— Да вы хоть кого запутаете, — говорит он полусердито, берет и начинает перелистывать мой альбом.
Мы молчим. Старшие богомолки клюют носом, а девушка смотрит вдаль большими, грустными глазами.
Какое милое личико! Из-под белого платка по спине висит тяжелая русая коса, маленький ротик полуоткрыт… О чем она думает? Какое сочетание грусти и интереса к окружающему! Если бы я была мужчиной, я бы не влюбилась в эту девушку, но хотела бы ее иметь сестрой или дочерью. Это, наверное, одно из тех существ, около которых так тепло и уютно жить…
— Вот знакомое лицо! — восклицает Сидоренко.
Я оборачиваюсь к нему и вижу, что он смотрит на набросок, сделанный с «того».
Я вздрагиваю, как от испуга, и молчу, боясь, что мой голос дрогнет.
— Кто это? — спрашивает Сидоренко, подавая мне альбом.
Я заглядываю и равнодушно говорю:
— А, это я ехала с ним до Москвы — какой-то англичанин, я забыла фамилию.
— Старк!
Я ставлю такую кляксу на лицо третьей богомолки, что, если бы мой собеседник что-нибудь понимал в живописи, он обратил бы внимание на это. Но он не замечает, и я, собравшись с духом, отвечаю:
— Старк? Да, кажется, так. А откуда вы его знаете?
— Я познакомился с ним года три тому назад здесь, на Кавказе, у директора Т-ских заводов. Старк — представитель какой-то крупной торговой фирмы — скупает дорогие сорта дерева и отправляет во Францию. Он умный малый и веселый собеседник. Когда я ездил в прошлом году в Париж, я даже останавливался у него.
— Вы подружились?
— Как вам сказать — мы приятели. Друзьями мы не могли быть — мы расходились с ним во многом.
— В чем особенно?
— Как вам сказать… да почти во всем, а больше всего в политике и в вопросе «о женщинах» или «в женском вопросе», как хотите, — улыбается Сидоренко.
— В женском вопросе? А вы им интересуетесь?
— Как вам сказать, я совершенно не сторонник равноправия женщин, но я их уважаю, а Старк, напротив, требует для женщин всех прав, а сам смотрит на них, как на какой-нибудь хлам. Тогда, в Париже, мы кутили. Что говорить, вели себя «по-кавалерски», но меня всегда возмущало его отношение к женщинам: он брал их походя, сейчас же бросал. Правда, это все были продажные женщины, но он не лучшего мнения и о порядочных. Один раз мы возвращались с одного вечера в знакомом семействе, и я, восхищаясь одной, очень милой девушкой, спросил: неужели он не заметил ее внимания к нему? Он пожал плечами и говорит мне; «Я никогда не завожу интриг с девушками и порядочными женщинами. Са pleure!»[4] «Ca pleure!», не правда ли, милое выражение! Эти господа понимают только холодный разврат. Они не могут любить порядочной женщины.
— Но порядочный человек не будет ухаживать за девушкой без серьезной цели, — равнодушно замечаю я.
— Ну, понятно, но нельзя же подходить к каждой женщине с одной грязной целью, и, если нравится женщина, если ее полюбишь, разве думаешь о неудобствах или обязательствах — это уже будет не любовь. Вот тогда же Старк добивался любви одной испанской танцовщицы, слывшей неприступной. Что он только не выделывал. Подносил ей цветы, сидел часами в ее уборной, дарил драгоценности, оплачивая ее счета. Я даже был уверен, что он не на шутку увлекся, так как дрался из-за нее на дуэли. Наконец, она сдалась, и это событие мы должны были отпраздновать после спектакля в ресторане. Мы весело ужинали втроем, когда Старку подали деловую телеграмму. Он прочитал ее и обратился ко мне по-русски: «У меня важное дело, придется несколько дней усиленно работать, соображать, вести дипломатические переговоры, а я никогда не мешаю женщин с делами, Берите эту прекрасную Мерседес себе! Не пропадать же моим двадцати тысячам франков». Я в первую минуту даже не сообразил, что он говорит, а он очень вежливо обратился к ней и, почтительно поцеловав ее руку, сообщил ей, что, к его отчаянию, он должен ехать домой, заняться делами, а свои права на нее от уступает своему товарищу, то есть мне. Если бы вы видели, как она изменилась в лице. Вскочила, указала ему на дверь, крикнула; «Вон!» Потом упала головой на стол и разрыдалась. Он пожал плечами, пожелал нам «спокойной ночи» и вышел. Ну, судите сами — красиво оскорблять так женщину?
