— Винтовку-то мне дашь или как?
7
К вечеру старику Верхотурову стало плохо.
Он лежал на кровати, уставив в потолок налитые кровью глаза. Тяжко хрипел от удушливого кашля. По лицу Верхотурова пошли красные пятна. Руки стали сухими, и кожа на них блестела. Лоб был горячим, губы пересохли.
Верхотуриха растерялась, не зная, что стряслось со стариком. Она суетилась, без нужды бегая из комнаты в комнату. Принесла кваску, чтобы старик испил. Он отказался. Выбросил прочь компресс, который положила ему на голову жена, не взглянул на огуречный рассол, принесённый ею. Верхотуриха притащила ему чаю с малиной, водки, настоенной на красном перце. Старик отодвинул в сторону.
— Не тревожь! — сказал он. — Не суетись!
— Может, на битое место мази какой положить? — Она наклонилась над мужем, по-бабьи жалостливо сморщившись, полагая, что допекает старика боль от вчерашней порки.
Но не боль от лозы донимала Верхотурова. Он забранился:
— Поди ты, знаешь куда… На душу мазь не положишь! Мне не задница жар гонит — злоба! Всю жизнь прожил, как следовает быть… А тут…
— Заживёт! — утешила старуха.
— Заживёт! — взревел Верхотуров. — И-и господи, черта твоей матери! Кабы не хворость моя, зубами гадов пошёл бы рвать… Под поганую пулю пошёл бы…
— Да не тревожься ты, грешный! Отдохни.
Верхотуров давился кашлем и сучил кулаки в злобе, все с большей силой овладевавшей им.
— И сам дохлый, не могу… И нема кому за меня стать!
А в соседней комнате тихо-тихо лежали дочери. Они не плакали, не ругались. Лежали молча. И бог весть о чем думали. С тех пор как Марья расплакалась на груди у матери, встав с брёвен, обе сестры не проронили больше ни слезинки. И не знала мать, как приступиться к ним.
Степанида раздумчиво сказала:
— Нам и в детстве-то батя подолов не заголял, а тут…
— Стёганые мы теперь! — отозвалась Марья.
Степанида долго прислушивалась, как бунтует за стеной отец. Вполголоса поговорила о чем-то с сестрой. Та сначала не соглашалась, спорила со Степанидой, а потом кивнула головой:
— Ну, делай, как знаешь, Степушка!
Добыла Верхотуриха у соседки какой-то «мягчительной» мази. Как ни ругался старик, но жена оказалась упрямой и настояла на своём.
Только стала натирать мужу болевшие места, как в комнату вошла Степанида.
— Иди, иди, дочка, отсюда! — замахала на неё сухой рукой мать.
Старик, стыдясь, опустил рубаху.
— Чего тебе, дочка? Иди.
Степанида, не обращая внимания на конфузное положение отца, медленно, как делала все, опустилась на колени.
— Мамынька, батя! Благословите в отряд идти.
Мать, держа в одной руке банку, в другой на ладони мазь, невольно махнула рукой, будто отстраняясь от Степаниды.
— Христос с тобой, Степушка! Что ты? Окстись! Поди приляг, родимая… отлежись… Господи, что надумала!
Верхотуров посмотрел на дочь, насупясь; у него сразу опять заболело все.
— Куды-ы? — сердито крикнул он. — Это ещё что? Тебя там не хватало.
— Благослови, батя, в отряд идти! — спокойно повторила Степанида. Привыкшая с детства на все спрашивать у стариков позволения, она и тут не могла миновать их.
Старик, злясь оттого, что не мог сам подняться, заорал на дочь:
— Мало тебя били? Ещё, дурная, хочешь?
Степанида повела своими могучими плечами.
— Что били — не мой стыд! Я и за тебя и за Марью отплачу, — сам, было время, стрелять учил.
— Ты не мудри! Тоже солдат нашёлся. Сопля!..
