— Это я тебя «обратала», — шутливо обиделась Маша. — Ты просто пень, а благодаря моему дворянскому влиянию ты обынтеллигентился и стал человеком. Какой том Соловьева читаешь?
— Четвертый, — вздохнул Коля. — Читаю, когда ты спишь.
Они перебрасывались шутками, отпихивали друг другу чемодан, шумно спорили из-за каждой вещи — брать ее с собой или не брать, но даже не догадывались, насколько близка к истине горькая Машина шутка о том, что в «последний момент все переиграется».
Они радовались предстоящему отдыху, покою, нескольким дням ничем не омраченного счастья, тем нескольким дням, которые порой во всю жизнь выпадают людям только раз и никогда больше не повторяются.
Они уже жили завтрашним днем, забыв, что еще не кончился сегодняшний.
…В камеру Пантелеева вошел надзиратель — невзрачный, бледный, низкорослый. И только лицо — продолговатое, с матово-бледной кожей, нервно смеющимся ртом, высоким лбом и большими умными глазами, выдавало в нем натуру незаурядную.
Пантелеев окинул надзирателя равнодушным взглядом, презрительно усмехнулся:
— Покрасивее рожи не могли найти? Ты, братец, страшный какой-то… Ровно псих, или глисты тебя жрут?
— Вас расстреляют сегодня на рассвете, — негромко сказал надзиратель.
— Новости, — скосил глаза Пантелеев. — Ну, сообщил и отвали отседова, вертухай чертов. И без тебя тошно.
— В политике разбираетесь? — спросил надзиратель.
Пантелеев удивленно посмотрел:
— Ты что, издеваешься, подонок?
— Времени у меня в обрез, слушайте внимательно, — продолжал надзиратель. — Я не большевик, я — социал-революционер, если знаете, что это такое, — поймете и дальнейшее… Большевики продали революцию и предали ее. Этого простить нельзя. Сегодня мы вновь кланяемся тем, с кем боролись в семнадцатом.
— Я не кланяюсь, — на всякий случай сообщил Пантелеев. — Я кровососов режу, а деньги — бедным!
— Знаю! — Глаза надзирателя зажглись сумасшедшим огнем. — Именно поэтому я готов помочь вам! Вы будете мстить большевикам?
— Уже мстил, — жестко сказал Пантелеев. — Они на службе всякую сволочь продвигали, а у меня в сыскном деле талант! А мне ходу не дали! Я им по гроб жизни этого не прощу!
— И пойдете на эшафот за наше святое дело? — высокопарно спросил надзиратель.
— Когда? — встревожился Пантелеев. — Сейчас? Не хотелось бы… Я еще многое смогу, — он вдруг почуял неясную, призрачную надежду…
— Не сейчас, а в конечном счете, — сказал надзиратель. — Вы — террорист по сути дела… А любой террорист — смертник. Кто отнимает жизнь у других, должен быть готов в любую минуту отдать свою!
— Только дорого! — кивнул Пантелеев. — Однако заболтались мы, господин хороший. Давайте о деле, а?
Надзиратель молча вытащил из сумки обмундирование красноармейца и ремень с кобурой.
— Вы в сапогах, так что все в порядке. Быстро!
Пантелеев начал лихорадочно переодеваться.
— А лицо? — Он тревожно посмотрел на конвоира. На щеках и на лбу Пантелеева темнели засохшие царапины — следы Маруськиных ногтей.
— Торопитесь, я знаю, что сказать в случае чего.
Через минуту они вышли на галерею и медленно зашагали к первым решетчатым дверям, перекрывающим проход с этажа на этаж.
— А часовой? — не выдержал Пантелеев. Впереди отчетливо маячила фигура охранника.
Надзиратель промолчал, только слегка замедлил шаг.
— Крепкие у тебя нервы, — шепотом выругался Пантелеев ему в спину, но пошел медленнее. Часовой пропустил их беспрепятственно. Во дворе мимо них прошли двое из охраны, молча кивнули надзирателю. Один что-то сказал, покосившись в сторону Пантелеева. Тот сразу же покрылся липким, холодным потом.
— Иди вперед, — презрительно сказал надзиратель. — Штаны сухие?
