Обольщение. Гнев Диониса
ModernLib.Net / Сентиментальный роман / Нагродская Евдокия / Обольщение. Гнев Диониса - Чтение
(стр. 9)
Автор:
|
Нагродская Евдокия |
Жанр:
|
Сентиментальный роман |
-
Читать книгу полностью
(367 Кб)
- Скачать в формате fb2
(250 Кб)
- Скачать в формате doc
(154 Кб)
- Скачать в формате txt
(146 Кб)
- Скачать в формате html
(247 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
«Тот» не будет мириться. Женя вышла распорядиться по хозяйству, и Илья говорит мне поспешно: – Я не хотел говорить при Жене, но маме очень худо: у нее рак. С операцией или без операции дни ее сочтены. С операцией она протянет год или два, не больше. Я закрываю лицо руками. – Я не хотел тебя вызывать, Таня. Я знал, что нельзя тебя отрывать от картины... Картина твоя очень удачна, у нас уже много говорят о ней... Но были моменты, когда я хотел дать тебе телеграмму, – так было тяжело. Мама торопит свадьбу Жени, кажется, она сознает свое положение... Женя повенчается с Куна-виным и уедет... Кати нет... мама... – он встал и заходил по столовой. – Останемся мы с тобой, Таня, вдвоем. Ты только, родная, у меня и остаешься. – Нет! Не могу! – вскакиваю я. – Илья, мне нужно поговорить с тобой. – Что, Таня, что с тобой? Какое странное у тебя лицо, – хватает меня Илья. – Дитя мое, какие тут разговоры! Ты совсем больна, поди ляг скорее. Он ведет меня в спальню. Я иду почти машинально. – Приляг, Танюша, или ложись лучше спать. – Нет, Илья, нет, я должна говорить с тобой. И сейчас, сию минуту. Запри двери. Он запирает двери и говорит: – Ты меня пугаешь. Я жду чего-то очень худого, Таня. Я беру его руки и прижимаюсь к ним лицом. Еще минуту дай погреться в твоей любви! Она исчезнет сейчас, пропадет навсегда. Вот, верно, так чувствует себя преступник перед казнью. – Ну, соберись с духом, Таня, – говорит он глухим голосом. – Я не могу... Не люби ты меня, Илья, я не стою... Я дрянная женщина, – шепчу я. – Ну, я догадываюсь, Таня, ты увлеклась кем-нибудь? Я молчу и еще теснее прижимаюсь к его рукам. – Что же делать, – после минутного молчания говорит он, – в своих чувствах мы не властны, детка. Такая уж видно судьба – одно к одному. Он встает и делает несколько шагов по комнате. Я сижу, опустив голову. – Я давно заметил это, Таня, еще в С. Когда я приехал, твое нервное состояние бросилось мне в глаза. Это ведь началось в С.? Я киваю. – Я видел, чувствовал, но не понимал, что с тобой. Я даже хотел тебя спросить. – Отчего же ты не спросил меня тогда, – говорю я с отчаянием. – Я бы все, все сказала тебе, ты бы помог, ты бы отрезвил меня! – Не отчаивайся так, детка. Что делать, я вижу свою ошибку. Я человек уравновешенный, спокойный и я, сам не знаю почему, как-то боюсь всякой экспансивности. У меня является страх быть смешным. Я даже иногда злился на тебя, что ты так откровенна, так порывиста, и из какого-то невольного упрямства я останавливал твои порывы. Да, это была моя ошибка, Таня. Я не был никогда откровенен и словно боялся твоей откровенности. Ты иногда бросалась ко мне в порыве восторга или тоски, а я нарочно охлаждал твой порыв только потому, что он казался мне странным у взрослого человека. Ты часто затевала разговор о чувствах, ощущениях, о чем-нибудь личном, а я сводил на общие вопросы или старался шуткой прекратить такой разговор. Мне казалось, что не следует и не стоит разбираться во всем этом. Ты уходила обиженная, огорченная. Мне было жаль тебя, но я думал: надо ее учить жить просто. Сознаюсь, Таня, мне все хотелось тебя чему-то учить. Хотелось выучить тебя жить просто, и я отнимал у тебя поэзию жизни. Это и была ошибка, самая большая. С тобой заговорили