Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Обольщение. Гнев Диониса

ModernLib.Net / Сентиментальный роман / Нагродская Евдокия / Обольщение. Гнев Диониса - Чтение (стр. 10)
Автор: Нагродская Евдокия
Жанр: Сентиментальный роман

 

 


      – Ведь носки могла заштопать прислуга, но вы обиделись бы, если бы она отдала эту работу прислуге, а сама села играть Шопена. Вы бы обязательно прошлись на этот счет, что часто случается.
      – Все это очень остроумно, Татьяна Александровна, но что из всего этого следует?
      – Хотите, скажу откровенно?
      – Пожалуйста.
      – Другая женщина, не Женя, изменила бы вам через несколько лет, а Женя этого не сделает, она будет продолжать вас любить и вся уйдет в заботы о кухне, детях и ваших носках.
      – Значит, все будет прекрасно.
      – Не совсем, Сергей Иванович. Когда ее щечки потеряют свежесть, вы заметите у нее седой волос, одну или две морщинки, вы скажете: «Моя жена только кухарка и нянька, она не способна меня понимать! С ней я опускаюсь» и...
      – Доканчивайте, доканчивайте, Татьяна Александровна.
      – ...и заведете любовницу.
      – Великолепную перспективу вы рисуете нам, – замечает он со злостью. – А позвольте поинтересоваться: все это вы высказывали и моей жене?
      – Нет, только вам.
      – Благодарю вас и впредь прошу не высказывать. Очень жаль, что моя жена вас так любит. Вы, разводя подобную философию, можете иметь на нее дурное влияние, – говорит он и выходит из комнаты.
      О, если бы ты знал все, ты не позволил бы своей жене и видеться со мной. Ты бережешь ее чистоту, потому что эта чистота удобна для тебя. А когда молодость жены твоей увянет, даже эта чистота поставится ей в упрек. Тебе покажется, что тебе нужны эксцентричные женщины, африканские страсти, безумная любовь, и ты пойдешь искать все это, хотя бы за деньги, и будешь обманывать себя, что тебя любят за твой ум, за твою наружность...
      Однако как медленно идет поезд!
 
      Женя понемногу уходит от нас: от меня, от Андрея, от Ильи. О Кате она не смеет и упоминать при муже. Мать ее не испытала этого отчуждения: она умерла. Она успела поняньчить только первого внука. Жениному сыну Илюше было всего семь месяцев, когда бабушка умерла. Умерла она счастливая, что мы все были около нее. Все, кроме Кати, но и о Кате она могла не беспокоиться.
      Катя устроилась хорошо. Я писала о ней Латчинову в Париж, он ей достал уроки русского языка и сделал ее чем-то вроде своего секретаря.
      Катя хорошо зарабатывает. Она могла бы вернуться теперь в Россию – Латчинов и это устроил, но после смерти матери она решила не возвращаться.
      Она даже звала Андрея к себе, но он, окончив гимназию, поступил в Технологический и живет с нами.
      Как медленно идет поезд!
 