— Конечно, это немного цинично, но ведь этой женщине заплатили, — говорю я и злюсь на себя, потому что, пока говорит Сидоренко, на меня нападает какая-то слабость. Я представляю себе его лицо, его глаза, его губы.
— Татьяна Александровна, дело не в этом! Эта женщина среди рыданий твердила мне, что деньги тут не играли никакой роли, что по его поведению она думала, что он полюбил ее и что она была бы счастлива этой любовью, Он вообще ужасно цинично смотрит на любовь и не верит в нее; он раз устроил себе такую потеху, что меня от нее просто коробило. Я даже не могу вам этого рассказать.
— Даже мне, — удивляюсь я.
— Да.
— Что же это, что-нибудь очень неприличное, — говорю я — и мучительно хочу знать.
— Если хотите, ничего в самих фактах не было неприличного, но смысл, дух всего — просто одна порнография.
— Ну расскажите, ведь я не наивная барышня.
— Не могу!
— Фу, как глупо, — говорю я, с волнением собирая краски. Писать я больше не могу и захлопываю ящик.
Сидоренко осторожно берет мой этюд и, смотря на него, говорит:
— Вы — настоящая артистка, Татьяна Александровна!
Та же фраза, что сказал мне «тот»!
— Много вы понимаете, — вдруг выпаливаю я. Я не могу сдерживаться, почти вырываю этюд из его рук и поворачиваюсь, чтобы уйти.
— Татьяна Александровна! Да за что же вы так рассердились, — говорит он, идя за мной.
Я чувствую, что надо же ему объяснить мою грубость, и говорю сердито:
— Вы разозлили меня. Что это за манера заинтересовать человека и потом… Если нельзя что-нибудь рассказать, так не нужно и начинать… Я очень любопытная… и потом… меня злит, когда со мной разговаривают, как с «барышней»… я люблю простое товарищеское отношение.
Боже мой, что я путаю! Экий ты, батюшка, не находчивый, вот теперь бы тебе отомстить мне, сказать, что я запуталась. Но нет, он смотрит на меня добрыми глазами и только удивляется.
— Не хочу с вами говорить, пока вы мне не расскажете историю преступления господина Старка, слышите? — говорю я капризным голосом.
— Да не могу, ну право, не могу я рассказать, не оскорбив ваших чувств.
«Да почем ты знаешь о моих чувствах, простота ты этакая!», — думаю я и говорю ворчливо:
— Как хотите — это ваше дело, — и ухожу в каюту.
В каюте срываю с себя передник и бросаюсь лицом в подушку. Мне мучительно хочется видеть его! Я хочу целовать его глаза, его губы, его щеку около шеи. Хочу слышать запах его духов! Зачем я о нем говорила?! Но ведь мне не говорили ничего хорошего. Ах, да не все ли равно — пусть он будет чем угодно, дураком, развратником, пьяницей! Я хочу в эту минуту его улыбки, его поцелуя!.. А Илья?..
Я вскакиваю, хватаюсь за голову — кровь нестерпимо бьется в висках. Я плачу от злости и стыда — и сразу успокаиваюсь.
Что за глупости! Что я думаю? Ведь это какой-то бред — болезнь! Ведь я люблю Илью, одного его. Ведь вся эта глупость не любовь. Ведь если бы сейчас, сию минуту мне сказали, что «тот» умер, я бы обрадовалась — для меня мучительно думать, что он существует.
Я сижу и смотрю на круглый иллюминатор. Я совершенно спокойна, мне даже смешон мой пароксизм.
— Ну, Таточка, — говорю я сама себе, — вам, верно, пятнадцать лет, что вы влюбились в прекрасного незнакомца и сумасшествуете. Да нет, я в пятнадцать лет влюблялась только в артисток, танцовщиц и красивых женщин. Первый мужчина был мой муж. Я вышла замуж семнадцати лет, а двадцати уже овдовела.