на «языке богов»... Прости, видишь, я так привык шутить с тобой, что даже в такую тяжелую минуту для меня не удержался от шутки, – но язык этот был твой родной язык, и ты откликнулась на него всем сердцем. Он помолчал с минуту. – Но, Таня, может быть, твое увлечение только кажется тебе серьезным? Может быть, оно понемногу пройдет, забудется, ты справишься с ним, и не надо будет ломать жизнь себе и мне? Ну понравился тебе кто-то, ну и пройдет. – Ты не понял меня, Илья. Нам необходимо расстаться! Я жила в Риме с этим человеком и беременна от него. Илья отшатывается от меня, судорога пробегает по его лицу, и он хватается за сердце. Я кладу голову на сложенные на столе руки и молчу. В печке потрескивают дрова. Женя играет этюды в гостиной. Молчание тяготит меня, я поднимаю голову. Илья сидит на стуле и неподвижно смотрит перед собой. – Скажи что-нибудь, Илья. Ты видишь, делать нечего. Я уеду как можно скорее, завтра, если хочешь. – Постой, Таня! Это все так ошеломило меня, что я не могу сообразить ничего хорошенько, – говорит он, не глядя на меня. – Дай обдумать, понять. Я еще не освоился с этой мыслью, я был так далек от этого, но... Он хотел идти, потом остановился. – Видишь, я не могу говорить, но хочу спросить: каков этот... этот господин? Честный ли он человек? – Ах, ты с практической стороны... Да, будь спокоен. Он спит и видит повенчать меня в мэрии и в двух церквах. – В мэрии? Он иностранец? – Да. – А я думал... – Илья потирает себе лоб. – Что ты думал? – Ничего, Таня, потом, не могу... Завтра поговорим. Постарайся заснуть, ты совсем больна. И он уходит. Уходит!.. Кончено, кончено, теперь все кончено! «Женя, – слышу я его голос, – не ходи к Тане, ей очень нездоровится». «Надо подтянуться», – думаю я на другой день, но не могу. Мне кажется, что я вся разрываюсь на части. Голова болит, тошнота страшная. Женя входит ко мне в жакетке и в шапочке; она идет в больницу к Марье Васильевне. Увидав мое буквально серое лицо, она испуганно говорит: – Ложись сейчас, Таточка, сейчас ложись: на тебе лица нет! – Нет, Женя, мне легче на ногах, иди с богом. Мама, верно, ждет тебя. Передай ей мой поцелуй. Она уходит, а я сажусь в кресло в моей уютной спальне и с тоской гляжу вокруг. Каждый предмет здесь говорит о страничке моей жизни, о моих думах, надеждах. Там, за этой дверью, моя большая, светлая мастерская, там пережито много радостей, много того, что никогда не повторится. Я отрываюсь от прочно свитого гнезда, от друзей, от родины, от любимого человека! Да, я ясно чувствую, что люблю его и буду всегда любить. Каждый неодушевленный предмет в этой квартире привязан невидимой, но крепкой нитью к моему сердцу. И все эти нити я должна оборвать зараз. Посмотреть со стороны, какой пустяк – отобрать необходимые вещи, уложить в сундук. А я не могу приняться за это, точно мне приходится резать себе тело ножом. – Уйди ты, Фомка, – говорю я моему любимцу, серому котику, которого подобрала больным, изувеченным котенком, выходила и вырастила. – Уйди, голубчик, не надрывай мне сердца. Я не знаю, что будет с тобой! Илье не до тебя, а прислуга, может быть, выгонит, и замучают тебя дворники! – И я заливаюсь слезами, упав головой на стол. Я здесь получила дар слез. Чья-то рука опускается на мою голову. Я сразу чувствую, чья это рука. Я хватаю ее и целую, целую, обливая слезами. – Не надо изводить себя, Танюша, – Илья садится напротив меня. – Не думай обо мне. Посмотри на меня, я успокоился и пришел обсудить с тобой необходимые мелочи. Я смотрю на него. Лицо его осунулось, как-то сразу постарело, но оно действительно совершенно спокойно. «Нет, ему легче, чем мне», – думаю я с