты – Соломон? Несчастный ты человек, и вся твоя любовь не более, чем сон. Без помощи такого животного ты даже не посмел бы подумать о любви.

«Дядя Соломон, где спички?»

«Почему ты беспрерывно куришь?»

«Мне так хочется».

«Просто невыносимо это твое курение».

«Тебе мешает?»

Адас опустила ноги на ковер, натянула носки, надела туфли, потянулась к пальто. Он глядел на нее настолько пронзительным взглядом, что она явно испугалась. Они стояли молча, она в испуге, он – в смущении, и глаза их не встречались, а блуждали по комнате, прячась между мебелью. За окнами бушевала зима. Просьба Соломона повисла в воздухе:

«Не выходи в такую погоду»

«А что делать?»

«Оставайся».

«Я ухожу».

Хлопнула дверь, так, что закачалась люстра. Котенок открыл глаза, сошел с кресла и, мягко ступая лапами, заскользил в спальную, к постели Соломона. Погасил Соломон свет, стоял в темной гостиной, глядя на электрическую печку, пока не поблекли огненные полосы, и затем, в полнейшей темноте последовал за котом. Свет в спальной он не зажег. Сиамец уже растянулся на одеяле, щелки его глаз светились во мгле. В обществе кота Соломон снова почувствовал спокойствие, и не было у него угрызений совести по поводу грешных мыслей. Помирившись с самим собой, он беседовал с сиамцем: «Ну, кошечка моя, вместо прежней птички есть у меня сейчас кошечка, и, в общем, это тоже неплохо». Глубокий покой охватил Соломона, глаза закрылись сами собой, и спал он всю ночь младенческим сном.

Так прошла у него зима, с бурями, дождями, отдыхом с «птичкой», встречами с Адас, и копанием в самом себе. Может ли удивлять, что пальмы Элимелеха были им забыты. Не хотел он спуститься к пальмам, чтобы увидеть новые побеги, как это происходило каждую зиму.

Глава четвертая

Звук дрели и голос почтальонши сливаются в ушах Адас. Дрель буравит стену, а почтальонша болтает направо и налево, и та и другая действуют на нервы. «Пришло письмо от Мойшеле», «Где оно?»

«В почтовом ящике Соломона».

В руках Адас открытка от Мойшеле. Гигантское многоэтажное здание сверкает перед ее глазами. Несколько слов: «Привет из Мюнхена. У меня все в порядке. Надеюсь, что и у тебя тоже. Мойшеле».

В узком помещении почты толпятся члены кибуца. Почтовые ящики, это, по сути, полочки с надписанными именами владельцев. Адас разглядывает открытку, а голоса ударяют в уши. Рука тянет за хвост ее волосы. Это Юваль. Он в цветной рубахе с полотенцем цвета сирени через плечо.

«Пошли в бассейн?»

«Отцепись».

Адас идет к почтовой полке Соломона и словно бы тянет за собой улыбку Юваля. Вот, и письмо, довольно объемистое, от Мойшеле. В письмах дяде Соломону он выкладывает все обиды и вкладывает цветные открытки, которые посылает из разных мест. В открытках всегда несколько слов, лишенных значения. Адас ощущает на себе любопытный взгляд Яффы. У доски объявлений ожидает ее Юваль и хватает за руку.

«Пошли».

«Не прилипай».

Резким движением освобождается от его руки. Дневной жар бьет ей в лицо. Первый хамсин – во всей своей силе. Вот уже третий день он свирепствует, и не видно ему конца. В свете полдня гора окрашивается в красноватый цвет. Все тропинки полны кибуцниками, идущими на обеденный перерыв. У большинства в руках газеты. Люди устали, как будто хамсин выжал из них энергию уже в начале весны. Жаркий день так же медлителен и ползуч, как и они. Гора обдает людей горячим дыханием. В серых рабочих комбинезонах, они выглядят в ослепляющем свете пол-дня, как силуэты, выплывающие из покрывающей весь кибуц тени от горы.