— Как звать тебя? За кого богу молиться? — смиренно осведомился Пантелеев.
— Погоди молиться, — злым шепотом ответил надзиратель. — Сначала выйди отсюда.
Вошли в проходную. Вахтер только что впустил двоих сотрудников и старательно громыхал засовами.
— Вот я тебе и объясняю, — весело и очень неожиданно для Пантелеева сказал надзиратель. — Тюрьма эта государем императором Александром Третьим построена специально для особо опасных террористов-политиков, так что, милый мой, отсюда не убежишь. Вон Пантелеев… Показал я тебе его в глазок, в камере смертников? Забыл?
Пантелеев молча кивнул. От ужаса у него взмокла спина. Вахтер с интересом посмотрел на него и начал свертывать цигарку.
— Одалживайся, Николаев. — Он протянул надзирателю кисет. — Новенький, что ли? Учишь? А что у него с рожей-то?
— Из вчерашнего пополнения. — Николаев ловко склеил цигарку, прикурил и пустил кольцо дыма. — А ты что, не слыхал? Не успел он на дежурство заступить, на него двое из двадцать третьей камеры накинулись. Он им обед приносил.
— А-а… Понял. Интересно бы на Леньку взглянуть вблизи, — сказал вахтер. — Я на суде был, только в последнем ряду сидел… А вообще-то, парень, издаля он, прямо скажем, на тебя похож… Даже удивительно, как считаешь, Николаев?
— Да это он и есть, сам Пантелеев, — мрачно сказал Николаев. И оба засмеялись.
Пантелеев прислонился к стене — в глазах поплыло.
— Да ему, никак, худо? — удивился вахтер. — Садись, парень, остынь… Тюрьма, брат, она для свежего человека хуже парилки, это я по себе знаю.
— Некогда нам, пошли, — вдруг сказал Николаев и взял Пантелеева за руку. — Двигай.
— Постой-ка, — улыбнулся вахтер. — Ну-ка, пропуск! — И подмигнул Николаеву.
— Ну, чего буркалы вытаращил? — рассердился Николаев. — Покажи часовому пропуск! Как я! — Он полез в карман.
Пантелеев подошел вплотную к вахтеру, отстегнул клапан кармана гимнастерки и резко ударил вахтера ребром ладони по кадыку. Тот захрапел и упал.
Пантелеев отбросил засовы и выскочил на улицу.
На перроне царила предотъездная суета. Куда-то спешила старушка со связкой баранок: они висели через плечо, словно орденская лента, и вызывали всеобщую зависть. На строительство Волховской ГЭС отправлялся отряд комсомольцев. Ребята и девушки выстроились у вагонов и, сняв кепки и фуражки, пели «Интернационал». Сновали взад-вперед носильщики с огромными бляхами на груди, тащили баулы, чемоданы, корзины, но главным грузом были серые, грубой холстины мешки, набитые бог знает чем, неизвестно кому принадлежащие.
— Останови сейчас любого, спроси: чей мешок, — не найдешь хозяина, — угрюмо сказал Коля. — Ты знаешь, что в этих мешках?
— Еда? — спросила Маша.
— Мануфактура, крупа, сахар, соль, спички — все, что твоей душе угодно. Спекулянты проклятые. Облава за облавой проходит, а они, как поганые грибы на помойке, растут.
Заливисто прозвенела трель милицейского свистка. Наряды милиции и сотрудников УГРО перекрыли входы и выходы с перрона.
— Ты накликал, — улыбнулась Маша. — Теперь еще и поезд задержат.
Коля всматривался в глубину перрона. Там мелькнули васильковые фуражки работников ОГПУ.
— Это что-то серьезное, — сказал он и подошел к милиционеру. — Вот мое служебное удостоверение. Что случилось, товарищ?
Милиционер махнул рукой:
— Тебе, инспектор, надо бы первому знать. Только что бежал Ленька Пантелеев.
Маша тоскливо посмотрела на Колю:
— Плакал наш отпуск горькими слезами.
— Плакал, — послушно согласился Коля. — Но ты не переживай, Маша. Мы поймаем его через сутки, самое большее — через двое. И тут же едем, я обещаю!
