– Кто это? – опять спрашивает Сидоренко, подавая мне альбом.
Я заглядываю и равнодушно говорю:
– А, это я ехала с ним до Москвы – какой-то англичанин, забыла фамилию.
– Старк!
Я ставлю такую кляксу на лицо третьей богомолки, что, если бы мой собеседник что-нибудь понимал в живописи, он обратил бы внимание на это. Но он не замечает, и я, собравшись с духом, отвечаю:
– Старк? Да, кажется, так. А откуда вы его знаете?
– Я познакомился с ним года три назад здесь, на Кавказе, у директора Т-ских заводов. Старк – представитель какой-то крупной торговой фирмы – скупает дорогие сорта дерева и отправляет во Францию. Он умный малый и веселый собеседник. Когда я ездил в прошлом году в Париж, я даже останавливался у него.
– Вы подружились?
– Как вам сказать? Мы приятели. Друзьями мы не могли стать – мы расходились с ним во многом.
– В чем же особенно?
– Как вам сказать... Да почти во всем, а больше всего в политике и в вопросе о женщинах или в женском вопросе, как хотите, – улыбается Сидоренко.
– В женском вопросе? А вы им интересуетесь?
– Как вам сказать, я совершенно не сторонник равноправия женщин, но я их уважаю, а Старк, напротив, требует для женщин всех прав, а сам смотрит на них, как на какой-нибудь хлам. Тогда, в Париже, мы кутили. Что говорить, вели себя по-кавалерски, но меня всегда возмущало его отношение к женщинам: он брал их походя, сейчас же бросал. Правда, это все были продажные женщины, но он не лучшего мнения и о порядочных. Как-то мы возвращались с вечера в знакомом семействе и я, восхищаясь одной очень милой девушкой, спросил: неужели он не заметил ее внимания к нему? Он пожал плечами и говорит: «Я никогда не завожу интриг с девушками и порядочными женщинами. Са pleure!» Не правда ли, милое выражение? Эти господа понимают только холодный разврат. Они не могут любить порядочную женщину.
– Но порядочный человек не будет ухаживать за девушкой без серьезной цели, – равнодушно замечаю я.
– Ну понятно, но нельзя же подходить к каждой женщине с одной грязной целью, и если нравится женщина, если ее полюбишь, разве думаешь о неудобствах или обязательствах? Это уже будет не любовь. Тогда же Старк добивался любви одной испанской танцовщицы, слывшей неприступной. Что он только не выделывал! Подносил ей цветы, сидел часами в ее уборной, дарил драгоценности, оплачивал ее счета. Я даже был уверен, что он не на шутку увлекся, так как дрался из-за нее на дуэли. Наконец она сдалась, и это событие мы должны были отпраздновать после спектакля в ресторане. Мы весело ужинали втроем, когда Старку подали деловую телеграмму. Он прочитал ее и обратился ко мне по-русски: «У меня важное дело, придется несколько дней усиленно работать, соображать, вести дипломатические переговоры, а я никогда не мешаю женщин с делами. Берите эту прекрасную Мерседес себе! Не пропадать же моим двадцати тысячам франков». В первую минуту я даже не сообразил, что он говорит, а он очень вежливо обратился к ней и, почтительно поцеловав ее руку, сказал, что, к его отчаянию, должен ехать домой, заняться делами, а свои права на нее уступает своему товарищу, то есть мне. Если бы вы видели, как она изменилась в лице! Вскочила, указала ему на дверь, крикнула: «Вон!» Потом упала головой на стол и разрыдалась. Он пожал плечами, пожелал нам спокойной ночи и вышел. Ну, судите сами – красиво оскорблять так женщину?
– Конечно, это немного цинично, но ведь этой женщине заплатили, – говорю я и злюсь на себя, потому что, пока говорит Сидоренко, на меня нападает какая-то слабость. Я представляю себе его лицо, его глаза, его губы.
– Татьяна Александровна, дело не в этом! Эта женщина среди рыданий твердила мне, что деньги тут не играли никакой роли, что по его поведению она думала, что он полюбил ее и что она была бы счастлива этой любовью. Он вообще ужасно цинично смотрит на любовь и не верит в нее. Он раз устроил такую потеху, что от нее просто коробило. Я даже не могу этого вам рассказать.