      Латчинов! Думала ли я, что наше случайное знакомство в осенний день на вилле Боргезе обратится в такую дружбу? Нет, это не дружба, не приятельские отношения: он держит себя всегда сдержанно, корректно, но в трудную минуту он всегда там, где нужно. Всегда, без малейшей просьбы он сделает все, что можно. Его большое состояние позволяет ему не служить, и его время всегда к услугам тех, кто нуждается в нем.
      Все эти годы он играл роль нашего общего доброго гения. Вот теперь, перед моим отъездом, он написал шутя, что пока меня не будет с Ильей, он приедет недели на две развлекать его в деревню к Жене.
      И это не пустые слова. Илья оживет в его присутствии: он высоко ценит его талант, его знания. А знания у него замечательные – по всем отраслям науки.
      Женя прозвала его «Брокгауз и Эфрон». Эти знания по истории, археологии и истории литературы древних даже не дилетантские.
      – Когда вы все это успели изучить, Александр Ви-кентьевич? – удивляется Илья, который часто обращается к нему за справками и советами.
      – Судьба, Илья Львович, избавила меня от всяких забот о хлебе насущном. Что же мне оставалось делать? То, что молодежь, да и не одна молодежь, называет жизнью, меня никогда не занимало. У меня хорошая память, хорошие способности, науки даются мне легко – надо же как-нибудь проводить время здесь, на земле.
      Сергей Иванович много заискивает, и меня ужасно забавляет, как перед ним он спускает свой авторитетный тон.
      Но есть вещи, о которых Латчинов никогда не говорит, мы о них узнали случайно: это широкая благотворительность, умная, тайная, действительная помощь бедным и учащейся молодежи. Когда нужно – он пускает в ход все свои связи, ездит, хлопочет, просит, даже кланяется, и все это с видом изящного спокойствия.
      Мы все его любим. Говорим мы с ним о самых интимных делах, а между тем он сам ни разу не сказал и слова ни о своей жизни, ни о своих чувствах. Мы узнали только, что он вдовец, что жена его давно умерла. Я даже видела в его петербургской квартире ее портрет. Неужели эта женщина, с тонкими губами и надменным выражением на лице английского типа, своей смертью нанесла ему такую тяжелую рану, что и через десять лет после ее смерти он не может быть счастлив?
      А что его что-то гнетет, гложет, это я замечала много раз. Отчего же иногда на лице его отражается такая скорбь?
      Я ему благодарна, я ему обязана вечной благодарностью! В самые трудные минуты он поддержал меня своей нравственной силой, своим тактом и даже своей лаской. Я ему обязана, что не разбила голову о стену, когда у меня отняли моего ребенка...
      Этот несносный поезд ползет как черепаха!
 
      Если я виновата перед Старком, то он мне отплатил. О, как жестоко отплатил!
      Все эти четыре года он продолжает иногда бессознательно мучить меня, но то, что я испытала в несколько дней по рождении моего Лулу, это не сравнится ни с чем.
      Я умоляла, чтобы ребенка взяли скорей, сразу после его рождения, иначе мне казалась невозможной разлука с ним, а Старк заставил меня кормить моего крошку.
      Я могла видеть ребенка только в эти минуты, а как только он засыпал, Старк уносил его.
      Пока я кормила, Старк сидел около, не говоря мне за все это время ни единого слова. Похудевший, с темной тенью под огромными горящими глазами, он казался мне и страшным, и чужим. Он был так же красив, но какой-то другой красотой.
      Я кормила моего ребенка со страхом. Не убиваю ли я этим молоком?
      Я молила, просила, но Латчинов, который все время старался нас обоих успокоить, ничего не мог поделать со Старком.
      – Она должна кормить свое дитя. Он должен знать, что мать выкормила его, – упрямо твердил тот.
      Наконец с помощью доктора, настращавшего Старка, что ребенок может заболеть, Латчинову удалось избавить меня от этих пыток. Дня через четыре приехала кормилица, и Старк увез ребенка.
      Латчинов! Да, только Латчинов мог не потерять головы с нами обоими.
      Эту ужасную ночь он просидел у моей постели, и единственный раз я видела на его лице нежность и сострадание. О, как я была жалка, как я была жалка в эту ночь!
      Однако как медленно идет поезд!
 
      Но все это прошло, прошло! Я завтра увижу своего маленького сынишку! Мое сокровище! Того, кого я люблю больше всего на свете!
      – Дитя такой любви, как наша, должно быть прекрасно, – сказал когда-то Старк.
      Нет, мое дитя прекраснее этой любви.
      Поразительно, до смешного похожий на отца Лулу красивее его. Моей черты ни единой, только цвет глаз! Не форма, а цвет. Они огромны, как у отца, но зеленовато-синие. Эти глаза в тени длинных, черных, загнутых кверху ресниц – что-то такое прекрасное!
      А что за чудное создание, этот ребенок! Какой ум, какая удивительная доброта! Милая, милая крошка!
      Как бежит время, ему уже четыре года, это маленький человечек, и я боюсь, что будет дальше. Скоро он задумается, отчего мама, его обожаемая мама – как я благодарна Старку, что он внушил ему эту любовь, – не живет с ним постоянно? Перестанет же он верить в существование больных дедушки и бабушки, которые держат его маму вдали от него.
      Для посторонних, для знакомых Старка я – крестная мать Лулу, кажется, даже сестра или подруга его умершей матери. Ребенок называет меня мамой, потому что от него скрывают смерть матери.
      Как это глупо! Но я делаю это для Ильи. Меня поразило даже, как он болезненно боится, чтобы кто-нибудь не заподозрил истины. Но о ней никто и не догадывается в Петербурге, а здесь... Здесь это секрет Полишинеля... Старк ничего не умеет скрывать, ему трудно удержаться, чтобы не язвить меня...
      Однако экспресс! Бесконечные остановки.
 