— Не нужно ничего обещать. — Она покачала головой. — Проводи меня до выхода.
Маша оказалась права. Ни через сутки, ни через трое суток Пантелеев пойман не был. Бандит понимал, что теперь по его следам пойдет не только милиция, но и оперативные группы петроградского госполитуправления. А с чекистами шутки плохи. Это Ленька знал прекрасно.
Бюро обкома поручило Сергееву выяснить причины, которые способствовали побегу бандита из-под расстрела. Никаких нарушений служебных инструкций по охране заключенных Сергеев не нашел. Все упиралось в случай, тот самый случай, который не мог предусмотреть никто.
Выяснилось, что надзиратель Николаев, воспользовавшись документами красноармейца, погибшего в 1919-м на Южном фронте, пробрался на низовую работу в тюремное ведомство НКВД, а оттуда по собственной инициативе перевелся во второй домзак Петрограда. Выяснилось, что настоящая фамилия Николаева — Бабанов и что летом 1918 года в Москве он имел самое прямое отношение к заговору левых эсеров.
Сотрудник ГПУ привел Николаева-Бабанова. Сергеев долго всматривался в лицо бывшего надзирателя, соображая, каким же образом построить допрос. Но первый же вопрос и первый же ответ арестованного убедили Сергеева, что допроса в прямом смысле этого слова в данном случае не будет.
— Как удалось Пантелееву выйти из камеры смертников и беспрепятственно дойти до проходной тюрьмы? — спросил Сергеев.
— Я провел его, — сказал Николаев.
— Так… — Сергеев с трудом скрыл растерянность. Он не ожидал такой откровенности. — Почему вы это сделали?
— А почему вы предали революцию? — спросил Николаев.
Сергеев уже полностью взял себя в руки:
— И это говорите вы? Вы и вам подобные вешали рабочих в Ярославле, стреляли в Ленина. Не прикасайтесь грязными руками к святому делу. Отвечайте по существу. От вашего ответа зависит ваша жизнь, прошу это учесть.
— Я это учитываю, — кивнул Николаев. — Отвечаю: Пантелеев, пусть по-своему, но борется с вами, вредит вам. Цель моей жизни — любые усилия, которые могли бы расшатать ваш гнилой строй и заставить его рухнуть.
— Нет логики, — пожал плечами Сергеев. — Гнилой строй не нужно расшатывать. Он — гнилой.
— Играете словами, — сказал Николаев. — Вы меня поняли.
— А ваша жизнь? На что вы надеялись?
— Что такое моя жизнь в масштабах вечности? А надежда была и есть: и капля камень долбит. Я — социалист-революционер. В нашей песне мы пели: «Дело, друзья, отзовется на поколеньях иных».
Сергеев вызвал конвой, и Николаева увели. На пороге он спросил:
— Когда меня расстреляют?
— В течение двадцати четырех часов после вынесения приговора.
Дверь закрылась. Сергеев долго сидел за столом, не отвечая на звонки телефона, и думал. Он думал о том, почему политика партии, политика Советской власти, направленная на благо трудового народа, — почему эта политика вызывает бешеное противодействие не только разбитых классов, что естественно, не только имущих слоев, что объяснимо, но и отдельных представителей рабочего класса и крестьянства. Почему? Если все дело только в принципиально ином подходе к решению кардинальных задач, связанных с промышленностью и землей, здесь можно спорить и убеждать. Здесь можно, наконец, будучи убежденным в своей абсолютной правоте, лишить противников возможности влиять на события. Ну, а если в системе наших действий они усматривают какую-то червоточину и инстинктивно противостоят ей всеми средствами и путями? Если так?