Влюбилась я в его гусарский мундир и жиденький тенор, которым он мне пел цыганские романсы. Много значило и то, что все посетительницы салона моей матери сходили с ума по его усам. А он думал поправить долги моим приданым. Что это было за глупое замужество! Через полгода я узнала, что он вернулся к своей прежней пассии — и ужасно обиделась! Именно «обиделась». Потом это служило мне источником для развлечения: мы с подругой нашли ее письма к нему на его письменном столе, перечитали их и изводили его намеками. Я рисовала карикатуры на него и его даму и посылала ему по почте. Он не решался спросить меня, терялся, путался — а мне было очень весело, Право, весело. Я могла капризничать, сколько хочу. По целым часам я рисовала, он не смел запретить мне поступить в академию, не мог заставить меня выезжать в скучный светский круг его знакомых — я жила, как хотела.
Одно было у меня горе — мои дети не жили. Странно, этот человек не оставил мне никаких воспоминаний! Я даже недавно с трудом вспомнила его имя. Знаю, что Алексей, но как по батюшке… хоть убей, едва вспомнила.
Другие… их было двое — я себе не даю отчета даже, как это вышло и зачем. Я совсем их не любила. Один бросил меня, приревновав к другому, а другой надоел мне чуть не через неделю. А они, кажется, меня любили.
Илья! Вот кого я люблю — его одного. Ведь мы так сжились, так славно вместе работали. Я чувствую себя за ним как за каменной стеной — ведь это самый надежный, самый верный друг. Потеряй я Илью, я бы, кажется, не пережила этого! Ведь он мне не только муж — это друг, брат, отец: ведь у меня никого нет из близких родных. Все, что во мне есть хорошего, — это его влияние, все, чем я живу, — это искусство и он. Ведь он любит меня как друга и как женщину — он даже чересчур страстен. Чего же мне надо? Ведь я… — Ты такая чистая, — говорит он мне иногда в порыве страсти, — мне иногда даже кажется, что ты холодна ко мне.
Я целую его и говорю ему, что он мне дороже всего на свете. И это верно — ему я никогда не лгу. Мне иногда хочется отвечать на его страстные ласки такими же и… и…. не умею, не могу… «Неужели, правда, я чиста», — думала я всегда. А теперь я знаю, что нет! Какая гадость! Не надо вспоминать об этом — этот звонок к обеду — надо идти мириться с моим инженером: я была невозможно груба.
За столом идет общий разговор о Кавказе. Я его ругаю, старый полковник его защищает; у нас у каждого своя партия. Темнеет.
Капитан говорит, что сегодня ночью может начаться качка. Я очень рада: я проведу «спокойную» ночь! Меня будет тошнить, будет болеть голова и под ложечкой. Я очень рада. Это лучше, чем то, что я испытываю ночью. «Посмотрим, — думаю я с насмешкой над собой, — что сильнее: ты или морская болезнь».
— Что же с вами будет, Татьяна Александровна? — говорит Сидоренко, поднимаясь со мной на Палубу.
— А вы забыли, что я с вами не разговариваю? — оборачиваюсь я к нему со всем кокетством, на которое способна, — Неужели вы еще не переменили гнев на милость?
— И не переменю!
Я облокачиваюсь на перила, смотрю на море. Луна уже всходит — запад багряно-красный и море слегка морщится. Качка, наверное, будет. Я любуюсь еще желтоватым столбом луны, гоню от себя все мысли, наслаждаюсь красотой этой ночи и тихонько напеваю.
— Татьяна Александровна, — говорит Сидоренко, — ну не грешно ли капризничать в такую ночь?
— Я с вами не разгова-а-ари-иваю-ю! — пою я, — Но если я не могу рассказать вам! Я молчу и напеваю.
— Вы не хотите меня понять… Я делаю движение уйти.
— Ну, хорошо, хорошо — я вам расскажу.
— Вы — душка, — говорю я тоном восторженной институтки. — Только, пожалуйста, рассказывайте подробно и литературно. Ну, что же это за история?