Степанида поднялась с колен.
— Ты, батя, не лайся-ка! А то я и так уйду… Благослови лучше!
Подошла к самой кровати. Наклонилась к отцу. Тот не мог удержаться, легонько двинул её по затылку: «У, непокорная!»
— За меня отплатишь! — сказал он, сморщившись. — Что я, что Марья — не в нас дело. Видно, правду говорят, что у девок волос долог — ум короток… Ты за Расею нашу в отряд иди, а не за сеченого отца… Время пройдёт, белых попрут, так мне эта сечка в отличку будет, чтобы другие не забывали: вот какая доля у белых для всякого трудящегося человека припасена, другой не жди! Понимать надо!..
Вслед за тем, неловко сложив пальцы щепотью, он перекрестил дочку трижды:
— Во имя отца и сына и святого духа!
Глаза матери наполнились слезами. Но, понимая, что ни отца, ни дочь не переспоришь, она докончила тихо:
— Аминь!
Решимость оставила Степаниду, едва пошла она в штаб. Одно дело разговаривать со стариками, другое — с командиром отряда. Она остановилась перед дверью комнаты, где сидел Топорков, и поспешно сделала к выходу несколько шагов, услышав движение в комнате.
Дверь распахнулась. От Топоркова вышла, неся в руке какую-то бумагу, Нина с заплаканными, запухшими глазами.
— Ты что здесь делаешь, Стёпа? — спросила девушка, рассмотрев в полутьме коридора Верхотурову.
Степанида тяжело задышала, не зная, как приступить к разговору. Нина, увидев, что Степанида взволнована чем-то, обняла её.
— Ну что, Стёпа?
— Ой, Нинча, хочу в отряд проситься, а духу не хватает… Топорков-то человек сурьезный… А ну как скажет он: «Мне-ка девки на что?»
— Забоялась, что ли, Степушка?
— Забоялась. Но ты мне скажи: у него никого нету? Коли один, так я пойду.
— Не ходи! — сказала Нина.
— Пошто? Не примет? Так я и одна пойду партизанить! Право слово.
— Не ходи! — повторила Нина. — Вот видишь, список у меня в руках? Поручил Топорков записывать всех, кто в отряд хочет.
— Пиши меня первой!
— Да ты, поди, больна ещё, не торопись.
— Дома-ка я, Нинча, и век не подымусь, на Марью да на батю глядючи. Пиши! — властно повторила Степанида и ткнула пальцем в список. Робости её как не бывало.
8
Отряд пополнялся новыми бойцами.
Из соседних деревень прибывали конные и пешие. Многие приносили с собой винтовки, гранаты. Оружие получали те, у кого его не было.
Прибывали к Топоркову командиры отрядов, расположенных по соседству. Совещались, разрабатывали планы совместных действий.
Проходя мимо свежих могил, снимали шапки. О мёртвых не говорили, но помнили. Помнили, чтобы в близкой битве посчитаться за них.
А битва близилась с каждым часом.
Уже грузились во Владивостоке первые эшелоны японцев, отплывавших на острова. Грызлись спекулянты, отбивая друг у друга места на пароходах «Доброфлота», идущих за границу. Ещё дрались ожесточённо посланные на фронт в последний момент войска, ещё двигались они к фронту, но движение это походило на движение крови в обезглавленном теле: она ещё идёт, струится по венам и артериям, но уже нет животворной силы в этом движении, и тело остывает.
Алёша тосковал. Придерживая саблю рукой, он бродил по селу, не находя себе места. Оседлал коня, выехал на дорогу. Намётом стлался по пути, пока скачка не освежила его.
Обратно ехал, бросив поводья.
Издалека зачервонели перед Алёшей звезды над холмиками. Снял шапку Алёша, и опять лютая тоска вернулась к нему.