тоской. – Давай обсудим, – вздыхаю я. – Мама очень слаба после операции, и надо ее поберечь. Женю я бы тоже не хотел посвящать во все это. – Да, да, – с мольбой говорю я, – сделай милость, если можно, скрой от нее хоть на время. Я не хочу испортить ей начало ее замужества. – Да, Таня, я все обдумал: ты уж как-нибудь скрепись, останься на неделю, а там мы скажем, что врачи посылают тебя лечиться до весны, а там... там как-нибудь обойдется. Я киваю. Илья молча гладит кота, вскочившего к нему на колени. – Илья, – говорю я дрожащим голосом, – у меня к тебе просьба. Может, она покажется тебе глупой и смешной при таких обстоятельствах... но... но... Не бросай Фомку. Илья грустно улыбается: – Не беспокойся, Таня – он будет со мной. Ведь это единственное живое существо, которое останется мне от всей семьи. Голос его обрывается. Я мучительно рыдаю. – Голубушка, родная моя, перестань, пожалей себя. Это ужасно глупо, что я говорю тебе такие жалкие слова. Ведь я понимаю, что ты себя мучаешь жалостью ко мне. Да и о чем, собственно, ты плачешь? Подумай. Ну, теперь тяжело, неприятно, но ведь это ненадолго. Ты соединишься с любимым человеком... – Да я не люблю его, Илья! – говорю я с тоской. – Что?! – Да, да, не люблю! – кричу я, вскакивая. – Это было безумие, страсть, мгновенная, с первого взгляда. Я боролась с собой, я понимала, что все это не любовь, и переборола себя. Я поехала в Рим, уверенная в себе, но потом... Я не знаю... Не могу... Это была страсть, гипноз, все, что ты хочешь, но это не любовь! Я еду не на счастье и радость. Я хороню свой талант! Это не любовь. Все это сгорело, кончилось. Я одного тебя люблю и любила, оттого и плачу, оттого и разрывается мое сердце. Илья неожиданно хватает мою голову и прижимает к своей груди. – Таня, родная моя, правда ли это? Илья плачет. Неужели он еще любит меня? Я пугаюсь этих слез, я вся дрожу и, почти теряя сознание, со стоном обхватываю руками его шею. Когда я прихожу в себя, он держит меня на руках, как ребенка, гладит по голове и дрожащим голосом говорит: – Если это верно, то все поправимо, Таня. Забудем обо всем. Ведь случается же, что муж с женой расходятся, живут розно, а потом опять сходятся. – Но ты забываешь... – Нет, родная, нет. Я знаю, о чем ты говоришь. Скажи мне: ну если бы я увлекся кем-нибудь, а потом принес тебе ребенка и сказал: «Таня, с той женщиной покончено, я ее не любил и не люблю. Я люблю только тебя... но вот ребенок...» Скажи, неужели ты не простила бы, не приняла в дом этого ребенка? – Конечно, приняла бы, – шепчу я. – Зачем же ты думаешь, что я хуже, чем есть? – Но ты не будешь любить его. – Таня, голубушка, ты и не потребуешь от меня к нему отцовского чувства, ласки. Но мои заботы, мой труд к его услугам, а может быть, со временем, когда острое чувство пройдет, я стану ему настоящим отцом. Ведь твои дети от мужа могли быть живы, разве это мне помешало бы любить тебя? – Илья, Илья! Что сказать тебе? Могу ли я принять от тебя такую жертву? – Это не жертва, Таня, не жертва. Не могу я жить без тебя. Пойми, одна мысль, что я потеряю тебя, убивает. Вчера меня поразило не то, что ты сказала, а то, что ты уходишь от меня. – Не говоришь ли ты этого под первым впечатлением? – спрашиваю я и чувствую, что вся моя измученная душа оживает, что мое горе отходит куда-то, будущее светлеет. – Нет, Таня, ты меня хорошо знаешь, я не говорю под впечатлением минуты. Ты-то не ошибаешься ли под впечатлением жалости ко мне? – Нет, Илья! Вся моя жизнь теперь в тебе и для тебя. Ты сам не понимаешь, как ты бесконечно добр. Если бы я даже не любила тебя, то в эту минуту отдала бы тебе мою любовь всю и навсегда.