Сергеев закрутил головой и рассмеялся. Чушь! Программа, которую предложил Владимир Ильич на десятом съезде, — истина, это не вызывает сомнений! Только индустриально крепкая страна выстоит в далекой исторической перспективе — это бесспорно! Что лучшего смогли предложить оппозиционеры и полуоппозиционеры всех мастей? Ничего! А раз так — мы не только имеем моральное право бороться с ними — мы обязаны, мы не имеем права поступать иначе, потому что идущие на смену нам поколения не простят этого…
Несколько дней Пантелеев отсиживался в своей конспиративной квартире на Лиговке. Он и два его сообщника пили без просыпу — на кухне и в ванной скопилось огромное количество бутылок из-под водки. Сообщники рвались на дело, им надоело отсиживаться. А бандит метался по ночам, вскакивал с дикими воплями, а один раз едва не пристрелил своих дружков — померещилось, что в комнату ворвались агенты УГРО… Каждый раз, когда сообщники просили его выйти на улицу, Пантелеев покрывался липким потом и начинал хрипеть, бешено закусывая губы. Дружки отставали, но через час-другой все начиналось сначала. И Ленька понял, что от судьбы ему не уйти. Вечером знакомый извозчик подогнал пролетку. Решили для начала проехаться по городу просто так, без дела, присмотреться и, если все будет тихо, взять на гоп-стоп пару-другую прохожих — размяться.
…С набережной Фонтанки свернули на Сергиевскую. Вдоль обшарпанного здания прачечной шли двое — мужчина и женщина. Начинались белые ночи, и, несмотря на поздний час, хорошо было видно, как нежно склонилась молодая, красивая женщина к плечу высокого мужчины.
Пантелеев толкнул кучера, тот осадил лошадей рядом с парочкой.
— Добрый вечер, — обратился Пантелеев к мужчине. — Далеко ли путь держите?
— Нет, недалеко, — сказал мужчина, присматриваясь. — Чему обязан, собственно?
— Деньги, часы, документы, — спокойно приказал Пантелеев.
Женщину колотило от испуга. Мужчина заметил в руке одного из бандитов револьвер и послушно кивнул:
— Не бойся, Аня. Сними серьги, отдай им кольцо. Вот мой бумажник и часы… Все?
— Все, — кивнул Пантелеев. — Проваливайте.
Мужчина бросил бумажник и все остальное на тротуар, взял женщину под руку, и они медленно двинулись в сторону Фонтанки.
— Что же не спросите, с кем поцеловаться пришлось? — в спину им усмехнулся Пантелеев.
Мужчина обернулся:
— Вы — Пантелеев, я это сразу понял. Моя фамилия — Студенцов, а это моя жена. — Студенцов презрительно усмехнулся: — На что рассчитываете, гражданин Пантелеев? Ведь у вас в запасе день — два — три. Идем, Аня.
— Никто не знает, когда умрет, — вздохнул Пантелеев. — И вы не знаете. Идите с богом.
— Мне страшно, Сергей, — сказала женщина.
— Пустяки. — Студенцов обнял ее. — Бояться нужно не нам…
Они пошли. Пантелеев оскалил зубы, захрипел.
— Обидели нас, — сказал кучер. — Гордые.
Пантелеев дважды выстрелил в спину Студенцову и его жене. Оба рухнули.
— Барахло возьми. — Пантелеев спрятал маузер. Кучер подобрал деньги и драгоценности. Ленька протянул руку: — Дай-ка.
Пантелеев покачал на ладони часы и бумажник, посмотрел на свет камни в серьгах и равнодушно швырнул все в сток у кромки тротуара.
— Трехнулся, — охнул кучер.
Ленька взглянул на него пустыми глазами:
— Все суета сует и томление духа. Он, Филя, прав. Чует сердце — настают мои последние денечки.
…Это были кровавые «денечки». Понимая, что расплата неминуема, Пантелеев совершенно озверел. Преступление следовало за преступлением, одно страшнее другого. Не проходило дня, чтобы в сводке происшествий Петроградского УГРО не появилась бы фамилия: Пантелеев. Оперативные группы ОГПУ и милиции шли буквально по пятам бандита, но он в последний момент ускользал.
На одном из очередных совещаний первой бригады УГРО неожиданно появился начальник петроградской милиции. Он прекрасно понимал, что и Бушмакин, и его сотрудники — опытные, преданные своему делу люди, из кожи вон лезут, чтобы обезвредить Пантелеева и его банду. Он знал, что никакими словами и призывами сейчас не поможешь, но наступил тот последний, крайний момент, когда нужно было что-то сделать, сказать, чтобы сдвинуть с мертвой точки затянувшийся розыск бандита. Собственно, никакой «мертвой» точки не было. Шла напряженнейшая круглосуточная работа, и только непосвященному человеку могло показаться, что дело не двигается. Оно двигалось, происходило то незаметное накопление мероприятий, которое вот-вот должно было дать качественный результат. Теперь уже не могло быть никаких случайностей. То, что на первый взгляд даже и выглядело случайностью, на самом деле было подготовлено всем ходом событий.