      С Катей я встретилась здесь два года назад.
      Старк купил в Нельи маленькую виллу, и Латчинов поселился на лето у него.
      Когда я приехала, на другой день явилась к Латчи-нову Катя. Она приезжает аккуратно два раза в неделю к нему для исполнения своих секретарских обязанностей.
      Со Старком они встречались у Латчинова, и симпатия Кати к Старку превратилась в дружбу.
      Когда Катя приехала, мне невозможно было не видеться с ней.
      Латчинов просил у меня извинения, что он не позаботился устроить так, чтобы мы не встречались у Старка.
      – Можете представить, – говорил он, и я первый раз видела его в таком смущении, – я совершенно упустил из виду, что Екатерина Львовна – сестра вашего супруга.
      И Катя узнала все.
      Ребенок упал и ушибся. Мы его утешили и совершенно забыли об этом.
      Старк вернулся на дачу по обыкновению, в семь часов, из своей конторы. При первом взгляде он сейчас же углядел маленькую ссадину на остреньком подбородке Лулу и, конечно, всполошился. Он ядовито заметил, что, вероятно, дамы увлеклись разговорами о туалетах, и с беспокойством стал спрашивать ребенка, как он себя чувствует.
      – Полноте сокрушаться, – хотела я пошутить, – охота обращать внимание на такие пустяки. Это может испугать только такого необыкновенного отца, как вы.
      – Это вы необыкновенная мать! – крикнул он со злостью. – Вам было бы все равно, если бы ваш сын убился насмерть!
      Я взглядываю на личико Лулу – оно изображает ужас, глаза полны слез. Он не может слышать ссоры, брани и требует, чтобы все поцеловались. Я беру его на руки и говорю:
      – Не плачь, дитя мое, папа шутит, папа сердится на камень, который ушиб тебя.
      Ребенок успокаивается и доверчиво смотрит на меня, а я говорю Старку по-русски, так как Лулу еще плохо понимает этот язык:
      – Перестаньте придираться ко мне при ребенке! Или вы желаете, чтобы он разлюбил меня?
      – Теперь он мал, а когда вырастет, сам поймет, что он для своей матери только хорошенькая игрушка.
      – Если вам угодно будет, – говорю я с негодованием, – в другой раз разыгрывать драму мне в назидание, то потрудитесь нанять театрального ребенка, если вам необходим ребенок для моего извода.
      Он хочет что-то отвечать, но Катя встает удивленная, растерянная.
      Мы оба так обозлились, что забыли о ее присутствии.
      – Катя, – говорю я, – простите, что Эдгар Карлович сделал вас свидетельницей семейной сцены. И я ухожу с ребенком в другую комнату. Я тогда до того взбесилась, что у меня дрожали руки, когда я расставляла игрушки на полу. Я старалась смеяться и шутить, чтобы развлечь ребенка, но его не обманешь, он тревожно взглядывал на меня и спросил:
      – А ты тоже сердишься на камень, мамочка?
      Его уже тогда трудно было обмануть, а что же дальше?
      Это была не первая сцена со Старком.
      Когда ребенок был совсем крошкой, я, приезжая его навестить, жила в отеле, проводила с ним весь день, до прихода Старка, а затем уходила. Но ребенок стал понимать, он привязывался ко мне, и плакал, когда я уходила. Я стала оставаться на весь день.
      Старк старался сидеть у себя в кабинете, но Лулу требовал нас обоих вместе.
      В прошлом году я впервые остановилась в доме Старка.
      Да, чем больше понимал ребенок, тем более я приходила в отчаяние.
      Мальчик чуток и нервный ужасно. Да и как ему не быть нервным? В каком состоянии я носила его! А Старк, как нарочно, в моем присутствии нервничает, злится. Мне иногда кажется, что он ревнует ребенка ко мне, а иногда я бываю уверена, что это месть. Мы очень редко разговариваем со Старком наедине и только о делах, но и эти разговоры кончаются всегда ссорой. При других он очень корректен и вежлив со мной, но от намеков и шпилек удержаться не может. То же самое и в письмах: нет-нет да и сделает больно.
      Он мне пишет только о ребенке, другого в его письмах нет, но...
      «Вчера в вагоне напротив меня села пара – муж и жена, с ними был их ребенок. Мать целовала его, и мне тяжело и завидно. Ребенок потянулся к моей палке... „Господин, верно, не любит детей?“ – спросила молодая женщина, видя, что я отодвинулся в угол. Мне стало жаль, что я обидел бедняжку. „Нет, сударыня, мне завидно смотреть, как вы ласкаете своего ребенка. У моего нет матери“».
      Ну зачем? Зачем это писать? Я понимаю, он мне мстит, но зачем он мучает ребенка?
      Латчинов однажды решительно сказал мне:
      – Татьяна Александровна, объясните Старку, что нельзя при ребенке вечно жаловаться, что жизнь его разбита и что, если он умрет, ребенок будет одинок и заброшен. Запретите ему эти вечерние молитвы!
      Даже та любовь, которую он внушил ребенку ко мне, какая-то больная. Я будто фея, слетающая откуда-то.
      У Лулу ко мне нервная страстность, и в первые дни он не отходит от меня, жмется ко мне. Каждый вечер спрашивает: «Ты не уедешь завтра?»
      Как медленно идет поезд.
 