Я послала Старку письмо. Конечно, я прекрасно сознаю, что причиняю большое горе, но ведь такое же горе я готовила любимому человеку. Старку легче будет перенести. Он так красив – неужели не найдется женщины, которая сумеет его утешить? Что же мне делать, если я не могу жертвовать Ильей и искусством? Я написала, чтобы о судьбе ребенка он не беспокоился: мы повенчаемся с Ильей, и ребенок будет законный. Я сознавалась, что очень виновата, причиняя ему горе, но ведь такое же горе он сделал другому человеку. Я плакала над этим письмом, просила забыть меня и простить, если возможно. Через четыре дня я получила телеграмму: «Je vous maudis!
». Очень аффектно. Не знаю, но мне это кажется чем-то театральным. Эта телеграмма успокоила мою совесть: ни строчки письма, ни намека на ребенка... Может быть, это тоже красиво? Но я, верно, разучилась такое понимать. Дни бегут за днями. Вот уже месяц, как я здесь. Сердце мое покойно. Мне грустно иногда до боли, но какой-то тихий свет кругом... Это Илья, его любовь. Он, кажется, забыл о себе и, едва увидит грусть на моем лице, сейчас же старается разогнать ее ласками или шуткой. Моя беременность ужасно тяжелая, но, несмотря на это, я работаю много. Задуманную картину я буду писать, когда поправлюсь, а теперь пишу портрет одного писателя, начатый еще до моей болезни. Разговоры о моей картине сделали мне имя, у меня просят портретов, но я не могу брать заказы – вдруг умру в родах. А что если ребенок опять родится мертвым? Мне больно, мне будет жаль его, но для Ильи, пожалуй, будет лучше.
Сегодня Женя вернулась из больницы грустная, она провела все утро с матерью. Катю послезавтра отправляют за границу. Мне хочется развлечь Женю, и я завожу разговор о ее женихе. Жених Жени мне нравится, но он напускает на себя слишком много серьезности. Недавно я, извиняясь, что решаюсь давать ему советы, сказала прямо: – Никогда не бойтесь быть откровенным с вашей женой, не сдерживайте ваших чувств, даже из страха показаться смешным, а то она может подумать, что вы ее мало любите. Если она бросится к вам в порыве горя или радости, обнимите и поцелуйте ее. Главное – не бойтесь слов. Слова – ложь, когда они неискренни, но если любишь – они музыка для того, кто хочет их слушать. Он, кажется, понял, что я хотела сказать, поцеловал мою руку и теперь со мной и с Женей сбрасывает маску молодого ученого – будущей знаменитости. Дай бог, чтобы девочка была счастлива. Она теперь сидит на высоком табурете и строит планы о своем будущем житье. Я слушаю ее воркование, и работа идет легко. Девушка подает мне карточку: Латчинов! Хотя мне тяжело встретиться со свидетелями моей римской сказки, но Латчинов так тактичен. Я так люблю с ним поболтать и искренне рада ему. – Вот, Женя, я тебя сейчас познакомлю с очень интересным господином. – Для меня теперь все господины безразличны, – говорит Женя, делая презрительную гримаску. Латчинов, как всегда, изящен и мил и так же, как всегда, подносит мне цветы. Мы ведем оживленный разговор, и, хотя Женя и объявила, что ей все безразличны, но уже через десять минут так увлеклась с ним разговором о музыке, что хотела тащить его в гостиную к роялю, попросить ей что-то сыграть, но раздался знакомый звонок, и она, наскоро извинившись, красная и счастливая, как ураган вылетела из мастерской. – Татьяна Александровна, я пришел к вам по делу, – говорит Латчинов. – Мне