— Объективно всех нас нужно судить, — сказал начальник управления. — И это произойдет, если в ближайшие часы Пантелеев не будет взят. Я не призываю вас соревноваться с товарищами из ГПУ — мы работаем вместе, но я напоминаю вам, что дело нашей чести — обезвредить Пантелеева. Мы его породили, мы его и убьем. Это не шутка в данном случае, а повод для глубоких раздумий. Бушмакин, доложите обстановку.
— Вчера убиты супруги Студенцовы, — сказал Бушмакин. — Сегодня утром — муж и жена Романченко, их квартира разгромлена. Эти два случая имели место в течение последних двадцати четырех часов.
— А мы снова заседаем, — сказал начальник. — И каждый думает: вот сейчас, сию минуту зазвонит телефон и мы узнаем: кто-то убит, ограблен. Бушмакин, у вас есть план, который реально гарантирует уничтожение банды?
— «Закрыты» притоны, малины, хазы… Там наши люди. «Закрыт» ресторан «Донон». Кондратьев сумел убедить швейцара, и тот согласился нам помочь. Вообще-то он человек сомнительный, но у нас нет другого выхода. Будем надеяться, что он сообщит, если Пантелеев появится в ресторане. Арестованы тридцать пять человек, которые проходили как прямые связи Пантелеева. Их допрашивают. На учете все без исключения скупщики краденого. Около них — наши люди… Улицы усиленно патрулируются нарядами милиции… На вокзалах установлено круглосуточное дежурство. Считаю, день-два — и конец, — закончил Бушмакин.
— Многим за эти день-два сколотят гробы… — вздохнула Маруська. — Зря я его тогда не пристрелила. Пару лет отсидела бы, зато сколько людей в живых осталось бы.
— Глупость говоришь, — перебил Коля. — Публично расстрелять бандита, самосуд устроить — сегодня этот политический вред ничем не окупится.
— Верно, — поддержал начальник. — Работайте. Докладывать мне каждые два часа. Кстати. Почему я не вижу товарища Колычева? Он что, у вас в кабинете скрывается, Бушмакин?
Бушмакин покраснел, словно мальчишка, которого застали во время кражи сахара из буфета.
— Ладно, — улыбнулся начальник. — Мне Кондратьев осветил его роль в этом деле. Пусть работает. На мою ответственность.
Начальник ушел.
— Ай да ты… — Бушмакин посмотрел на Колю так, словно впервые его увидел. — Я, понимаешь, тяну с увольнением Колычева. Не то чтобы боюсь, — откладываю, понимаешь? А ты — раз и квас! Смел!
— Да чего там, — смутился Коля. — Я случайно.
— Не прибедняйся, — усмехнулся Бушмакин. — Ты любишь людей, Коля. А в нашем деле, я считаю, это главное.
Маша никогда не вспоминала о Смольном. Он канул в Лету, он навсегда остался в прошлой, выдуманной, вычитанной в романах жизни, той жизни, которая закончилась 25 октября 1917 года и о которой, конечно же, следовало забыть. Маша забыла. И вдруг спустя пять лет на заплеванной трамвайной остановке, где Маша стояла, сгибаясь под тяжестью огромной кошелки с картошкой, эта вроде бы безвозвратно опочившая жизнь дала о себе знать. За спиной процокали подковы, чей-то удивительно знакомый голос спросил:
— Ба! Да это же Вентулова! Чтоб я сдохла!
Маша обернулась. В шикарной лакированной коляске, запряженной парой серых в яблоках коней, стояла расфуфыренная девица и махала рукой.
— Ну конечно же! — продолжала девица. — У кого еще может быть такой красивый нос, губы и глаза, как не у Вентуловой, чтоб я сдохла!
— Лицкая! — удивилась и обрадовалась Маша. — Ты ли это? — Маша подошла к коляске. — Нет. Тебе я не могу отплатить той же монетой. Ты постарела и подурнела, уж извини.