– Даже мне? – удивляюсь я.
– Да.
– Это что-нибудь очень неприличное? – Я мучительно хочу знать.
– Если хотите, в самих фактах не было ничего неприличного, но смысл, дух всего – просто одна порнография.
– Ну расскажите, ведь я не наивная барышня.
– Не могу.
– Фу, как глупо, – говорю я, с волнением собирая краски, кисти. Писать я больше не могу и захлопываю ящик.
Сидоренко осторожно берет мой этюд, смотрит на него и говорит:
– Вы настоящая артистка, Татьяна Александровна! Та же самая фраза, что сказал мне «тот»!
– Много вы понимаете, – вдруг выпаливаю я. Я почти уже не сдерживаюсь, вырываю этюд из его рук и поворачиваюсь уходить.
– Татьяна Александровна! Да на что же вы так рассердились? – не понимает он.
Я чувствую, что надо ему объяснить мою грубость, и говорю сердито:
– Вы разозлили меня. Что это за манера заинтересовать человека, а потом... Если нельзя что-нибудь рассказать, так не нужно и начинать... Я очень любопытная, и меня злит, когда со мной разговаривают, как с барышней... Я люблю простое товарищеское отношение.
Боже мой, что я несу! Экий ты, батюшка, ненаходчивый, вот теперь бы тебе отомстить мне, сказать, что я запуталась. Но нет, он смотрит на меня добрыми глазами и только удивляется.
– Не хочу с вами говорить, пока вы мне не расскажете историю преступления г-на Старка. Слышите? – говорю я капризным тоном.
– Да не могу, ну право, не могу рассказать, не оскорбив ваших чувств.
«Да почем ты знаешь о моих чувствах, простота ты этакая!» – думаю я и ворчу:
– Как хотите, это ваше дело, – и ухожу в каюту.
В каюте я срываю с себя передник и бросаюсь лицом в подушку. Мне мучительно хочется видеть его! Я хочу целовать его глаза, его губы – его щеку около шеи. Хочу слышать запах его духов! Зачем я о нем говорила? Но ведь мне не говорили ничего хорошего. Ах, да не все ли равно, пусть он будет чем угодно, дураком, развратником, пьяницей! Я хочу в эту минуту его улыбки, его поцелуя!.. А Илья...
Я вскакиваю, хватаюсь за голову: нестерпимо стучит в висках. Я плачу от злости и стыда – и сразу успокаиваюсь.
Что за глупости! Что я думаю? Ведь это какой-то бред, болезнь! Я люблю Илью, одного его. Вся эта глупость – не любовь. И если бы сейчас, сию минуту, мне сказали, что «тот» умер, я бы обрадовалась. Для меня мучительно думать, что он существует.
Я сижу и смотрю на круглый иллюминатор. Я совершенно спокойна, мне даже смешон мой пароксизм.
«Ну, Таточка, – говорю я сама себе, – вам верно пятнадцать лет, что вы влюбились в прекрасного незнакомца и сумасшествуете». Да нет, я в пятнадцать лет влюблялась только в артисток, танцовщиц и красивых женщин. Первый мужчина был мой муж. Я вышла замуж в семнадцать лет, в двадцать уже овдовела.
Влюбилась я в его гусарский мундир и жиденький тенор, которым он пел цыганские романсы. Много значило и то, что все посетительницы салона моей матери сходили с ума по его усам. А он думал поправить долги моим приданым. Что это было за глупое замужество! Через полгода я узнала, что он вернулся к своей прежней пассии, и ужасно обиделась. Именно обиделась. Потом это стало мне развлечением: мы с подругой нашли ее письма к нему на его письменном столе, перечитали их и изводили его намеками. Я рисовала карикатуры на него и его даму и посылала ему по почте. Он не решался спросить меня, терялся, путался, а мне было очень весело. Право, весело. Я могла капризничать сколько хочу. Целыми часами я рисовала, он не смел запретить мне поступить в академию, не мог заставить меня выезжать в свет, в скучный круг его знакомых – я жила, как хотела.