поручено письмо, которое я должен просить вас прочитать немедленно и дать мне ответ, хотя бы устно. Он подает мне письмо. Руки мои дрожат, пока я его распечатываю. «Я пишу вам не потому, что мне хочется напомнить о себе. Упрекать вас не буду, будьте счастливы, я не желаю нарушать вашего счастья. Мне нет до вас дела, но я требую того, что принадлежит мне, от чего я никогда не откажусь, – я требую от вас моего ребенка. Неужели вы хотя минуту могли подумать, что я соглашусь отказаться от того, что теперь одно привязывает меня к жизни? Вы думали, я позволю, чтобы дитя мое считалось сыном постороннего человека и называло его отцом! Как вы только могли думать, что я допущу это? Я не хотел ни пугать вас, ни угрожать вам, потому что уверен, что вы согласитесь на мои условия. Иначе я пойду на все! На какой угодно скандал, до убийства этого человека включительно, и не буду считать это преступлением. Я не требую себе моей жены, я не властен в ее чувствах и не имею права вмешиваться в ее жизнь, но я требую моего ребенка, а вы не смеете его у меня отнять! Я еще очень болен и не могу писать что-нибудь связное. О деловой стороне этого вопроса с вами переговорит Латчинов. Я еще не могу вам простить, я еще ненавижу и проклинаю вас, но отдайте мне ребенка добром, и я прощу все – прощу от души». Я сидела, опустив голову. Мысли мои спутались. А я-то думала, что все мои несчастья кончились. – Татьяна Александровна, – тихо позвал меня Латчинов, – могу ли я говорить? – Говорите, – отвечаю я машинально, вкладывая письмо в конверт и вертя его в руках. – Старк получил ваше письмо во время веселого завтрака, на котором присутствовал и я. Пока он читал письмо, я понял по его лицу, что случилось что-то ужасное. Дочитав, он бросился к столу, чтобы написать телеграмму, он написал одну строку, хотел писать дальше и не мог. «Пошлите все равно», – сказал он мне и сунул в руки листок. Не успел я взять телеграмму, как он упал на пол как подкошенный. Латчинов помолчал. – Несколько дней он лежал без памяти. Доктора опасались воспаления мозга, но, когда он пришел в себя и вспомнил, мы стали опасаться худшего – потери рассудка. Но у него здоровая натура, он вынес. Едва он мог писать, было написано им это письмо. Он поручил мне сказать вам его условия, если вы желаете их выслушать. Я выписал Вербера из Рима – это человек преданный, он будет наблюдать за правильным уходом. Сам я приехал к вам. Я надеюсь, что вы дадите мне ответ сегодня же. Я уезжаю завтра, я боюсь оставить больного надолго одного с его мыслями. Я думала. Что мне делать? В состоянии ли я буду отдать ребенка? А если не отдам? Разве у меня на него не такие же нравственные права? А юридически он будет законным сыном Ильи. За этого ребенка я готова тоже идти на какой угодно скандал! Но... эта угроза! Это не пустая фраза, я слишком хорошо знаю Старка. Но до рождения ребенка еще пять месяцев... Может, он одумается, смягчится... Нет, это я себя утешаю! Этого быть не может. Ну что же, пускай это будет мне возмездием за мой проступок. Но неужели он потребует от меня даже никогда не видеть мое дитя? – Скажите его условия, – говорю я с тревогой. – Условия Старка таковы, – начинает спокойно Латчинов. – Когда наступит событие, вы должны устроиться так, чтобы быть в это время во Франции. Он приедет в последнюю минуту взять дитя. В мэрии Старк заявит, что он отец его, и