— Да это не история…
— Ну, сделайте историю… Ну, хороший Виктор Петрович!
Я кладу руку на его рукав и заглядываю ему в глаза.
— Татьяна Александровна, а я не знал, что вы кокетка! — говорит он с упреком.
— А разве это худо?
— Не знаю, я с вами запутался и не знаю, что хорошо, что худо. Парадоксальная вы женщина!
— Парадоксальная женщина!.. Это удачно, Виктор Петрович, — я аплодирую вам. Но, к делу, к делу, к истории!
— Эх, от вас не отделаешься. Ну, слушайте. Знаете вы барона Z., биржевика, музыкального мецената?
— Ну, слышала о нем. Что же дальше?
— Ну, когда Старк был в Петербурге, они познакомились где-то на вечере у какого-то представителя haute finance[5]. Вы знаете репутацию барона Z.?
— Слышала о нем что-то скверное, но не помню что.
— Репутация эта очень грязная — в нравственном смысле, в деловом — безукоризненна. Ну… ну… и вот, не знаю, как вам это сказать., ну, он, т.е. Z воспылал страстью к Старку.
— Как это? — спрашиваю я с удивлением.
— Вот, вот, я знал, что вы не поймете! — с отчаянием восклицает Сидоренко. — Как же я буду рассказывать?
— Да, нет! Стойте! Я понимаю. Теперь — дальше, дальше, — Так вот… Я еще в Петербурге говорил Старку: «Охота вам бывать у этого господина! Что о вас подумают!» — «Я бываю, — отвечает он мне, — у него только на обедах и музыкальных вечерах, а запросто я к нему не пойду». — «Да ведь он прямо за вами ухаживает!» Старк расхохотался. «Са m'amuse!»[6] — говорит. Когда мы одновременно уехали со Старком в Париж, и Z, оказался там. Куда мы — туда и он! Меня это изводило, а Старк помирал со смеху. Один раз возвращались мы с Лоншанских скачек, и пришла нам фантазия пройти через Булонский лес пешком и у Порт-Нельи сесть в метро. Погода была чудесная, народу масса, не прошли мы и полдороги — видим, в великолепной коляске катит Z. «Постойте, — говорит мне Старк, — я сейчас устрою представление!» И не успел я ему помешать, как он остановил Z., и тот увязался за нами. Старк был ужасно любезен с ним и позвал его в ресторан «Каскад» пить вино. Z, так и расцвел. Пока они болтали, я бесился на Старка за то, что он меня заставляет быть в обществе такого господина, и когда они направились к ресторану, я решительно хотел уйти, а Старк шепчет мне: «Смотрите, Z, подумает, что вы ревнуете», Татьяна Александровна, войдите вы в мое положение, что мне было делать? Ведь действительно, этот господин, со своей грязной душонкой, мог подумать про меня эту гнусность! В эту минуту я просто ненавидел Старка за то, что он ставит меня в такое глупое положение. Делать нечего, я пошел с ними. Кажется, Z, так и остался при своем мнении, глядя на эту комедию. Старк словно хотел нарочно убедить Z., что надежды его не напрасны — он принял на себя роль женщины, за которой ухаживают. Я уж изводиться не стал, а только удивлялся… За разговором Старк вдруг оборачивается ко мне и капризным тоном говорит:
«Сидоренко, заприте окно. Мне дует!» И вы знаете, Татьяна Александровна, я встал и запер окно — да как еще поспешно, только потом опомнился и плюнул даже. Прошло несколько времени. Что у них был за разговор — я не знаю, Z, что-то тихо говорил Старку. Вдруг Старк поднимается, медленно берет стакан с вином и — выплескивает в лицо Z. Потом, доставая свою визитную карточку, обращается ко мне; «Виктор Петрович, дайте барону и вашу карточку, чтобы он мог послать своих секундантов к вам для переговоров на случай, если ему угодно требовать от меня удовлетворения». Когда мы ехали назад, Старк был в восторге. «Нет, это восхитительно! Что теперь будет делать Z.? От дуэли отказаться нельзя: я его оскорбил при свидетелях! Ему придется драться с кем-то вроде „любимой женщины“!