      Когда Старк устроил мне сцену при Кате, это все тоже вертелось у меня в голове. Я тогда старалась только успокоить Лулу, и мне это удалось.
      Он начал смеяться. У него такой же красивый смех, как у его отца, и так же он слегка закидывает голову и щурит глаза, когда смеется.
      Катя вошла в самый разгар нашей игры, глаза ее были заплаканы. Это меня поразило.
      – Шли бы вы помириться с ним, чего вы разозлились?
      – Я не хотела ссориться, не хочу и мириться. Это выйдет только лишняя сцена, и я нарвусь опять на дерзость.
      – Дерзость! – восклицает она с нервным смехом. – Вы, Тата, так избалованы людьми, что всякое замечание принимаете за дерзость! Что вы удивленно смотрите на меня? Вы считаете себя за центр мира и требуете, чтобы все преклонялись перед вами.
      – Лулу, беги-ка скорей к няне! – обращаюсь я к ребенку. – Скажи ей, что дождь прошел и можно гулять.
      Когда он уходит, я поворачиваюсь к Кате:
      – Вы ошибаетесь. Я вовсе не требую поклонения.
      – Нет, требуете, – прерывает она меня. – Женщины, подобные вам, знают только свои страсти и причуды. Они коверкают жизнь окружающим и еще удивляются, как это те кричат, когда им больно! Такие женщины, как вы, только и носятся сами с собой! Есть же, наверное, в вас какие-нибудь достоинства, за что вас так любят, но вы сами любви не понимаете, вам нужны только ощущения. Вы даже на страдания, как будто только одни, имеете право, а если страдания других портят вам аппетит, вы кричите, что вас оскорбили!
      – Послушайте, Катя. Что я терпела и терплю, я не буду рассказывать. Я понимаю, что вы не можете относиться ко мне справедливо: я очень виновата перед вашим братом, но он простил мне. Простите и вы.
      – Мой брат сам по себе, а я сама по себе, – говорит Катя. – Мой брат простил вам потому, что не может жить без вас, потому, что любит вас. А я не могу вам простить. Не за брата, нет. Вы вернулись к нему и няньчитесь с ним. Я отдаю вам справедливость, вы идеальная ему жена теперь... Я не могу простить вам вот за того другого, которому вы исковеркали жизнь только потому, что вам понравились его красивые глаза!
      – Значит, мне следовало бросить вашего брата?
      – Конечно. Ваше место здесь, около вашего ребенка. Эдгар Карлович сейчас мне рассказал все. Он говорит, что не имеет на вас претензий как на женщину, но он страдает, он мучится мыслью, что его ребенок лишен матери. Осуждают женщину, когда она бросает детей для любовника. И вы поступили так же! И я осуждаю вас, хотя бы этим любовником был мой брат.
      Она ушла, хлопнув дверью. Эта сцена ярко стоит в моей памяти...
      Слава богу, Кёльн проехали! Ночь. В вагоне все спят, но я не могу спать, я еду к своему сыну.
      Как медленно, медленно идет поезд!
 