запишет на свое имя, вы одновременно дадите ему нотариальное письмо, что отказываетесь от всех прав на ребенка. Я закрываю лицо руками. – Он оставляет вам право видеть этого ребенка, когда вы пожелаете, но только в его доме, который всегда открыт для вас как для гостьи. – А если Старк женится? – спрашиваю я. – Может быть, я тоже не хочу, чтобы мое дитя называло матерью другую женщину. – И это оговорено. В случае женитьбы Старка и даже в случае появления в доме сожительницы вы получите ребенка обратно. Об этом пункте я напомнил ему. Он, конечно, уверяет, что этого никогда не может случиться, но... теперешнее его состояние не дает ему хладнокровно обсудить будущее. Я с надеждой смотрю на Латчинова и замечаю на его лице горькую улыбку. К чему относится эта улыбка? – Старк даже обещает, если вы пожелаете, конечно, воспитывать ребенка в известности, что вы его мать, но какие-нибудь обстоятельства – дела, больные родители или что-нибудь в этом роде – удерживают вас вдали от него. Старк дает слово внушить ребенку любовь к вам и аккуратно, каждую неделю, извещать вас о его здоровье. Мало того, он дает вам голос и в его воспитании и впоследствии в устройстве его судьбы. Вот, кажется, все, что я имею передать вам. – Поблагодарите его хотя за это и скажите, что я принимаю его условия, – говорю я с тоской. – Есть еще один пункт... Я даже просил избавить меня передавать вам это, но он настаивал. Вы, конечно, простите больному человеку такие предположения. Он так болен и так беспокоится. Вы должны извинить ему, а также и мне, что я принужден передавать вам его слова. – Говорите. Говорите уж все до конца! – Он страдает мыслью, что вы захотите избавиться от ребенка до его рождения. – Да как он смеет оскорблять меня! – вскакиваю я. – Татьяна Александровна, подумайте, что он пока совсем ненормален. Ему еще не такие мысли приходят в голову. Он хочет непременно присутствовать при родах, боясь, что вы ему подмените ребенка. Но вы все это должны простить. Я ходил за ним во время его болезни... Он требовал, чтобы я не рассказывал вам о его муках... Но я должен сказать, что это был бред, галлюцинации... Нам приходилось иногда надевать на него смирительную рубашку, так как держать его, такого гибкого и сильного, был риск вывихнуть ему руки или ноги. Согласитесь, что после такой болезни, через такое короткое время, он не может рассуждать вполне разумно. Вы не должны оскорбляться. Могу я продолжать? – Да. – Конечно, он сулит вам всяческие ужасы, если вы покуситесь избавиться от ребенка, но я вам не буду их повторять, так как прекрасно знаю, что все это игра его больного воображения. Еще он требует, чтобы вы тщательно следили за вашим здоровьем. Вот, кажется, и все, – прибавляет Латчинов со вздохом облегчения. Я долго молчу. – А что если этот ребенок, родившись, умрет? – спрашиваю я даже не Латчинова, а как бы себя. – Он этого совершенно не опасается, и когда я высказал ему это предположение, он ответил спокойно: «Я нашел Бога, а Бог этого не допустит». – Ну а если? – спрашиваю я. – Тогда он сам умрет, – тихо говорит Латчинов. – Ведь только этот ребенок и удержал его от самоубийства. Мы молчим. В комнате сгущаются ранние зимние сумерки, букет, принесенный Латчиновым, брошен на столе. Тихо, тихо. Только Фомка едва слышно мурлычет на моих коленях. Я не знаю, что на душе Латчинова, но у меня – страх, тоска, отчаяние.