Одно было у меня горе – мои дети не жили. Странно, этот человек не оставил мне никаких воспоминаний. Я даже недавно с трудом вспомнила его имя. Знаю, что Алексей, но как по батюшке – хоть убей – едва вспомнила.
Другие... Их было двое. Я себе не даю отчета даже, как это вышло и зачем. Я совсем их не любила. Один бросил меня, приревновав к другому, а другой надоел мне чуть не через неделю. А они, кажется, меня любили.
Илья! Вот кого я люблю – его одного. Мы так сжились, так славно вместе работаем. Я чувствую себя за ним как за каменной стеной. Это самый надежный, самый верный друг. Потеряй я Илью, я бы, кажется, не пережила этого. Он мне не только муж – это друг, брат, отец, ведь у меня никого нет из близких родных. Все, что во мне есть хорошего, это его влияние, все, чем я живу, – это искусство и он. Он любит меня как друга и как женщину, он даже чересчур страстен. Чего же мне надо? Ведь я... «Ты такая чистая, – говорит он в порыве страсти, – мне иногда даже кажется, что ты холодна ко мне».
Я целую его и говорю, что он мне дороже всего на свете. И это верно: ему я никогда не лгу. Мне иногда хочется отвечать на его страстные ласки такими же и... Не умею, не могу... Неужели, правда, я чиста? – думала я всегда. А теперь я знаю, что нет. Какая гадость! Не надо вспоминать об этом. Вот звонок к обеду, надо идти мириться с моим инженером: я была невозможно груба. А все же... Неужели Сидоренко не расскажет?
За столом идет общий разговор о Кавказе. Я его ругаю, старый полковник его защищает, у нас у каждого своя партия. Темнеет.
Капитан говорит, что сегодня ночью может начаться качка. Я очень рада: проведу спокойную ночь! Меня будет тошнить, будет болеть голова и под ложечкой. Я очень рада: это лучше, чем то, что я испытываю ночью. «Посмотрим, – думаю я с насмешкой над собой, – что сильнее: ты или морская болезнь?»
– Что же с вами будет, Татьяна Александровна? – говорит Сидоренко, поднимаясь со мной на палубу.
– А вы забыли, что я с вами не разговариваю? – оборачиваюсь я к нему со всем кокетством, на которое способна.
– Неужели вы еще не сменили гнев на милость?
– И не сменю!
Я облокачиваюсь на перила, смотрю на море. Луна уже всходит – запад багряно-красный, и море слегка морщится. Качка, наверное, будет. Я любуюсь еще желтоватым столбом луны, гоню от себя все мысли, наслаждаюсь красотой ночи и тихонько напеваю.
– Татьяна Александровна, – говорит Сидоренко, – ну не грешно ли капризничать в такую ночь?
– Я с вами не разгова-а-ари-иваю-ю! – пою я.
– Но если я не могу рассказать вам! Я делаю движение уйти.
– Ну хорошо, хорошо, я расскажу, – соглашается он.
– Вы душка, – говорю я тоном восторженной институтки. – Только, пожалуйста, рассказывайте подробно и литературно. Так что же это за история?
– Да это не история...
– Ну сделайте историю... ну, хороший Виктор Петрович!
Я кладу руку на его рукав и заглядываю ему в глаза.
– Татьяна Александровна, а я не знал, что вы кокетка, – говорит он с упреком.
– А это разве худо?
– Не знаю, я с вами запутался и не знаю, что хорошо, что худо. Парадоксальная вы женщина!
– Парадоксальная женщина!.. Это удачно, Виктор Петрович, я аплодирую вам. Но к делу, к делу, к истории!
– Эх, от вас не отделаешься. Так слушайте. Знаете вы барона Z., биржевика, музыкального мецената?
– Слышала о нем. Что же дальше?
– Когда Старк был в Петербурге, они познакомились где-то на вечере у какого-то представителя haute finance. Вы знаете репутацию барона Z.?
– Слышала о нем что-то скверное, но не помню что.