Какой-то конный стоял перед могилами. Что-то знакомое почудилось Алёше в фигуре этого всадника. Он насторожился и одёрнул коня. Конь вздёрнул голову и пошёл красовитей.
Услыхав топот, всадник обернулся, и Алёша узнал казака из сотни ротмистра Караева. Это был Цыган, вернувшийся в село после ночи шатанья в лесу, без цели, без думы, в душевной пустоте. С рассветом пришёл он к холму с красными звёздами, пришёл к решению, менявшему его жизнь.
Ярость охватила Пужняка. Сама собой вырвалась из ножен его сабля, засвистела над головой, и конь рванулся вперёд, почуяв бешеную руку всадника. Не зря точил саблю Алёша. Не прозвучал ещё приказ, ведущий в бой, а уж на конце Алёшиной сабли повисла жизнь чужого.
Вихрем налетел он на Цыгана.
Выхватил и казак свою саблю. Встретил Алёшу клинком. Отбил удар, который должен был сиять ему голову. Лязгнули сабли и высекли радужные искры из стали. Отбил второй удар казак и не ударил. В третий раз засвистела сабля Алёши над головой казака. Встретил Цыган удар, принял саблю Алёши на клинок; скользнула сталь по стали, вздыбились кони врагов, скрестились клинки у самых эфесов, так, что в глаза друг друга взглянули Алёша и Цыган. Налитый кровью взгляд Алёши не встретил в глазах казака ни ненависти, ни ярости… Казак не хотел умирать, не хотел и убивать, он только защищался.
— Что жмёшь, шкура? — прохрипел Пужняк, напружинясь и всю силу свою употребляя на то, чтобы оторваться от сабли противника и получить свободу для нового стремительного и сокрушительного удара. — Не будь бабой, гад! Умри как казак!
Кони разнесли их в стороны. Сделал Алёша поворот и с прежней яростью поскакал на Цыгана. Но тот, широко размахнувшись, отбросил в сторону саблю. Сверкнула она на солнце и воткнулась в могильный холм, раскачиваясь от силы броска.
Пронёсся Алёша мимо. Удержал тяжёлую руку. Просвистела его сабля над головой Цыгана. Тот не шелохнулся. Только смертная бледность покрыла его лицо, стерев смуглоту, будто губкой. Успел Алёша рассмотреть бледность казака. И успел рассмотреть ещё, что нет у казака на плечах погон.
Опасаясь подвоха, повернул коня на дыбках, посмотрел на Цыгана. Тот стоял, шевеля уздечку.
Алёша подъехал к сабле Цыгана, нагнулся, взял. Грудь его вздымалась от шумного дыхания.
— Ну? — спросил он Цыгана. — Ты что? Кончил войну? Лапки вверх, на печку, тараканов кормить? Хитрый Митрий!
Казак сказал:
— По-твоему — кончил. А по-моему — только начинаю. Где ваш командир-то? Проводи!
Алёша кивнул на дорогу к селу.
Казак дал коню шенкеля. Пужняк поехал за ним, держа на коленях чужую саблю.
У околицы казак обернулся к Алёше:
— Дай шашку-то!
— Чего захотел! — сказал Алёша.
— Дай шашку-то! — повторил Цыган. — Ведь не с бою взял, паря! Не по закону.
Алёша одарил его мрачным взглядом и эфесом вперёд подал саблю Цыгану.
— Спасибо! — сказал казак. — Живым оставите — побратимом будешь… Последнего родича моего вчера убили… А без родных тяжело жить!.. Я не волк.
9
Олесько впадал в забытьё во время разговора, потом неожиданно приходил в сознание. Он был ещё так слаб, что мог произнести лишь несколько слов. Сказав фразу, отдыхал долго, иногда забывая, о чем говорил.
Нина в неподвижности сидела в своей комнате, когда к ней вошёл Топорков.
— Ты у Олесько давно не была? — спросил он.