— Послушайте, Старк, — сказал я, — для чего вы затеяли всю эту историю и меня еще секундантом заставляете быть! — «Ну, дорогой Виктор Петрович, это так все было забавно, ну, сделайте мне удовольствие». — «Бросьте вы этот тон, Старк, я не Z.» — «Ах, простите, я все еще не могу выйти из своей роли».
Дуэль не состоялась. Z, уехал, не прислав секундантов. Старк искренне огорчился.
— Я вижу во всем этом одно мальчишество, — говорю я равнодушно и иду в каюту.
Какая скверная ночь! Морская болезнь не помогла.
Наутро я проснулась поздно. У меня ужасно скверно на душе. Мне не хочется вставать, не хочется одеваться. Висок болит, и вся я разбита. Гадко! После завтрака мы приедем в С. Надо улыбаться, любезничать, показывать родственные чувства. А стою ли я, чтобы эти женщины и мальчик любили меня? Я так сама себя загрязнила своим воображением. Теперь мне противно вспомнить картины, что рисовало мне невольно это воображение. Нет, с этим надо покончить раз и навсегда!
Я вскакиваю, одеваюсь.
Ну и физиономия у меня! Губы сухие, под глазами круги. Я укладываю чемоданы и выхожу на палубу. Спасибо Сидоренко: он действует прекрасно на мои нервы.
Мы подъезжаем к С., он вытаскивает мой чемодан на палубу и говорит весело:
— Значит, вы меня приглашаете к себе? Да? Смотрите, ведь я завтра уже явлюсь с визитом!
— Конечно, конечно, — говорю я торопливо, пристально всматриваясь в народ на пристани. Я, по просьбе Ильи, дала из Новороссийска телеграмму, и кто-нибудь выйдет встретить. Я стараюсь угадать их в толпе.
А ведь я была права. Мать и Катя меня встретили приветливо и вежливо, но очень сдержанно. Женя бросилась мне на шею и сразу влюбилась, Андрей смотрит бирюком. Мать — маленькая брюнетка, такая моложавая для своих лет, что Катя, высокая, полная, тоже брюнетка, иногда кажется одних лет с матерью. Впрочем, я не умею определять года таких женщин.
У Кати красивые черты лица; она могла бы казаться красивой, но ничего не делает для этого и из особого кокетства, присущего этим типам, даже уродует себя.
Волосы словно нарочно причесаны так, что видны редеющие виски. Она носит какой-то угловатый корсет, и гладкое платье неуклюже стянуто кожаным поясом.
Лицо у нее суровое, с густыми бровями и крупным носом. Это лицо мне кажется надменным, именно не гордым, а надменным.
Лицо матери мягче, проще, но в нем какое-то затаенное недовольство. Верно, против меня.
Если бы они показали мне хотя бы искорку теплоты! Я бы откликнулась всем сердцем! А теперь?..
Теперь постараемся быть в хороших отношениях. Конечно, их можно обойти, но я теперь так устала, что не хочу себя ломать и стараться.
Женя похожа на Илью — тоже крупная и блондинка. Она очень хорошенькая. Чудный цвет лица и красивые глаза. Она хороша своей молодостью, свежестью и могла бы быть еще лучше, но не умеет. Андрей — брюнет. Ужасно не люблю мальчишек этих лет! Они или грубы из принципа, или надоедливы, как фокстерьеры. Он показывает мне даже некоторую враждебность. Это что-то идущее от старшей сестры.
Мать воспитана и тактична. Женя удивительно мила, Андрея я почти не вижу. Все шло бы гладко, но Катя!
Мой сундук пришел. Я разбираю его с помощью Жени. Женя весело смеется и восхищается моим бельем и платьями. Катя презрительно кривит рот и не выдерживает:
— Такое кружевное платье, наверное, стоит двух месяцев профессионального жалованья.
— Вы ошибаетесь, Катя, — весело говорю я. — Это платье стоит очаровательной детской головки и целой корзины грибов.
— Какой головки, каких грибов? — спрашивает она, хмуря брови.
— Я сшила его на деньги за проданную на выставке картину «Девочка с грибами»!