– Репутация эта очень грязная в нравственном смысле, в деловом же безукоризненна. Ну... Ну... И не знаю, как это сказать... Ну, он, то есть Z., воспылал страстью к Старку.
– Как это? – удивляюсь я.
– Вот-вот, я знал, что вы не поймете! – с отчаянием восклицает Сидоренко. – Как же я буду рассказывать?
– Да нет! Стойте! Я понимаю. Теперь дальше, дальше.
– Так вот... Я еще в Петербурге говорил Старку: «Охота вам бывать у этого господина! Что о вас подумают?». «Я бываю, – отвечал он мне, – у него только на обедах и музыкальных вечерах, а запросто к нему не пойду». – «Да ведь он прямо за вами ухаживает!» Старк расхохотался. Когда мы одновременно уехали со Старком в Париж, и Z. оказался там. Куда мы – туда и он. Меня это изводило, а Старк помирал со смеху. Один раз возвращались мы с Лоншанских скачек, и пришла нам фантазия пройти через Булонский лес пешком и у Порт-Нельи сесть в метро. Погода была чудесная, народу масса, не прошли мы и полдороги – видим: в великолепной коляске катит Z. «Постойте, – говорит мне Старк, – я сейчас устрою представление!» И не успел я ему помешать, как он остановил Z., и тот увязался за нами. Старк был ужасно любезен с ним и позвал его в ресторан «Каскад» пить вино. Z. так и расцвел. Пока они болтали, я бесился, что Старк меня заставляет быть в обществе такого господина, и когда они направились к ресторану, я решительно хотел уйти, а Старк шепчет мне: «Смотрите, Z. подумает, что вы ревнуете». Татьяна Александровна, войдите в мое положение, что мне было делать? Этот господин со своей грязной душонкой действительно мог подумать про меня такую гнусность. В эту минуту я просто ненавидел Старка за то, что он ставит меня в такое глупое положение. Делать нечего, я пошел с ними. Кажется, Z. так и остался при своем мнении, потому что я извелся вконец, глядя на эту комедию. Старк словно хотел нарочно убедить Z., что надежды его не напрасны – он принял на себя роль женщины, за которой ухаживают. Я уж изводиться не стал, а только удивлялся... За разговором Старк вдруг оборачивается ко мне и капризным тоном говорит: «Сидоренко, заприте окно. Мне дует!» И вы знаете, Татьяна Александровна, я встал и запер окно, да как еще поспешно, только потом опомнился и плюнул даже. Прошло несколько времени. Что у них был за разговор, не знаю. Z. что-то тихо говорил Старку. Вдруг Старк поднимается, медленно берет стакан с вином и выплескивает в лицо Z. Потом достает свою визитную карточку и обращается ко мне: «Виктор Петрович, дайте барону и вашу карточку, чтобы он мог послать своих секундантов к вам для переговоров на случай, если ему угодно требовать от меня удовлетворения». Когда мы ехали назад, Старк был в восторге. «Нет, это восхитительно! Что теперь будет делать Z.? От дуэли отказаться нельзя: я его оскорбил при свидетелях. Ему придется драться с кем-то вроде любимой женщины!»
«Послушайте, Старк, – сказал я, – для чего вы затеяли всю эту историю и меня еще секундантом заставляете быть?» – «Ну, дорогой Виктор Петрович, это так все забавно. Ну сделайте мне удовольствие». – «Бросьте вы этот тон, Старк, я не Z». – «Ах, простите, я все не могу выйти из своей роли». Дуэль не состоялась. Z. уехал, не прислав секундантов. А Старк искренне огорчился.
– Я вижу во всем этом одно мальчишество, – говорю я равнодушно и иду в каюту.
Какая скверная ночь! Морская болезнь не помогла.
Я проснулась поздно. У меня ужасно скверно на душе. Не хочется вставать, не хочется одеваться. Висок болит, и вся я разбита. Гадко! После завтрака мы приедем в С. Надо улыбаться, любезничать, показывать родственные чувства. А стою ли я, чтобы эти женщины и мальчик любили меня? Я так сама себя загрязнила своим воображением. Противно вспомнить картины, какие рисовало мне невольно воображение. Нет, с этим надо покончить раз и навсегда!