Топорков помолчал, потом, словно сердясь, сказал:
— Сходила бы к нему. Мается. Видно, хочет тебя увидеть, а не говорит. Как дверь откроется, он глядит, будто рай ему оттуда покажут. А идут-то все мужики.
Посмотрел командир в окно, моргнул несколько раз, и ещё более сердитым показалось его лицо Нине. Но не сердился Топорков: Нина уже хорошо изучила его лицо.
Нина пошла в лазарет.
Встретил её у двери взгляд Олесько. Робкая радость вспыхнула в нем. Партизан глубже втянул голову в подушку, не сводя с Нины взора, наполненного такой нежностью, что дрогнуло у девушки сердце и слезы подступили к её глазам. Она присела возле и взяла руку Олесько в свою… И удивилась и ужаснулась: до чего рука стала тонкой, почти прозрачной и невесомой! А там и всего юношу разглядела: виски его запали, тоненькие голубые жилки обозначились под бледной кожей, обтянувшей череп. Щеки впали, глаза провалились и светились из тёмных орбит чуть заметным блеском.
— Ну что, Ваня? — сказала девушка, не понимая, куда за эту неделю исчез Ваня, которого она знала.
Бледное подобие Олесько глядело на неё. Но сдержала себя девушка, ничем не высказала ни своего удивления, ни страха, который овеял её холодом при взгляде на Олесько. И ей удалось это. Что мог ответить ей юноша? Все эти дни он ждал её прихода. Когда уходил отряд на дело, мучительно боялся он, что с Ниной может что-нибудь случиться, — о себе он не думал.
— Тебя долго не было! — сказал он.
Раненые отвернулись, чтобы не мешать Нине и Олесько.
Нина тихонько поглаживала его руку. А он смотрел на Нину безотрывно, точно всю её хотел вобрать в себя, насмотреться на весь остаток жизни.
— Я думал, ты сердишься или забыла обо мне, — промолвил, отдохнув, Олесько. — Вот и Виталя не заходит тоже. А мне хотелось бы увидеть его.
— Он к дяде Коле уехал, Ваня!
Однако внутренний трепет, охвативший её при воспоминании о Виталии, передался Олесько. Руки её дрогнули. Олесько почувствовал их трепет и тревожно спросил:
— Что такое, Нина?
— Устала я, Ванюша.
Олесько закрыл глаза.
— Мне легче стало, Нина.
— Ну да, ты скоро поправишься, Ванюша.
По-прежнему с закрытыми глазами Олесько сказал:
— Нина! Я хочу тебе что-то сказать.
— Ну, скажи.
— Поцелуй меня… если тебе не противно.
Она коснулась его щёк. Закрытые веки Олесько дрогнули. Он медленно раскрыл глаза, глубоко посмотрел в глаза Нины и опять смежил веки.
— А теперь уйди, Нина. Я тебя буду помнить вот так… Твоё лицо надо мной.
Он замолчал, слушая, как осторожно шагает Нина.
— До свидания, Ванюша!
— До свидания, Нина.
В сенях Нина встретилась с Панцырней.
— Были у Вани? Как он?
— На поправку пошло! — сказала Нина. — А вы чего поднялись?
— Дак рази можно лежать? — Он притронулся к головной повязке, не разбинтовалась ли. — Такое дело начинается! Да я и здоров почти.
— Почти!
— Нет, ей-богу, здоров! — До сих пор Панцырня говорил весело, но тут его тон изменился. — Не могу лежать… Вот ходил в рощу дубки ломать… Проверил — сила в руках есть!.. Ещё не одного белого положу. В лазарете-то мне хуже… Как своими руками за Витальку да за Лебеду копчу какого-нибудь белого, тут мне и полное исцеление придёт! Ей-богу!
Шум на улице прервал их разговор.
Оживление изменило вид села. Со всех сторон к штабу тянулись люди, пешие и конные. Панцырня воскликнул:
— Никак приказ пришёл! Бегу! Надо успеть коня да оружие получить! Не знаю, как без меня Воронок жил и кормился. Ну, коли испортили коня, убью на месте!