— Ты пока что садись и говори, куда тебя везти, — кисло сказала Лицкая, но тут же снова заулыбалась: — Не могу на тебя сердиться! Нахлынули воспоминания, черт с тобой, я не сержусь, садись!
Маша с сомнением оглядела свое изрядно потрепанное пальто.
— Не знаю, удобно ли.
— Я не стесняюсь, — гордо заявила Лицкая. — Я человек широких взглядов.
— Это я стесняюсь, — улыбнулась Маша. — Меня могут увидеть в твоем обществе, у мужа будут неприятности. Кстати, поздравь меня: я теперь Кондратьева.
— Вентулова! — Лицкая всплеснула руками. — Где мои глаза? Что за метаморфоза? Можно подумать, что твой муж — мусорщик какой-нибудь!
— Он служит в уголовном розыске, — угрюмо сообщила Маша. — А что делает твой муж?
— А черт его знает, что он делает! — весело крикнула Лицкая. — Я ведь не замужем. Садись, не трусь, ты ведь у нас в отчаянных ходила! Тряхнем стариной!
Маша махнула рукой, что, вероятно, должно было означать — «пропадай, моя телега!», и села рядом с Лицкой.
— Гони, милый, — велела Лицкая кучеру. — Значит, в уголовке твой муженек? Коммунист?
— Само собой разумеется, — сухо сказала Маша. — А ты что, против коммунистов?
— Чтоб я сдохла! — расхохоталась Лицкая. — Ты разговариваешь, как следователь ГПУ! — Она вдруг погрустнела: — Знаешь, врать не стану. Отец торгует колбасой, я стою за прилавком. Вам полфунта? Пардон, самая свежая-с! Вам? Извольте-с. Хамство…
— Позволь, — изумилась Маша. — Если я не запамятовала, батюшка твой был камергером высочайшего двора?
— Тсс… — Лицкая шутливо приложила палец к губам. — Камергер дал дуба, а родился советский торгаш товарищ Лицкий. Папа отрекся от ключей, мундира и орденов. Он такой. Бал выпускной помнишь?
— Еще бы! — оживилась Маша.
— В тебя был влюблен Яковлев, помнишь?
— Яковлев… — Маша наморщила лоб. — Ну как же! Из царскосельского гусарского, да?
— Да, — Лицкая вздохнула. — Он убит, Вентулова. Под Перекопом.
«Ах, мадемуазель, — восторженно восклицал тогда Яковлев. — Вы такая… Вы такая… Слов нет, какая вы… А я, знаете, решил бросить военную службу. И знаете почему? Потому что я вижу — вы не любите военных!»
Маша закрыла глаза. Что он еще говорил? Не вспомнить… А она хохотала. До изнеможения. А почему ей было смешно? Не вспомнить… Ментик у него был красный. Ну, конечно же, — по форме полка, у них у всех красные. Убит. Возможно, кем-нибудь из товарищей Коли. Или нет? Впрочем, это уже все равно. А лицо? Да, какое у Яковлева было лицо? Не вспомнить…
— А потом, мы пошли к «Донону», помнишь? — щебетала Лицкая. — В блузках, эмансипе, помнишь? Ничего-то ты не помнишь, Вентулова. На тебя дурно влияет твой наверняка некрасивый муж, чтоб я сдохла!
— Где ты взяла эту дурацкую присказку? — раздраженно спросила Маша. — А муж мой — красавец! Глазищи… а цвет — как купол мечети, ясно тебе, Лицкая?
— Да все, все мне ясно! — счастливо улыбалась Лицкая. — А вот «Донон», видишь?
Они свернули с набережной Мойки и въехали на мост. Слева, в глубине двора, маячила вывеска ресторана.
— Зайдем? — подмигнула Лицкая.
— Ты с ума сошла! — Маша провела ладонью по своему пальто. — «Донон» теперь не для меня.
— Ну, положим, он и раньше был не для тебя, — высокомерно сказала Лицкая. — Ты, я знаю, выше «Астории» никогда не поднималась. — И, увидев, как нахмурилась Маша, заторопилась: — Я пошлая дура, прости меня, плюнь, — и за мной! Я угощаю! Все сметено могучим ураганом!