Я вскакиваю, одеваюсь. Ну и физиономия у меня! Губы сухие, под глазами круги. Я укладываю чемоданы и выхожу на палубу. Спасибо Сидоренко: он действует прекрасно на мои нервы. Мы подъезжаем к С., он вытаскивает мой чемодан на палубу и говорит весело:
– Значит, вы меня приглашаете к себе? Да? Смотрите, ведь я завтра уже явлюсь с визитом!
– Конечно, конечно, – говорю я торопливо, пристально всматриваясь в народ на пристани. Я по просьбе Ильи дала из Новороссийска телеграмму и кто-нибудь обязательно встретит меня. Я стараюсь угадать их в толпе.
А ведь я была права. Мать и Катя встретили меня приветливо и вежливо, но очень сдержанно. Женя бросилась мне на шею и сразу влюбилась. Андрей смотрит бирюком. Мать – маленькая брюнетка, такая моложавая для своих лет, что Катя – высокая, полная, тоже брюнетка – кажется одних лет с матерью. Впрочем, я не умею определять года таких женщин.
У Кати красивые черты лица, она могла бы казаться красивой, но ничего не делает для этого и из особого кокетства, присущего этим типам, даже уродует себя. Волосы словно нарочно причесаны так, что видны редеющие виски. Она носит какой-то угловатый корсет, и гладкое платье неуклюже стянуто кожаным поясом. Лицо у нее суровое, с густыми бровями и крупным носом. Это лицо кажется надменным, именно не гордым, а надменным. Лицо матери мягче, проще, но в нем какое-то затаенное недовольство. Верно, против меня.
Если бы они показали мне хотя бы искорку теплоты! Я бы откликнулась, откликнулась всем сердцем! А теперь?..
Теперь постараемся быть в хороших отношениях. Конечно, их можно обойти, но я так устала, что не хочу себя ломать и стараться.
Женя похожа на Илью – тоже крупная и блондинка. Она очень хорошенькая. Чудный цвет лица и красивые глаза. Она прекрасна своей молодостью, свежестью и могла бы быть еще лучше, но не умеет. Андрей – брюнет. Ужасно не люблю мальчишек этих лет. Они или грубы из принципа, или надоедливы, как фокстерьеры. Он показывает мне даже некоторую враждебность. Это что-то идущее от старшей сестры.
Мать воспитанна и тактична. Женя удивительно мила, Андрея я почти не вижу. Все шло бы гладко, но Катя!
Мой сундук пришел. Я разбираю его с помощью Жени. Женя весело смеется и восхищается моим бельем и платьями. Катя презрительно кривит рот и не выдерживает:
– Такое кружевное платье, наверное, стоит двух месяцев профессорского жалованья.
– Вы ошибаетесь, Катя, – весело говорю я, – это платье стоит очаровательной детской головки и целой корзины грибов.
– Какой головки, каких грибов? – Она хмурит брови.
– Я сшила его на деньги за проданную на выставке картину «Девочка с грибами».
Она закусывает губы и говорит:
– Сколько народу можно накормить этим платьем!
– А разве кружева едят? – спрашиваю я наивно. Женя фыркает от смеха. Катя краснеет. Я чувствую, что зашла слишком далеко, и весело говорю:
– Ну полно, Катя, какая вы сегодня строгая. Вот вам новая книжка журнала, прочтите-ка, какая интересная статья вашего кумира Л.
– Благодарю, – сухо произносит она, берет книгу и уходит из комнаты.
Пишу в саду этюд с цветущей магнолией. Женя сидит рядом и без умолку болтает о гимназии в К., которую она окончила в прошлом году.
– Осенью я поеду на педагогические курсы. Сначала мама хотела ехать со мной, но потом раздумала.
Я понимаю, почему раздумала: она потеряла надежду жить с сыном.
– Вы, конечно, Женюша, поселитесь у нас?
– О, мне бы очень хотелось! Но Катя находит, что мне лучше жить одной.
Я окликаю Катю и прямо спрашиваю, что она имеет против того, чтобы Женя поселилась у нас зимой.