Схватив свой вещевой мешок, он бросился на улицу.
Нина пошла к штабу, где сгрудилась толпа.
Топорков стоял на крыльце. Лицо его было торжественно, взволнованно. На бегу Нина услышала его слова:
— Товарищи! Народно-революционная армия на всем фронте перешла в наступление!..
Павло Басаргин успел забежать домой. Он крепко обнял Машу и сказал, что уходит с отрядом. Жена заплакала, но негромко, чтобы не разбудить Мишку. Павло поцеловал её.
Подойдя к кровати, он долго смотрел на разметавшегося во сне сына: лицо мальчика дышало жаром, и розовые губы приоткрылись.
— Береги сына, Маша! — тихо сказал Павло.
Неловко поправив винтовку, висевшую через плечо, он взял котомку и вышел, прикрыв за собой дверь.
10
Отряд выступил.
Скакали партизанские кони, и ветер бил в лицо партизанам, свежий ветер из-за сопок, за которыми лежало море.
Задолго до выступления отряда Вовка Верхотуров засел на дальнем повороте, на котором вместе с Колодяжным видел казаков Караева в день налёта. Долго сидел он, пригорюнившись. Грустные мальчишеские мысли чередой пролетали в его голове. Для чего пришёл он сюда? Он отвечал себе, что ему хочется видеть партизанский отряд во всей его красе, в походе. А в тайниках его души таилась надежда, что, увидев его на шляхе, пожалеют его партизаны и возьмут с собой, дадут коня, карабин. И поскачет партизан Верхотуров мстить за Виталия и отца!
Ведь бывает же, что исполняются мечты!
…Заклубилась вдали пыль. Забилось сердце Вовки.
Топот многих копыт потряс дорогу.
Вовка отступил в кювет, чтобы лошади не сбили его с ног. Одна за другой пронеслись мимо него шеренги партизан. Пыль закрывала от него очертания лиц и фигур. Тепло коней ощущал Вовка. Мимо! Мимо! Ряд за рядом. Все знакомые и родные.
О! Почему же нет никому дела до Вовки?
— Степушка-а! — закричал он, увидев в облаке пыли сосредоточенное, сердитое лицо сестры, с винтовкой за плечами скакавшей между Жилиным и Ниной.
Крик его потонул в топоте копыт. Никто не обернулся даже. Не слыхали…
Мимо! Мимо!..
Колонна так же внезапно кончилась, как появилась.
Вот скрылась она за поворотом. И если бы не облако пыли, оседавшее на землю и серым налётом покрывшее Вовку с головы до пят, можно было бы подумать, что отряд приснился ему.
Бодрость покинула Вовку. Он сел на обочине дороги и горько заревел. Между всхлипываниями он твердил себе:
— Вырасту… тоже буду партизаном! Буду!
Неслись партизанские кони. И не подозревали партизаны, что ждал их тут Вовка, что сквозь слезы он провожал их отчаянным взором. И не подозревала Степанида, что в этот час кончилось детство её брата…
Неслись партизанские кони. Скакали партизаны мимо попутных деревень и сел. И, точно снежный ком, рос отряд, оттого, что новые и новые бойцы ожидали его в каждом селе, на каждом перекрёстке и на хуторских тропинках и вливались в отряд.
Их было много.
И с каждым часом становилось все больше и больше.
Глава тридцатая
ДОРОГА НА ОКЕАН
1
Тосковал Алёша. Он не мог примириться с мыслью о гибели Виталия. Точно что-то оборвалось у него внутри, возникла какая-то зияющая пустота, томилось сердце, и ничто не могло отвлечь его от мыслей о Виталии. Говорить же с кем-нибудь о том, что не давало Алёше спать и гнало прочь все остальное, было трудно. А поделиться своим горем хотелось, чтобы хоть немного облегчить себя. «Таньче надо написать! Но как послать? Ладно, напишу, а пошлю, если оказия случится!» И он присел под дубок, вынув бумагу и карандаш.