Напротив столовой, на траве, под раскидистым старым фикусом, сидит строитель-араб. Следы известки на его рубахе и брюках, панама надвинута на глаза и прикрывает лицо, черные ногти босых и непомерно больших ног бросаются всем в глаза. Вместо ремешков, у сандалий веревки. Он сидит недвижно, и, кажется, погружен в глубокий сон. Руки у него не вспотели, хамсин на них не действует. Но дуновение аромата духов Адас пробуждает его. Он отбрасывает панаму на затылок, достает лепешку с маслинами из синего платка, зубы его впиваются в лепешку, глаза – в Адас, проходящую по траве мимо него, к своему дому.

На жилище Адас опустилась дремота безумной жары. Хамсин шуршит в ветвях старого оливкового дерева, ударяющих в окно. Утром, уходя на работу в кухню, она оставила окна открытыми. Солнце, расположившееся на ее постели, заполняет дом тяжелым жаром. Адас опускает жалюзи, включает вентилятор. В комнате становится сумрачно, лишь полоски света пробиваются сквозь жалюзи, отражаясь на стене. Адас бросает письмо Мойшеле на постель и бежит в душевую, охладить пылающее тело. Голой она возвращается в комнату – лечь в постель, подставив себя вентилятору, но в постели лежит письмо Мойшеле. Глаза закрываются сами, она облачается в халат и заплетает волосы в косу. Выглядит она сейчас, как наивная стыдливая девушка. Берет письмо и садится в кресло. Здесь, в доме, далеко от остальных домов кибуца, она не находит никакой связи между желанием украсть письмо Мойшеле и собой. Она даже не хочет узнать то, что в нем скрыто. В одиночестве замкнутой комнаты реальность исчезает. Адас погружается в глубины сна, где разум не может ее достать. Только чувства бодрствуют.

В те долгие недели, когда она была погружена в написание писем дяде Соломону, Адас пристрастилась к собственным переживаниям до какой-то не прекращающейся тоски. Все эти переживания выпорхнули из нее, исчезли, когда она открыла все свои секреты дяде. Оставили ее – и Мойшеле, и Рами. Размылись грани между реальностью и сном. Воспоминания затуманились и переживания истаяли. Сначала она не уловила смысл душевного опустошения и пыталась с ним бороться, пока не убедилась в том, что не в силах воскресить прошлое. Оно показалось смутным сном, в котором происходили бессмысленные события. Долгие месяцы она вскакивала по ночам с криком от мучительных снов и не могла больше уснуть. Лежала, вперив глаза во мрак. Тело ее лихорадило, но у этой лихорадки не было никакого имени – ни Мойшеле, ни Рами. Он вся горела, и руки ее блуждали по груди, спускались между ног, словно сама с собой занималась любовью, ласкала каждый возбужденный нерв, сжимала руками каждое пылающее место, но не могла задушить страсть, заглушить желания тела. Вскочив с постели, подбегала к шкафу. Уткнувшись в военную форму Мойшеле, вдыхала запах пота. В этом остром запахе запыленных мужчин пыталась она оживить переживания прошлого, возбудить воспоминания и успокоить тело. С пугающей саму себя страстью набрасывалась на эту грязную, пропитанную потом форму, вдыхала ее запах, и тело восставало против нее. Не в силах овладеть собой, бежала в душевую. Вглядывалась в зеркало, и не узнавала себя. Лицо было чужим. Волосы растрепаны, глаза сверкают. Рот пылает на бледном и напряженном лице. Руки, быстрые и нервные, блуждали в волосах. Тело напрягалось и словно бы росло на глазах. Пыталась причесать волосы и заплести косу, но руки ей не повиновались. Приподняла груди и удивленно смотрела на новую и незнакомую Адас. Одна была – Адас дяди Соломона, кибуца, Мойшеле и Рами, другая – Адас, вдыхающая запах пота военной формы, задыхающаяся от изводящей ее страсти. Накрасила губы помадой, подвела глаза. Среди ночи надела все свои драгоценности, нарядилась в красное свое, ведьминское платье. Закурила сигарету и завела патефон. Танцевала по комнате и подпевала себе, пока не почувствовала усталость. И тут она огляделась, и, не поняв, где находится, упала в кресло Элимелеха и пришла в себя, словно бы отрезвела. Устыдившись, пошла в душевую, смыла краску с лица, но, вернувшись в комнату, боялась лечь в постель. Так и просидела в кресле до утра.