Она закусывает губы и потом говорит:
— Сколько народу можно накормить этим платьем!
— А разве кружева едят? — спрашиваю я с наивным видом.
Женя фыркает от смеха. Катя краснеет. Я чувствую, что зашла слишком далеко, и весело говорю:
— Ну, полно, Катя, какая вы сегодня строгая. Вот вам новая книжка журнала, прочтите-ка, какая интересная статья вашего кумира Л.
— Благодарю, — сухо произносит она, берет книгу и уходит из комнаты.
Пишу в саду этюд с цветущей магнолии, Женя сидит рядом и без умолку болтает о гимназии в К., которую она окончила в прошлом году.
— Осенью я поеду на педагогические курсы. Сначала мама хотела ехать со мной, потом раздумала.
Я понимаю, почему она раздумала — она теперь потеряла надежду жить с сыном.
— Вы, конечно, Женюшка, поселитесь у нас?
— О, мне бы очень хотелось! Но Катя находит, что мне лучше жить одной.
Я окликаю Катю и прямо спрашиваю, что она имеет против того, чтобы Женя поселилась у нас зимой.
— Хотя бы потому, — отвечает Катя, — что у вас, наверное, очень шумно.
— У нас? — удивляюсь я. — Да у нас мертвый покой! Пока светло, я работаю в мастерской, а вечером занимаюсь скульптурой, рисую, читаю. Разве Илья мог бы работать при шуме? Изредка мы ходим в театр, в концерт. Гости у нас бывают очень редко.
— Женя может привыкнуть у вас к роскоши.
— Вы, Катя, не знаете дороговизны петербургской жизни, Илья получает три тысячи, я зарабатываю приблизительно столько же. Илья добр — вы знаете его доброту, — он многим помогает и, уверяю вас, при таких средствах особенной роскоши не заведешь.
— Я сужу по вашим платьям и безделушкам, — говорит она, немного сбитая с толку.
«Как ты молода еще, милая», — думаю я и продолжаю:
— Я люблю все красивое и изящное — это правда, но таким труженикам, как мы с Ильей, большая роскошь не по карману. Не забудьте, я еще всю зиму болела и не могла работать.
Она не выдерживает.
— Право, глядя на вас, как-то странно слышать: труженица, работать…
— Почему? — наивно спрашиваю я. Мать тревожно взглядывает на Катю.
— Ваша работа для вас — развлечение, удовольствие.
— А разве надо ненавидеть свою работу? Разве вы ненавидите ваших учениц, ваш труд? — удивляюсь я.
Она хочет что-то возразить, но я не даю:
— Правда, мой труд лучше оплачивается. Художниц меньше, чем учительниц. Она начинает краснеть.
— Вы производите предметы роскоши — не знаю, труд ли это.
— Значит, вы ни во что не ставите работу бедной фабричной девушки, которая целый день гнет спину над плетением кружев, — восклицаю я с ужасом, — только потому, что она производит предметы роскоши.
«Не слишком ли я, — мелькает у меня в голове, — да нет, „бедная труженица“, „гнуть спину“ — такие обиходные слова в ее лексиконе, что она и не заметила их».
— Да, но работница получает гроши! — восклицает Катя.
— Опять только потому, что работниц много. Да и потом надо же ставить во что-нибудь талант и творчество. Ведь переписчик получает гроши сравнительно с писателем.
Катя молчит. Мать тревожно смотрит на нее , Я принимаюсь опять за работу и мне досадно. Катя слишком слабый противник. Стоит ли тревожить мать этими разговорами? Не молчать ли лучше? Что за бабье занятие такая пикировка!
Какая чудная ночь! Я стою в саду. Какая тишина, какой аромат! Вся листва, весь воздух, трава полны светящимися мухами. Море шумит, шумит. Я бы пошла туда, к морю, но калитка заперта. Искать ключ — перебудишь всех в доме. Все спят. Как могут люди спать в такую ночь! Как может спать Женя! Я в ее годы была способна прогулять всю ночь, — Таточка, вы не спите? — слышу я ее голос с террасы.
— Нет, сплю! Это я в припадке лунатизма гуляю по саду! — говорю я загробным голосом.