«Здравствуй, сестрёнка! Пишет тебе Алёша, твой брат.
Не знаю, как и писать тебе о том, что случилось у нас в отряде. Да все равно от тебя не скроешь — не чужой ты человек, а я по тебе скучаю. Лучше сразу. Три дня тому назад белые захватили Виталия. Они мучили его. Когда не поддался он пыткам, они убили его. Виталя умер как красный герой. Никого не выдал.
Вот что случилось у нас. Не буду говорить о том, что испытывал я, когда увидел тело Бонивура. Одно скажу: не будет и не будет пощады белым. Эх, если бы пришлось свидеться с палачами его! Коли заведётся во мне жалость, сам себя задушу, своими руками, чтобы наружу не вышла. Злой я теперь, Таня. Болит сердце так, что и не рассказать.
Пишу, а не знаю, когда перешлю тебе письмо.
До свидания, Танюша! О Виталии не плачь. Не плакать о нем надо, а бить белых гадов до последнего!
Твой любимый братишка
Алексей».Слезы застлали Пужняку глаза.
Цыган положил Алексею руку на плечо. Смуглая его ладонь была горяча. На тёмном лице углями горели налившиеся кровью от усталости и бессонницы глаза. Под Халкидоном рубился Цыган отчаянно, будто смерти искал, а когда наступило затишье, не спал, а, положив голову на скрещённые руки, вперил очи в густое, чёрное небо: не легко было ему идти по новой дороге… назад, к океану…
— Не надо, побратим! — сказал Цыган Алёше. — Успокойся.
— А я ничего! — ответил Пужняк, скрывая глаза от Цыгана. — Думаешь, плачу? Не такие мы, браток! — Он встал, одёрнул рубаху и, не оборачиваясь, ушёл в кусты, пока не исчезли из виду люди. Лёг там на землю, уткнув лицо в руки.
И пока не вернулся он таким, каким был всегда, Цыган не ушёл с места, откуда видна была ему дорожка, протоптанная в высокой траве Алёшей.
— Что писал-то? — спросил Чекерда Алёшу.
— Так, для себя! — ответил Пужняк.
Чекерда взглянул на него живо и сказал горячо:
— Правильно, Алёша! Бери себе на заметку все… Такое время, паря, что одной головой всего и не упомнишь… А я вот плохо грамоте-то знаю. Иной раз и написал бы, да куда там!
Алёша смутился, хотел сказать, что писал сестре, а потом подумал, что Чекерда прав: стоило отметить следы этого пути отряда к морскому побережью с боями и победами, чтобы не забыли люди о тех, кто отдал свою жизнь за освобождение последних вёрст русской земли. «Что ж! — подумал Алёша. — Запишу, потом Афанасию Ивановичу отдам, пригодится кому-нибудь!» Он сказал Чекерде и Цыгану:
— Давайте вместе держаться!.. Цыган — справа, ты — слева, а я — за коренного.
Чекерда обидчиво прищурился:
— А почто я слева?
— Ближе к сердцу! — отшутился Алёша, поняв невысказанную мысль Чекерды, и добавил: — Не в том вопрос, Кольча, кто справа, кто слева, кто с какой руки, а в том, чтобы стенкой держаться!
— А я ничего! — сказал Чекерда. — Давай!
Цыган же молча кивнул головой.
Чекерда шёпотом спросил Алёшу:
— А ты стихи не пишешь, Алексей?
— Виталя писал, а я не умею! — отозвался Алёша.
— Ох, написать бы! — вздохнул Чекерда и зажмурил глаза. — Про Виталю бы да про то, как мы белых расчёсываем… Чтобы за сердце брало!