      После этой сцены Катя как-то вдруг стала мягче. Она нашла оправдание своей антипатии ко мне, и рядом с этим у нее явилось материнское чувство к моему сыну, она привязалась к нему, как иногда старые девы привязываются к чужим детям.
      Да и как не любить это очаровательное существо! Его любят все без исключения.
      Когда он болел корью, то не только знакомые, но и булочник, угольщик, молочница справлялись каждый день о его здоровье, приносили цветы, игрушки.
      Старк любит его не как отец, а как самая страстная мать. Надежду, что он когда-нибудь женится, я теряю все больше и больше. Его любовь к ребенку иногда переходит все границы.
      Помню эту корь Лулу. Старк совсем потерял голову и вызвал меня отчаянной телеграммой. Что я чувствовала за время, пока летела в Париж!
      Я приехала как раз во время визита доктора; он меня успокоил, что корь легкая, что опасности нет никакой. Я хотела было утешить Старка, но он наговорил мне ужасных вещей на тему моего равнодушия к ребенку.
      Ах, как медленно идет поезд!
 
      Выскакиваю из вагона, забыв о вещах, да и обо всем на свете. Я вижу группу людей на платформе, от нее отделяется маленькая фигурка в белом платьице.
      Еще секунда – и я прижимаю ребенка к своей груди, стараюсь удержать слезы и целую его, целую... Он обнял меня и молча прижался своей черненькой головкой к моей щеке. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю и опоминаюсь только тогда, когда слышу спокойный голос Латчинова:
      – Татьяна Александровна, вы задушите Лулу. Мы тоже существуем и хотим поцеловать вашу ручку.
      Я не выпускаю Лулу и говорю, смеясь сквозь слезы:
      – Вот вам моя щека, дорогой Александр Викентье-вич, поцелуйте меня, я так рада вас видеть!
      Он, смеясь, целует меня.
      – Поцелуйте и вы меня, Эдгар, – обращаюсь я к Старку, – и дадим слово не браниться во время моего пребывания у вас.
      Он едва касается губами моей щеки и спрашивает:
      – Где же ваши вещи, Татьяна Александровна?
      – Ах да, вещи! Они там, в вагоне, – я неопределенно машу рукой и опять заключаю в объятия мое сокровище.
 