– Ты тут, Таня? Что ты сидишь в темноте? – спрашивает Илья, входя в мою мастерскую. Латчинов давно ушел, а я так и застыла в своем кресле с Фомкой на коленях. Илья зажигает свет, смотрит на меня и спрашивает тревожно: – Что случилось, Танюша? Я заслоняю рукой глаза от внезапного света и говорю равнодушно: – Случилось то, о чем я никогда не думала... Да, не думала. Я забыла, что не я одна имею право на ребенка. – Объясни толком, Таня, я не понимаю тебя, – тревожится Илья. Я тем же равнодушным голосом рассказываю ему все, умолчав, конечно, об угрозах на его счет. Он несколько минут раздумывает. – Что же делать, Таня, – говорит он наконец. – Ведь этот человек вполне прав. Надо войти и в его положение. Мне кажется, что ты поступишь правильно, если согласишься на это. Илья говорит каким-то смущенным голосом, вертя в руках разрезательный нож. – Ведь он тебе не отказывает видеть ребенка, когда ты захочешь. Даже предоставляет возможность следить за его воспитанием... Что касается материальных средств, то я готов... – Об этом не может быть и речи: отец ребенка имеет средства, да если бы и не имел, у нас не взял, – говорю я, пристально всматриваясь в лицо Ильи. Оно почему-то смущенное, виноватое... Я понимаю, Илюша, понимаю, что ты чувствуешь. Ты сделал нечеловеческое усилие. Во имя любви ко мне ты согласился принять в дом это дитя, но теперь ты рад, ты счастлив, что является возможность отклонить от себя эту горькую чашу. Ты никогда бы не решился предложить мне это, но раз инициатива исходит не от тебя, ты дрожишь, ты боишься, что я откажусь. Ты готов на все материальные жертвы, согласен работать денно и нощно, только бы не иметь на глазах прошлого твоей Тани. Да будет так! – Я согласилась, Илья, – говорю я спокойно. – Я сама сознаю, что так будет лучше. – Ну вот и отлично, Таня! Не думай ни о чем и не беспокойся. Весной поезжай за границу. Когда все будет окончено, я приеду за тобой и мы... не расстанемся больше. Мы повенчаемся, Таня. Не правда ли, родная моя? Я горько улыбаюсь. Закрепи, закрепи меня, Илюша, а то, не ровен час, опять сбегу.
Сейчас вернулась из лечебницы от Марьи Васильевны. Все идет сравнительно хорошо. Она скоро приедет домой, но мы с Ильей знаем, что это только отсрочка, что дни ее сочтены. Сознает ли она это или нет? Мне кажется, что сознает. Она словно старается нас всех больше ласкать, говорить нам приятные вещи. Ее сдержанность пропала, она просит поскорее взять ее домой и справить Женину свадьбу. Она на лето хочет остаться с нами и все говорит, что ей приятно, когда все около нее. – Мамочка, – замечает Илья, – Тане все же придется уехать за границу на часть лета. – Зачем? Ты уж отложи для меня свои работы, голубчик, – просит она жалобно. – Меня доктор посылает на воды, мамочка, а на работы я бы не посмотрела. – Да, Таточка, ты ужасно осунулась. Что с тобой? – Ничего особенного, от лихорадки развилось малокровие. Она смотрит пристально на меня, пока я приготовляю ей питье. – Тата! – Что, мамочка? – Поди сюда, – говорит она взволнованно. Я подхожу к ней. Ея высохшие руки обнимают мою шею, и она шепчет со счастливыми слезами: – Я вижу, вижу, Тата, я еще вчера заметила, я так рада, так рада! Мне бы хотелось прожить немного дольше, чтобы поняньчить внучку, именно внучку. Слезы готовы брызнуть из моих глаз, и я говорю, едва подавляя их: – Мамочка, уж вы лучше ждите внуков от Жени, а мои дети не живут. – Конечно, я буду любить и Жениных детей, но это будет Илюшина дочка... Я тебе сознаюсь, Тата, я всех детей люблю одинаково, но Илья мне всегда был ближе всех. Она со счастливой улыбкой закрывает глаза. А я не смею поднять своих, как преступница. Какая мука! Каждый день теперь у постели Марьи Васильевны ждет меня эта мука. У больной только и разговоров, что об этом ребенке. О ребенке ее сына! Отчего Илья молчит? Разве он не видит, что я страдаю? Неужели это месть? Нет, нет, он не способен на это. Я вижу, как он сам страдает.
Мы прощаемся, собираясь уходить. Марья Васильевна держит Илью за руку и с упреком говорит: – Удивительно, как вы, мужчины, равнодушно относитесь к своим детям! Я удивляюсь, Илья, что ты совсем не радуешься, даже будто недоволен. – Мама, – говорит Илья решительно, – мы не хотели расстраивать тебя, но доктора говорят, что Таня не доносит ребенка. Она едет за границу на днях, ей надо торопиться. Твои надежды разрывают нам сердце... Пожалей нас. Марья Васильевна молчит. Слезы льются из ее глаз. Мы выходим в коридор. Илья обнимает меня и тихо шепчет: – Бедняжка моя, ободрись! Я тебя так люблю! Еще больше люблю, чем прежде, если это возможно. – Верю, Илья, верю, потому что ты сделал сейчас то, чего не сделал бы никогда ни для кого, – ты лгал своей матери!