Женя хохочет и выбегает ко мне.
Она поверх капота закута в большой байковый платок.
— Как вы неосторожны, Таточка, — в одном батистовом платье. Лихорадку схватите.
— Верно! На этом Кавказе при всех наслаждениях природой всегда, как memento mon[7], стоит лихорадка.
— Я поделюсь с вами своим платком!
Женя окутывает меня, и мы медленно идем по саду.
— Таточка, я вас ужасно люблю, — говорит Женя, нагибаясь и целуя меня. Я не маленького роста, но она выше. — Вы, может быть, мне не поверите, а я прямо с первого взгляда полюбила вас! Нет, я даже вас раньше полюбила, давно, как только Илюша стал нам писать о вас. Я Илюшу тоже страшно люблю — больше, чем Катю и Андрея.
— Илья лучше всех! — смеюсь я.
— Да, да, лучше всех! И вы такая именно жена, какую я хотела для него!
Это детский лепет, но мне отрадно, мне тепло, я ее целую с благодарностью.
— Вы так не похожи на всех наших знакомых дам. Вы какая-то, такая… яркая. Вот мама и Катя говорят, что вы некрасивая! А вы мне кажетесь красивей всех, кого я знаю. Катя находит, что ваши платья, ваша прическа слишком театральны, а мне все это кажется таким красивым! Катя у нас чрезвычайно строгая ко всему, что она называет «пустотой», и к этому она, кажется, причисляет все: и веселье и платья и… ведь это предрассудки, не правда ли?
— Женюшка, Женюшка, не откидывайте предрассудков! Потом трудно остановиться на этом пути. Границы нет! Платье, прическа, что пустяки, но если начнете идти далее… Милая моя деточка, слушайтесь Катю и маму — вы проживете спокойно, счастливо, без тревог!
«И страстей», — прибавила я про себя.
Я теперь на ночь всегда принимаю опиум и засыпаю без снов — как убитая. А значит, с «тобой» можно бороться! Днем сила воли, ночью — опиум! Я выздоравливаю! Выздоравливаю!
Мне иногда жалко Катю! Она совершенно сбита с толку. Как ей хочется оправдать перед самой собой свою ненависть ко мне.
Ее честность страдает от этой несправедливой, ни на чем не основанной ненависти.
Она ищет, мучительно ищет зацепиться за что-нибудь и — не за что! Всех пороков, которые ее бы утешили, — нет!
Я работаю, брат ее со мной не опустился, а, напротив, идет в гору и в письмах называет меня своим вдохновителем, другом, правой рукой. Относительно знаний, образования я выше ее самой, даже читала я гораздо больше!
Эти последние удары я наносила не сразу и всегда дав ей немного пошпынять меня. Сознаюсь, это женская мелочность. Мне доставляло удовольствие удивлять и ошеломлять ее, Попробовала она меня со стороны «политических убеждений» — они оказались одинаковы. Мне страшно хотелось удариться в «крайне левую» сторону, но я сдержалась — пусть будет меньше предлогов к рассуждениям и спорам. Наши ссоры положительно мучительны для Марии Васильевны. Даже «помощь ближнему» у меня шире, так как у меня больше заработок. Остаются мои туалеты.
Она ходит вокруг меня и изнывает! Как-то мы говорили о ее любимом беллетристе N.
N. — Друг Ильи, мы с ним знакомы давно.
Я дала ей книгу его рассказов. На этой книге очень любезная надпись, какие обыкновенно пишут писатели, даря экземпляр книги своим почитательницам: «Талантливой, чуткой умнице Таточке от друга!»
Добродушный Иван Федорович, наверное, ста знакомым дамам написал то же самое, но для Кати он кажется каким-то небожителем, его слова — закон, заповедь! Она теперь еще более мучается совестью, что чувствует ко мне беспричинную антипатию. Когда она прочла надпись на книге и изменилась в лице, мне было ее жалко и я даже хотела крикнуть: «Катя, я подкрашиваю ресницы! Может быть это вас утешит?»
Она сама себя не понимает… А я ее понимаю!
Это органическая антипатия! Я воплощаю для нее «физически» тип, ей антипатичный, и никакие мои нравственные достоинства не помогут!