      За завтраком я тоже не могу оторваться от Лулу.
      – Вы оба не едите и только целуетесь, – замечает с улыбкой Старк. – Я вас рассажу.
      – О нет, нет, папа, я ем, все ем! – И маленькая ручка крепко цепляется за меня.
      – И я ем, ем, все ем! – вторю я. – А после завтрака мы откроем сундук и посмотрим, что там есть. Что бы тебе больше всего хотелось? – спрашиваю я, зная, что ему хотелось большой пароход, который можно пускать в бассейне. – Ну скажи-ка?
      – Чтобы ты приехала.
      – А потом?
      – Санки.
      – Но теперь лето.
      – Ах да! Тогда живую лошадь.
      На моем лице выражается такое огорчение, что я не могу вот сейчас вынуть моему сынишке живую лошадь из чемодана, что Латчинов и Старк смеются, глядя на меня.
      – Опростоволосились, мамаша. Как это, в самом деле, вы лошадь-то не привезли? – говорит Васенька.
      Васенька после болезни Старка так и не вернулся в Рим, страшно ругает Париж и этих мелких французов, но не уезжает обратно.
      Я смотрю на Васеньку пристально и с удивлением восклицаю:
      – Васенька, да вы похорошели! У вас ужасно элегантный вид!
      Эти годы в Париже он сильно нуждался. Латчинов и Старк выдумывали все способы, чтобы помочь ему, но это плохо удавалось. Трудно было заставить его принять эту помощь. Он согласен был только кормиться у Старка.
      Васенька смотрит на меня и говорит гордо:
      – Это я разбогател теперь.
      – Каким образом?
      – Зарабатываю много. Деньги некуда девать. Вот сегодня сто франков получил. Не верите? А это что? И он вытаскивает из кармана скомканный стофранко-вый билет.
      – Что же, неужели пинны и Колизей при лунном свете оценены наконец Парижем?
      – Эка захотели! Кто их хочет покупать? Нет, я теперь порнографические картинки рисую.
      – Вы?
      – А вы что думали! Дама в рубашке пишет письмо! Дама в штанах нюхает розу! Дама без всего идет в ванну, дама... А ну их к черту! Я вот за эту самую кампанию сто франков и получил.
      – Какая же это порнография?
      – А что же это, по-вашему? Для эстетического наслаждения эти дамы рисуются? Так, старичкам на утешение! Леда Микеланджело не порнография, это произведение искусства. А дамы мои – игривый сюжетец.
      – И что же, хорошо идут?
      – Да чего лучше! Видели, сто франков за четыре штуки!
      – А дамы-то красивы?
      – По ихнему, значит, вкусу. Один заказчик мне выговор сделал, что у одной из моих дам шляпа немодная – на ней только шляпа и была. Другой придрался, что таких штанов больше не носят. Ну я и стал справляться в модных журналах насчет аксессуаров, а потом и лица стал оттуда срисовывать.
      – И что же?
      – Так понравилось, что по два франка накинули и даже слава пошла. На пять магазинов работаю!
 
      Укладываю Лулу спать.
      Мы хохочем, целуемся. Он в длинной ночной рубашонке прыгает на постели. Сна ни в одном глазу!
 
      – Ну спать, спать, маленький мальчик!
      – Сейчас, мамочка, вот смотри, я лег. Я сплю... А где папа? Он всегда укладывает меня.
      – А сегодня я укладываю. Разве ты не рад?
      – Рад, рад! – бросается он ко мне на шею. – Но нужно, чтобы и папа пришел.
      Я отворяю дверь в кабинет Старка. Он сидит за письменным столом, подперев голову руками.
      – Идите, Эдгар, дофин отходит ко сну и требует вас! – говорю я, смеясь.
      Старк поспешно что-то прячет в стол и идет к постельке Лулу, тот протягивает ручонки к отцу и с упреком говорит:
      – Что же ты не пришел, папа? Я хочу обоих, обоих вместе!
      Он обнимает одной рукой меня, другой отца и целует попеременно.
      Я делаю движение высвободиться, но Старк говорит строго:
      – Не портите радость ребенку! Что за неуместная щепетильность.
      Я покоряюсь, наши головы соприкасаются, и теплые губки ребенка поочередно целуют наши лица.
      – Довольно, Лулу! Спать сию минуту! – говорит Старк.
      – Я сплю... сплю... Только... папа, поцелуй маму.
      Старк чмокает меня куда-то в волосы, и Лулу со счастливой улыбкой говорит:
      – Завтра мы пойдем в Зоологический сад.
 