Экспресс летит быстро. А мне кажется, что я подвигаюсь ужасно медленно. Я волнуюсь, как институтка, отпущенная домой на каникулы. Это мои каникулы. Я еду провести два месяца с моим ребенком. Я и зимой урвала недельку, чтобы съездить к нему. Но что такое неделя! Я бы хотела оставаться с ним вечно, вечно, но я не могу оставить моего мужа. Вот и теперь эти два месяца без меня для него тяжелы. Одно утешение, что он проведет их у Жени в деревне. У Жени за эти пять лет уже трое детей, четвертый в проекте. Музыку она забросила. Она вся в муже и в детях. Иногда она ворчит, что просто нет времени почитать или поиграть, но, видно, это ее не особенно огорчает. Муж ее очень любит, но зачем он так много употребляет с ней педагогических приемов? Отчего у него с ней такой покровительственный тон и какое-то снисходительное обращение? Однажды я напомнила ему наш разговор. – Вы уж очень вдаетесь в тонкости, дорогая невестка. Вы – человек с призванием, человек труда, а Женя – просто женщина. – Что вы под этим подразумеваете, Сергей Иванович? Что женщина должна быть хозяйкой и нянькой, и больше ничего? – О боже, какой старый вопрос вы поднимаете! Ну я вам отвечу: да, если у нее нет ни таланта, ни призвания. – А ее музыка? – Какое это призвание? Она ее совершенно забросила. – Отчего же вы ее не поощряли? Зачем увезли в деревню? – Странные вещи вы говорите, Татьяна Александровна! Что же, по-вашему, мне надо няньчить детей, а ей участвовать в концертах? – Женя не актриса, не оперная певица, не танцовщица, у которых все занятия вне дома, которые не могут уделять время для своих детей, хотя и из них некоторые с этим справляются. Музыкантши, писательницы, художницы могут быть матерями, если кругом есть известное довольство и им не надо самим стирать пеленки и готовить обед. И если муж не мешает... Вы знаете, Сергей Иванович, я, например, замечала, что вы отнимаете у Жени больше времени, чем дети, вы даже отнимаете ее у детей. – Вот как? – говорит он насмешливо. – Конечно. Когда вы пишете в своем кабинете, она ходит на цыпочках, не смеет дохнуть. Ее забота – чтобы не заплакали дети, чтобы не хлопнула дверью прислуга. До музыки ли ей? Она детей прячет куда-нибудь подальше и сама, как дракон, охраняет дверь вашего священного кабинета. Ведь если до вас долетит детский плач, вы говорите очень неприятные вещи: что семья тупит человека, что тому, кто занимается умственной работой, надо иметь угол, отдельный от семьи. Женя тогда огорчилась вашими словами и заплакала. Вы, правда, ее поцеловали и утешили, это верно... Но, Сергей Иванович, вы женаты пять лет! А может быть, через десять вы не потрудитесь ее утешать. Говорить подобные вещи у вас войдет в привычку, а в любящем сердце Жени появится хроническая рана. – Если я прошу покоя во время занятий, то это еще не значит, что я отнимаю все время у моей жены. Ужасно вы любите садиться на больших лошадей, дорогая невестка. – Это-то и беда, Сергей Иванович, что мы ездим на крысах и ничего не видим кругом. Я стою на своем, что все время Жени не так занято детьми, как вами. – Это забавно. – Вы, когда не заняты, требуете ее постоянного присутствия. Вы никогда сами ничего не прикажете прислуге, все выговоры вы обращаете прямо к Жене. Стакан чаю она должна налить и принести сама. Принесет прислуга – чем ты занята? Пыль плохо вытерта – бери тряпку и сейчас вытирай. Вчера она целый вечер штопала вам носки потому, что вам нравится, когда она этим занимается. – Так я должен ходить в драных носках. Ну дамская логика! – говорит он пренебрежительно.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|