Она спрыгнула на тротуар и подала Маше руку:
— Сегодня я буду твоим кавалером, Вентулова. Вспомним молодость, чтоб я сдохла!
Они пошли в ресторан. У гардероба стоял величественный, как монумент, швейцар — весь в галунах, с раздвоенной адмиральской бородой.
— Чего изволят барышни? — осведомился он. У него были небольшие, близко друг к другу посаженные глаза, как у мыши, взгляд пристальный, цепкий.
— Ты, папаша, на полицейского осведомителя похож, — съязвила Лицкая. — Противный ты, прямо тебе скажу.
— Всякое дыхание да хвалит господа, — смиренно отозвался швейцар. — И осведомитель человек, барышня… Вы в залу пойдете или, может, отдельный кабинет желаете?
— Давай с большой ноги, — подмигнула Лицкая. — Займем кабинет.
— Чем промышлять изволите? — дружелюбно продолжал швейцар. — И велик ли нынче доход от вашего рукомесла?
Лицкая смерила его долгим взглядом и рассмеялась:
— Отомстил, черт с тобой. Квиты.
— Еще нет, — улыбнулся швейцар. — Латыняне говорят: возмездие впереди.
…Они заняли выгородку, отделенную от остального зала портьерой. Подошел сам метрдотель, подал прейскурант.
— Дорогуша, — сказала Лицкая. — Все самое вкусное в расчете на нашу комплекцию. И сухого шампанского. Спроворь! — Она весело потерла ладонь о ладонь и, перехватив изумленный взгляд Маши, сказала: — Все в прошлом, дорогая. Манеры — тоже.
Оркестр сыграл вступление, развязный конферансье с белым, словно обсыпанным мукой лицом томно сказал:
— Господа! И, конечно же, товарищи. Жизнь мимолетна, как взмах крыльев мухи. А муха, как известно, в секунду делает сто тысяч взмахов — ученые жуки это подсчитали, им все равно делать нечего. — Он подождал — не будет ли смеха? Но никто не засмеялся, и тогда конферансье продолжал: — Вечна в этом мире только любовь. И я предлагаю вам прослушать романс на эту вечную тему. Исполняет всем вам хорошо известный Изольд Анощенко!
На эстраду вышел певец — маленький, в кургузом пиджачке, с длинными, до плеч, волосами. Он поклонился публике и кивнул аккомпаниатору. Тот взял первый аккорд, певец сказал:
— Исполняется в который раз и все — по просьбе публики.
Он сложил руки у живота — ладонь в ладонь.
О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной, —
глуховатым, но неожиданно сильным голосом запел он.
И часто сладостью своей
Меня в стране пленяешь дальной…
Маша переглянулась с Лицкой. Та вдруг погрустнела, опустила голову на сжатый кулак, сказала:
— Иногда мне кажется, что жизнь моя уже прошла, Вентулова. И все в прошлом… А разве она начиналась когда-нибудь, моя жизнь?
Я помню голос милых слов, —
с чувством пел Изольд.
Я помню очи голубые,
Я помню локоны златые
Небрежно вьющихся власов…
— Небось теперь и ты не скажешь, чьи это стихи, — горько заметила Лицкая. — Все в прошлом, Вентулова. Все в прошлом.
— Стихи Батюшкова, — сказала Маша. — А музыку я не знаю. Ты не кисни, Лицкая. Все правильно — была одна жизнь, началась другая. Нам нужно не просто приспособиться. Нужно войти в эту новую жизнь. Войти! Ты постарайся это понять.
Маша обвела глазами зал. Нэпманы, буржуйчики с остатками капитала, просто случайные люди со случайными деньгами. Рвут зубами куриные ножки, с хлюпаньем запивают вином, и нет им никакого дела ни до новой жизни, ни до прекрасного романса. Они и в самом деле, как взмах крылышек обыкновенной мухи — сотая доля секунды — и пустота. А Лицкую жаль. Ей бы надо помочь. А как?
— Слушай, Лицкая, — сказала Маша. — Бросай ты свою колбасу! И фартук бросай — к чертовой матери, а?