– Хотя бы потому, – отвечает Катя, – что у вас, наверное, очень шумно.
– У нас? – удивляюсь я. – Да у нас мертвый покой! Пока светло, я работаю в мастерской, а вечером занимаюсь скульптурой, рисую, читаю. Разве Илья мог бы работать при шуме? Изредка мы ходим в театр, в концерт. Гости у нас бывают очень редко.
– Женя может привыкнуть у вас к роскоши.
– Вы, Катя, не знаете дороговизны петербургской жизни. Илья получает три тысячи, я зарабатываю приблизительно столько же. Илья добр, вы знаете его доброту. Он многим помогает и, уверяю вас, при таких средствах особенной роскоши не заведешь.
– Я сужу по вашим платьям и безделушкам, – говорит она, немного сбитая с толку.
«Как ты молода еще, милая», – думаю я и продолжаю:
– Я люблю все красивое и изящное – это правда, но таким труженикам, как мы с Ильей, большая роскошь не по карману. Не забудьте, я еще всю зиму болела и не могла работать.
Она не выдерживает:
– Право, глядя на вас, как-то странно слышать: труженица, работать...
– Почему? – наивно спрашиваю я. Мать тревожно взглядывает на Катю.
– Ваша работа для вас – развлечение, удовольствие.
– А разве надо ненавидеть свою работу? Разве вы ненавидите ваших учениц, ваш труд? – удивляюсь я.
Она хочет что-то возразить, но я не даю:
– Правда, мой труд лучше оплачивается. Художниц меньше, чем учительниц.
Она начинает краснеть.
– Вы производите предметы роскоши, не знаю, труд ли это.
– Значит, вы ни во что не ставите работу бедной фабричной девушки, которая целый день гнет спину над плетением кружев, – восклицаю я с ужасом, – только потому, что она производит предметы роскоши?
«Не слишком ли я?» – мелькает у меня в голове. Да нет, «бедная труженица», «гнуть спину» – это такие обиходные слова в ее лексиконе, что она и не заметила их.
– Да, но работница получает гроши! – восклицает Катя.
– Опять только потому, что работниц много. Да и потом надо же как-то оценивать талант и творчество. Ведь переписчик получает гроши сравнительно с писателем.
Катя молчит. Мать тревожно смотрит на нее. Я принимаюсь опять за работу, и мне досадно. Катя – слишком слабый противник. Стоит ли тревожить мать этими разговорами? Не молчать ли лучше? Что за бабье занятие – такая пикировка!
Какая чудная ночь! Я стою в саду. Какая тишина, какой аромат! Вся листва, весь воздух, трава полны светящимися мухами. Море шумит, шумит. Я бы пошла туда, к морю, но калитка заперта. Искать ключ – перебудишь всех в доме. Все спят. Как могут люди спать в такую ночь? Как может спать Женя! Я в ее годы была способна прогулять всю ночь.
– Таточка, вы не спите? – слышу я ее голос с террасы.
– Нет, сплю! Это я в припадке лунатизма гуляю по саду! – говорю я загробным голосом.
Женя хохочет и выбегает ко мне. Она закутана в большой байковый платок.
– Как вы неосторожны, Таточка, в одном батистовом платье. Лихорадку схватите.
– Верно! На этом Кавказе при всех наслаждениях природой всегда стоит лихорадка.
– Я поделюсь с вами своим платком! Женя окутывает меня, и мы медленно идем по саду.
– Таточка, я вас ужасно люблю, – Женя нагибается и целует меня. Я не маленького роста, но она выше. – Вы, может быть, не поверите, а я с первого взгляда полюбила вас! Нет, я даже вас раньше полюбила, давно, как только Илюша стал нам писать о вас. Я Илюшу тоже страшно люблю – больше, чем Катю и Андрея.
– Илья лучше всех! – смеюсь я.
– Да, да, лучше всех! И вы такая именно жена, какую я хотела для него!
Это детский лепет, но мне отрадно, мне тепло, я ее целую с благодарностью.