Если бы я сделала какой-нибудь из ряда вон выдающийся подвиг из любви к человечеству — она все же не могла бы пересилить свое отвращение ко мне.
И это — тело!
Душа, сердце, разум здесь ни при чем!
Как часто мы слышим: «Он во всех отношениях безукоризненный человек, но он мне несимпатичен» — и наоборот: «Он пьяница, он, собственно, дрянь человек, но он такой славный».
Это тело! Тело кричит — и ничего с этим не поделаешь ни умом, ни разумом.
Можно удержать только себя от проявлений симпатии и антипатии.
Катя меня не побьет, не отравит — она «удержится».
Она не понимает этого, а я… о, как хорошо я это понимаю.
Катя, днем — сила воли, а на ночь принимайте опиум, а то вы, наверное, во сне четвертуете меня или жарите на вертеле!
Принимайте на ночь опиум!
Вот уже две недели, как я здесь и, к своему удивлению, прекрасно себя чувствую. Невралгии нет, остатков болезни как не бывало.
Я работаю, лазаю по горам и ем, ем просто неприлично.
Мать сильно бодается. Если бы ее можно было взять лаской, я бы приласкалась к ней, право, искренно: она мне нравится.
Женя от меня не отходит, а Катя и Андрей избегают.
Сидоренко сделал мне визит, и Катя радостно насторожилась, бессознательно надеясь поймать меня хоть на кокетстве — и тут не выгорело. Если я слегка и кокетничаю с Сидоренко, то так, что ни он сам, ни Катя этого не замечают.
Обхаживаю одну абхазку. Познакомилась с ней в купальне.
Господи, что бы я дала, если бы она согласилась позировать мне. Что за тело! формы! Краски!
Рожа глупая, носатая! Но Бог с ней. Я ей закину голову — изменю лицо.
Я никогда не видала такой спины, бюста, ног — загорелая Венера.
Но ведь не согласится, не согласится, дура! Уж я ухаживаю за ней… подарила ей браслет, хожу к ней в гости и по целым часам слушаю, как делаются сацибели и чучхели.
Я люблю и умею писать женское тело. Оно так прекрасно!
Я выставляюсь всего три года, а мои nus[8] сделали мне имя. Как женщине, мне легче найти натуру. Очень часто и охотно мне позируют мои знакомые дамы и барышни, Ах, нарисовала бы я мою абхазку, всю вытянутую, слегка откинувшуюся назад, под ярким светом солнца, у темного камня! Я так и вижу светлых зайчиков на камне и на ее смуглом, безукоризненной формы, плече и бедре!
Не согласилась, анафема!
Завтра возьму камеру и потихоньку сделаю с нее несколько снимков, пока она будет купаться. Унесу хоть ее формы, если не удается унести колорита. Дура!
Я целый день хожу злая и уверяю, что у меня болит голова.
Опять умоляла абхазку, отдавала ей мою бриллиантовую брошь — не помогает!
У меня в голове уже явилась картина. А когда я «беременна картиной», как говорит Илья, я не могу ни о чем другом думать.
Как только кончу осенью в Риме мой «Гнев Диониса» — примусь за эту.
Большое полотно, аршина четыре в вышину. Море… скалы… и женщины… много женщин.
Я не сделаю обыкновенной ошибки художников, которую делает большинство из них, когда изображают группу женских тел. Они пишут их с одной модели в разных позах.
Нет! На переднем плане у меня будет великолепная рыжая женщина со слегка даже тяжеловатыми формами — одна из веселых дам Петербурга; она уже мне позировала раз. Это, как поется в «Синей бороде», «Un Rubens, un fameux Rubens!»[9] Она будет лежать, разметав свою рыжую гриву… Рядом поставлю мою абхазку — силу, мускулы — Диана! С другой стороны — одну знакомую курсисточку, Наденьку флок, легкую, серебристую, нежную. Наденька не красива и голову нужно другую… Ах! Моя богомолка с парохода!.. Дальше другие… танцующие, бегущие, плывущие и играющие в воде. А на переднем плане справа — старуха! Голая, сухая, безобразная — «И вы будете такими, как я!» — вот и название.