Все эти долгие месяцы ощущала Адас опасность, подстерегающую ее душу. Видела себя канатоходцем над бездной, и не было за что ухватиться. В отчаянии она искала убежище в прошлых воспоминаниях, и могла вспомнить только две встречи – с Мойшеле и Рами. Они только углубили душевные страдания и телесные муки.

Две встречи свалились на нее как одна. Первым явился Мойшеле. Война окончилась. Она страшно обрадовалась, увидев в газете большими буквами заголовок о перемирии. Значит, Мойшеле и Рами вернутся домой, и все прояснится. Завершилась война на истощение, длившаяся тысячу дней, и Адас освободилась от печали. Выводящие из равновесия сны перестали ее мучить. Она ожидала возвращения Мойшеле и Рами, но проходили дни, складываясь в недели, а они не появлялись. И она вновь лишилась душевного покоя.

Стоял жаркий день конца лета. Гора облысела от пылающих лучей солнца. Цветы увядали, трава пожелтела, на деревьях высыхали листья. Все ждали дождя. Иногда в небе над горой проплывали облака, но не роняли даже капли. Сухость обжигала горло. Ветер поднимал сухую пыль, и земля взлетала к небу серыми столбами, моля о дожде.

В полдень дремала Адас, голой. У постели жужжал вентилятор. Дверь не заперла и стук не услышала. Лай собаки вырвал ее из сна. В комнате стоял Мойшеле, держа на поводке огромного, жирного пса-боксера. Адас в испуге закуталась в простыню.

«Привет».

Не ответила, глядя на Мойшеле и его пса, как на привидения, еще больше укутавшись в простыню. Мойшеле не был похож на себя. Она ведь не видела его с начала весны. Он очень изменился. Он похудел и загорел, поэтому глаза казались большими и выцветшими. Джинсы плотно облегали бедра, он казался выше и стройнее. Голубая рубаха расширяла его плечи. Стоял он прямо, держа во рту трубку, и ароматный дым окутывал его лицо мужественным ореолом. Глаза Адас глядели на него, как на улицу чужого города, ища прежнего Мойшеле. Он растворился в этом серьезном мужчине с четко очерченным лицом. Адас не отводила взгляда, ожидая, что он подойдет к постели и снова станет прежним любимым Мойшеле. Пес высунул язык, страдая от жажды, и Мойшеле пошел принести ему воду. Адас быстро одела халат. Движения ее были нервными, тело дрожало. Мойшеле вернулся в комнату и принес воду псу в тарелке из красивого сервиза, подаренного в день их свадьбы. В свое время он берег этот сервиз, теперь принес из него дал пить псу. Глаза Адас и Мойшеле проследили за языком боксера и встретились:

«Выпьем кофе?»

«Идет».

Сидели на скамеечках перед персидским подносом. Скамеечки и поднос Адас получила в подарок от родителей недавно. Мойшеле ни о чем не спрашивал, и даже чудесная желтая роза, в тонкой стеклянной банке, поставленная Адас между чашками с кофе, не привлекла его внимание. Адас встала на колени, разливая кофе в чашки, и длинные ее волосы коснулись пола. Вдруг она замерла и задержала дыхание. Сидящий рядом с ней чужой мужчина смущал ее.

«Кофе выкипел».

Она наполнила его чашку, села напротив, подтянула короткий халат к коленям, сжимая его полы. Не хотела она приластиться к мужу, видя его оскорбительное равнодушие. Уродливый пес кружился возле него. Мойшеле пил кофе, хрустел печеньем и дымил трубкой. Голос Адас звучал отчужденно:

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3