– Вы так не похожи на всех наших знакомых дам. Вы какая-то такая... яркая. Вот мама и Катя говорят, что вы некрасивая. А вы мне кажетесь красивей всех, кого я знаю. Катя находит, что ваши платья, ваша прическа слишком театральны, а мне все это кажется таким красивым. Катя у нас чрезвычайно строгая ко всему, что она называет пустотой, а к этому она причисляет все: и веселье, и платья. И ведь это предрассудки, не правда ли?
– Женюша, Женюша, не откидывайте предрассудков! Потом трудно остановиться на этом пути. Границы нет! Платье, прическа – это пустяки, но если пойдете далее... Милая моя деточка, слушайтесь Катю и маму, вы проживете спокойно, счастливо, без тревог!
«И страстей», – прибавила я про себя.
Я теперь на ночь всегда принимаю опиум и засыпаю без снов, как убитая. А значит, с «тобой» можно бороться! Днем сила воли, ночью – опиум. Я выздоравливаю. Выздоравливаю!
Мне иногда даже жалко Катю! Она совершенно сбита с толку. Как ей хочется оправдать перед самой собой свою ненависть ко мне. Ее честность страдает от этой несправедливой, ни на чем не основанной ненависти. Она ищет, мучительно ищет зацепиться за что-нибудь и – не за что! Всех пороков, которые ее бы утешили, нет!
Я работаю, брат ее со мной не опустился, а напротив, идет в гору и в письмах называет меня своим вдохновителем, другом, правой рукой. Относительно знаний, образования я выше ее, даже читала гораздо больше. Эти последние удары я наносила не сразу и всегда дав ей немного пошпынять меня. Сознаюсь, это женская мелочность. Мне доставляло удовольствие удивлять и ошеломлять ее.
Попробовала она меня со стороны политических убеждений – они оказались одинаковы. Мне страшно хотелось удариться в крайне левую сторону, но я сдержалась, пусть будет меньше предлогов к рассуждениям и спорам. Наши споры положительно мучительны для Марьи Васильевны. Даже «помощь ближнему» у меня шире, так как у меня больше заработок. Остаются мои туалеты.
Катя ходит вокруг меня и изнывает. Как-то мы говорили о ее любимом беллетристе Д. Д. – друге Ильи, мы с ним знакомы давно. Я дала ей книгу его рассказов. На этой книге очень любезная надпись, какие обыкновенно пишут писатели, даря экземпляр книги своим почитательницам: «Талантливой, чуткой умнице Таточке от друга».
Добродушный Иван Федорович, наверное, ста знакомым дамам написал то же самое, но для Кати он кажется каким-то небожителем, его слова – закон, заповедь. Она теперь еще более мучается совестью, что чувствует ко мне беспричинную антипатию. Когда она прочла надпись на книге и изменилась в лице, мне было ее жалко, я даже хотела крикнуть: «Катя, я подкрашиваю ресницы. Может быть, это вас утешит?»
Она сама себя не понимает... А я ее понимаю. Это органическая антипатия. Я воплощаю для нее физически тип, ей антипатичный, и никакие мои нравственные достоинства не помогут. Если бы я совершила какой-нибудь выдающийся подвиг из любви к человечеству, она все равно не смогла бы пересилить свое отвращение ко мне.
И это тело! Душа, сердце, разум здесь ни при чем!
Как часто мы слышим: он во всех отношениях безукоризненный человек, но он мне несимпатичен – и наоборот: он пьяница, он дрянь, но он такой славный.
Это тело! Тело кричит – и ничего с этим не поделаешь ни умом, ни разумом. Можно только удержать себя от проявлений симпатии и антипатии.
Катя меня не побьет, не отравит – она удержится. Она не понимает этого, а я... О, как хорошо я это понимаю! Катя, днем – сила воли, а на ночь принимайте опиум, а то вы, наверное, во сне четвертуете меня или жарите на вертеле! Принимайте на ночь опиум!
Вот уже две недели, как я здесь, и, к своему удивлению, прекрасно себя чувствую. Невралгии нет, остатков болезни как не бывало.
Я работаю, лазаю по горам и ем, ем просто неприлично.