— Ты думаешь? — недоверчиво спросила Лицкая. — А что же я стану делать?
— Я познакомлю тебя с мужем, — сказала Маша. — Придумаем что-нибудь. Главное — чтобы ты честно порвала со своей средой.
— А… отец? — спросила Лицкая. — Он прекрасно знает историю! Он хотел идти преподавать в университет, но его не взяли. Брали швейцаром, но он, естественно, не пошел. А торговля наша — тьфу! В конце месяца все равно лавочку прикроют — за долги!
— А как же лошади твои? — удивилась Маша.
— А-а… — Лицкая махнула рукой. — Да наняла я этого извозчика, а тебе пыль в глаза пустила, уж извини.
— Значит, договорились! — улыбнулась Маша. — И ты поверь мне, Лицкая, жизнь у нас с тобой только начинается!
В зал вошли четверо: двое мужчин и две девицы с ними. Метрдотель почтительно повел их к столику. Они сели напротив выгородки, которую занимали Лицкая и Маша.
Маша смотрела на вошедших с тревогой и любопытством. Вот этот, который сел рядом с брюнеткой в неприлично декольтированном платье. Неужели? Так… Ошибки быть не может. Это — Пантелеев. Слишком много фотографий пересмотрено — Коля часто их показывал.
— Знакомые? — спросила Лицкая.
— Подожди, я сейчас вернусь, — тихо сказала Маша.
— Поторопись, бифштекс остынет! — крикнула ей вслед Лицкая.
Маша вышла в вестибюль.
— Откуда можно позвонить? — спросила она у швейцара.
Он пристально посмотрел на нее, сделал приглашающий жест: — Извольте, я провожу. — Любезно открыл дверь и повел Машу по коридору.
Она шла рядом с ним, лихорадочно соображая, как и куда позвонить и что сказать, и ей даже в голову не приходило, что сбоку неторопливо шагает человек, который ровно неделю назад пообещал ее мужу, Николаю Кондратьеву, немедленно сообщить, если в ресторане появится Пантелеев. При этом швейцар внимательно изучил многочисленные фотографии Леньки и даже заметил вслух, что бандит, хотя и нервен на всех этих фотографиях, но все равно — красив. Маша не знала этого. Иначе у нее сразу же возникли бы сомнения: разве швейцар не видел входящего в ресторан бандита? Или видел, но не узнал?
Но у Маши не было никаких сомнений. И хотя у Николая Кондратьева сомнения были, он вынужден был ждать звонка. Он не знал, что швейцар — крупный наводчик, оставшийся в свое время вне поля зрения сыскной полиции, а впоследствии УГРО, являлся одним из самых опытных агентов Пантелеева.
Швейцар открыл дверь:
— Пожалуйте.
— Спасибо вам, дедушка, — ласково сказала Маша. — Вы идите.
Она сняла трубку.
Швейцар поклонился и закрыл дверь. Мгновение он стоял в раздумье, а потом приник ухом к дверной филенке.
— Коммутатор милиции? — услышал он взволнованный голос Маши. — Девушка, дайте мне первую бригаду УГРО! Кто это? Ты, Маруся? Плохо слышно! Пулей летите к «Донону»! Да не к Гужону, а к «До-но-ну!» Поняла? Здесь он! Он, говорю, догадаться должна! Бегом!
Швейцар отскочил от двери и помчался по коридору. У входа в зал он взял себя в руки, снял фуражку и неторопливо подошел к столику Пантелеева:
— Можно-с вас?
— Я сейчас, — кивнул Ленька сообщникам. — Что у тебя, Лаврентий?
— Там барышня одна в УГРО звонит, — сказал швейцар. — Вон из-за того столика. Вон ее подружка сидит. А мусора через пять минут будут здесь. Рви когти, Леня.
— Бабы, на выход, — приказал Ленька. — А вы, ребята, по углам. Как войдут — возьмем их крест-накрест… Ну, попомнят они Леню.
Швейцар подошел к Лицкой. Она все слышала и сидела белая, как стенка.
— Вот оно и возмездие, барышня, — улыбнулся швейцар. — А вы сидите себе тихо, и вас не тронут. Понятно объяснил?