      В этот мой приезд я как-то меньше ссорюсь со Стар-ком, то есть он изменил обращение со мной.
      Он вежлив, заботлив, внимателен, меня не избегает и не придирается так, как прежде. Наружность его в этом году тоже изменилась к лучшему. Он опять по-прежнему заботится о себе, о своей одежде. Я по временам замечаю в нем, что при хорошем расположении духа у него проскальзывает его прежнее, неуловимое кокетство в улыбке, в движениях.
      Почему это? Может быть, понемногу он утешился, как и следовало ожидать. Может, у него завелся какой-нибудь роман? Это было бы недурно. А если бы он женился! Тогда Лулу мой! Мой навсегда!
      – Ах, как это было бы хорошо! – невольно вырывается у меня вслух.
      – Это вы о чем, Татьяна Александровна? – с удивлением спрашивает Латчинов.
      Мы сидим с ним по обыкновению после завтрака на террасе – он с газетой, я с работой. Я оставляю мой рисунок, подвигаюсь к Латчинову и начинаю высказывать ему мои предположения. Я обращаю его внимание на мелочи в поведении Старка за эти дни.
      Латчинов сидит, опустив глаза, и на лице его отражаются те скорбь и тоска, которые меня всегда пугают.
      – Что с вами, вы больны, дорогой Александр Ви-кентьевич?
      Он, очевидно, борется с собой и потом говорит:
      – Обо мне не думайте, друг мой, я давно болен. – Поговорим лучше о вашем деле. Вы заметили перемену в Старке, питаете надежду, что он женится и отдаст вам Лулу? – Латчинов говорит с трудом. – Я вам скажу прямо: нет, этого не будет. Он никогда не даст мачехи сыну. Он однажды сказал: «Если женщина любит мужчину, она никогда не полюбит его ребенка от другой женщины. Она может, конечно, безукоризненно исполнять свои обязанности, даже быть с ним ласковой, но любить его не будет». Я возразил, что примеры бывали, а он ответил на это следующее: «Или эти женщины замечали, что их мужья относятся к своим детям индифферентно, или это были женщины кроткие, холодные, покорные! Но я-то такой женщины не полюблю, а женщина с противоположным характером никогда не помирится с моей страстной любовью к моему сыну».
      Латчинов замолчал.
      – Хорошо, я не буду надеяться на полное счастье, – говорю я, – но, может быть, у него начинается роман? И это ведь не дурно? Он будет относиться хладнокровно к своему прошлому горю и перестанет терзать меня, а главное, ребенка.
      Латчинов несколько времени молчит и потом, взглянув на меня, решительно говорит:
      – Татьяна Александровна, я не люблю влезать в чужие дела и никогда не позволю себе выдавать то, что мне говорят наедине, по дружбе, но обстоятельства складываются так, что я принужден предупредить вас. Вы позволите только прежде задать вам один вопрос?
      – Пожалуйста.
      – Скажите, Татьяна Александровна, вам было бы совершенно безразлично, если бы я сказал: да, Старк полюбил другую женщину? Не отвечайте сразу, подумайте.
      Я морщу лоб и говорю:
      – Александр Викентьевич, я с вами совершенно откровенна: да, меня бы немного царапнуло по самолюбию... даже не по самолюбию, а по женскому тщеславию. Вы видите, я, не щадя себя, откровенна с вами. Но это мелкое чувство слабо, я не сравню его даже с тем, что бы я испытала, если бы осрамилась с какой-нибудь из моих картин. Это чувство – ничто в сравнении с тем счастьем, которое я получила бы от того, что Лулу не видит вечно около себя отца мрачного, недовольного, вздыхающего, нервного. Я уверена, что понемногу могла бы отвоевать себе право увозить Лулу с собой и почти все время проводить с ним.
      А там, может быть, он и отдал бы мне его совсем, и сын был бы мой! Мой! Мой!
      Я в волнении сжала красивую, тонкую руку Латчи-нова, лежащую на ручке кресла.
      – Татьяна Александровна! – услышала я его голос, спокойный, но глухой и как будто незнакомый. – Не радуйтесь понапрасну.
      – Почему?
      Он молчит с секунду, словно испытывая какую-то борьбу, и наконец решительно поднимает голову.
      Лицо его спокойно, даже грустная улыбка играет на его губах.