Мать сильно поддается. Если бы ее можно было взять лаской, я бы приласкалась к ней, право, искренне – она мне нравится. Женя от меня не отходит, а Катя и Андрей избегают.
Сидоренко сделал мне визит, и Катя радостно насторожилась, бессознательно надеясь поймать меня хоть на кокетстве, – и тут не выгорело. Если я слегка и кокетничаю с Сидоренко, то так, что ни он сам, ни Катя этого не замечают.
Обхаживаю одну абхазку. Познакомилась с ней в купальне. Господи, что бы я дала, если бы она согласилась позировать мне. Что за тело, формы, краски! Рожа глупая, носатая! Но бог с ней. Я ей закину голову – изменю лицо. Никогда не видала такой спины, бюста, ног – загорелая Венера.
Но ведь не согласится, не согласится, дура! Уж я ухаживаю, ухаживаю за ней... Подарила ей браслет, хожу к ней в гости и по целым часам слушаю, как делаются сацибели и чучхели.
Я люблю и умею писать женское тело. Оно так прекрасно!
Я выставляюсь всего три года, а мои обнаженные сделали мне имя. Как женщине мне легче найти натуру. Очень часто и охотно мне позируют мои знакомые дамы и барышни. Ах, нарисовала бы я мою абхазку, всю вытянутую, слегка откинувшуюся назад, под ярким светом солнца, у темного камня! Я так и вижу светлых зайчиков на камне и на ее смуглом, безукоризненной формы плече и бедре!
Не согласилась, анафема! Завтра возьму камеру и потихоньку сделаю с нее несколько снимков, пока она будет купаться. Унесу хоть ее формы, если не удается унести колорит. Дура! Я целый день хожу злая и уверяю, что у меня болит голова.
Опять умоляла абхазку, отдавала ей мою бриллиантовую брошь – не помогает!
У меня в голове уже явилась картина. А когда я «беременна картиной», как говорит Илья, я не могу ни о чем другом думать. Как только кончу осенью в Риме мой «Гнев Диониса», примусь за эту. Большое полотно, аршина четыре в вышину. Море, скалы и женщины, много женщин.
Я не повторю обыкновенной ошибки художников, которую делают большинство из них, когда изображают группу женских тел: они пишут их с одной модели в разных позах.
Нет! На переднем плане у меня будет великолепная, рыжая женщина со слегка даже тяжеловатыми формами – одна из веселых дам Петербурга, она уже позировала мне. Это, как поется в «Синей бороде», «Un Rubens, un fameux Rubens». Она будет лежать, разметав свою рыжую гриву... Рядом поставлю мою абхазку. Сила, мускулы – Диана! А с другой стороны – одну знакомую курсисточку, Наденьку Флок, легкую, серебристую, нежную. Наденька некрасива, и голову нужно другую... Ах, моя богомолка с парохода!.. Дальше другие, танцующие, бегущие, плывущие и играющие в воде. А на переднем плане справа – старуха! Голая, сухая, безобразная – и вы будете такими, как я! Вот и название. Беззубый рот насмешливо улыбается, и столько злого сарказма в злых красноватых глазах!
Хожу и думаю о моей картине. Лихорадочно пишу этюды моря, камней. Хотела попросить Женю попозировать – не годится. Груди в виде маленьких торчащих вперед конусов, на талии складка спереди, а я люблю прямую линию, зад низкий, как у лошади, павшей на задние ноги. Но руки, плечи, кожа восхитительны. Я опущу ее в воду. Эта головка с распущенными волосами, с лиловыми вьюнками, падающими из венка на плечо, будет очаровательна! Она будет плыть, улыбаться!..
Завернув свои длинные косы кольцом,
Ты напомнила мне полудетским лицом
Все то счастье, которым я грезил во сне,
Грезы первой любви ты напомнила мне! —
поет Сидоренко под аккомпанемент Жени. У Сидоренко славный баритон, и поет он музыкально и с большим вкусом. Я люблю его слушать.
Грезы первой любви...
Надо написать мою богомолку одну, в поле... Букет полевых цветов вываливается из рук... Она застыла с устремленными вверх глазами... Кругом тишина, простор...