      – Дело вот в чем. Я начинаю выдавать тайны Старка. Мне немного совестно, но иначе невозможно. Все это время, эти четыре года, я с ним почти не расставался. Он не из тех людей, которые могут скрывать свои чувства, и он их от меня не скрывал. Все это время он жил только ребенком. Конечно, были мимолетные связи – женщины на один день, но это не в счет. Вы мне часто жаловались, что он своими, иногда смешными, иногда жестокими выходками мстит вам. Неужели вы не видели, что это не месть, а страсть? Ведь все эти годы он только и жил воспоминанием об этих трех месяцах в Риме! Он вечно об этом говорит. Иногда он забывал, что я тут, и бредил всеми вашими словами, ласками, поцелуями. В его кабинете, в шкафу хранятся ваше белье, ваши платья, разные мелочи, принадлежащие вам. В прошлом году он отдал мне ключ от этого шкафа со словами: «Вы правы, я сойду с ума, если буду продолжать каждую ночь целовать эти вещи». Он говорил мне часто, что он всей силой воли заставляет себя не думать, что вы принадлежите другому, что только любовь к ребенку удерживала его от преступления. Ему не раз хотелось поехать и убить вашего мужа. Этот ребенок удержал его от убийства и самоубийства после его болезни и – умри он завтра – Старк пустит себе пулю в лоб. Вы, Татьяна Александровна, обрадовались этой перемене, но я могу рассказать, отчего она произошла. Накануне вашего приезда он ночью пришел ко мне в комнату. Он весь был полон радостью свидания с вами и ужасом перед теми муками, которые ему предстоят: видеть вас около себя – чужую, недоступную для него... Я посоветовал ему уехать.
      «Ни за что. У меня только и есть одно счастье: видеть ее с ребенком на руках. Я стараюсь не думать о ней, весь ухожу в свои дела целый год, но два-три месяца я имею иллюзию, что она моя жена – хозяйка моего дома». Мне было его так невыносимо жалко, что я, быть может, сделал большую ошибку, подав ему надежду, что... – Латчинов остановился.
      – На что?
      – ...на то, что он может опять вернуть вашу любовь, не мучая вас постоянно. Я посоветовал ему поддразнить вас, притворившись влюбленным в другую, но он вас лучше знает: «Это невозможно! Она обрадуется и только», – сказал он мне со злостью. И вот теперь он старается держать себя как можно сдержаннее, угождает вам, ухаживает за вами и даже слегка кокетничает, бедняжка. Он сам имеет мало надежды, а все думает: а вдруг!..
      – Вы сами знаете, что это невозможно, Александр Викентьевич!
      – Не знаю, Татьяна Александровна. Мое мнение таково: если бы я был женщиной, то за такую любовь, как любовь Старка, я отдал бы все на свете, но женщины – созданья капризные, и я отказываюсь их понимать.
      – Но вы ведь знаете Илью! Знаете мое отношение к нему, Александр Викентьевич! Зачем же вы подавали надежду Старку?
      – Сознаюсь, что я сделал большую ошибку, но мне было так жаль его, я хотел его утешить, да и вам дать спокойно провести ваши каникулы. Не сердитесь на меня, друг мой, – и он почтительно целует мою руку.
      Приехала Катя. Она всегда приезжает из города два раза в неделю к Латчинову, разбирается в его неимоверной корреспонденции, забирает материал для переписки на пишущей машине и уезжает после обеда. На этот раз она приехала на две недели, так как Лат-чинов приводит в порядок материалы, накопившиеся у него за много лет.
      Я знаю, что это большой труд по истории музыки, и Латчинов шутя говорил, что после его смерти Старк должен издать эту книгу, а я – иллюстрировать.
      Я с помощью Васеньки уже кое-что сделала.
      Латчинов сидит на террасе с Катей и что-то диктует ей.
      Лулу, Васенька и я в беседке занимаемся скульптурой – лепим из глины всевозможных зверей. Лулу в восторге от каждого зверя, и наконец ему удается самому вылепить что-то похожее на свинью, тогда прихожу в восторг уже я, а Васенька серьезно говорит:
      – Ну, брат, ты талант! Будущий Роден, у тебя даже его манера! Твоя свинья – точная копия с его статуи Бальзака.
      Все трое мы вымазаны глиной. Нам ужасно весело.
      Стучит калитка. Это Старк вернулся к обеду. Лулу несется со всех ног, бросается к нему в объятия, оставляя следы глины на светлом элегантном костюме отца.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13