— Напишут! — сказал Алёша. — Напишут, Кольча!
2
По дитерихсовским сводкам выходило, что белые прочно удерживают линию фронта, противодействуя натиску Народно-революционной армии и опираясь на крепкий тыл.
От мистера Мак-Гауна Вашингтон потребовал точной информации. Она нужна была в Нью-Йорке, пока можно было ещё сыграть на положении в Приморье. Японской информации Нью-Йорк не верил, потому что в Токио были заинтересованы в том, чтобы ещё некоторое время поддержать на высоком уровне индексы фирм, наживавшихся на интервенции. Господин Канагава, вернувшись в Японию, заявил корреспондентам газет, что интересы японских фирм будут ограждены независимо от политической обстановки в Приморье и что деятельность их может продолжаться ещё значительное время, так как режим Дитерихса крепок, как никогда. Канагава лгал, но он не мог не лгать… При известии о полной эвакуации японцев из Приморья акции Мицуи и связанных с ним фирм неминуемо должны были резко упасть, а потому следовало выгадать время, чтобы реализовать их на рынке мелким держателям, — пусть крах интервенции ляжет на их плечи. Мицуи ни при каких обстоятельствах не может терпеть убытки…
Мак вызвал к себе Паркера, Смита и Кланга.
Как всегда хмуро, он объяснил, чего он хочет от каждого. Он сказал Паркеру:
— Мне нужна точная информация, Эзра! Не для газет. Враньё исключается. Вы умеете видеть и слушать: вы расскажете мне о том, что вы видели и слышали. Ничего больше.
Когда перед Маком предстал Смит, консул, не поднявшись с кресла, обратил на него свои покрытые красными прожилками глаза.
— Не буду объяснять вам положение, которое в настоящий момент создалось. Эвакуация всех сил союзников из Приморья — дело ближайших недель. Но… те, кто связан с вами, не должны думать, что мы уходим навсегда. Наоборот. Они должны думать, что мы скоро вернёмся. Как проповедник, вы посетите всю свою паству — в пределах досягаемости, конечно. Вселите в них веру, поддержите шатающихся: наши связи должны остаться крепкими и ещё крепче, чем были. Форма Красного Креста поможет вам, если возникнут какие-нибудь случайности.
Кланг услышал от Мака:
— Можете убираться на север. Сейчас там нужна крепкая рука, — я не намерен лишаться своих долларов. Надеюсь, Москва ещё не скоро дотянется до тех мест. За это время вы успеете стать богатым человеком. Учтите, что я вас найду везде. Если доллары будут у меня, они будут и у вас. Но если у меня не будет долларов, это обойдётся вам дорого, Кланг. Со мной лучше не ссориться. До свидания!
…Паркер с мистером Смитом выехали в прифронтовую полосу.
Находясь во Владивостоке, они по-иному представляли её себе. Она начиналась гораздо ближе, чем это можно было вообразить.
Сразу же, выехав из Владивостока, они увидели картины начавшегося развала, неразберихи, царствовавшей на дороге. Переполненные поезда. Станции, забитые войсками. Вереницы санитарных вагонов, напиханных до отказа ранеными, которых некуда было девать. Сбившиеся с ног военные коменданты. Толпы раненых на платформах и откосах насыпей. Офицеры, потерявшие воинский вид и утратившие власть над подчинёнными. Деморализованные солдаты, осаждавшие на разъездах и полустанках поезда, медленно идущие во Владивосток. Открытая торговля оружием в двух шагах от эшелонов. Драки. Неприкрыто враждебное выражение на лицах крестьян при взгляде на воинские составы, идущие на север.
Паркер не был подготовлен к этой картине. Его глубоко поразило то, что он увидел. Не новичок в военном деле, он хорошо понимал, что все это значит, и был встревожен не на шутку. Мрачен был и Смит. Однако он утешал себя тем, что Советам придётся тем труднее, чем больший беспорядок найдут они в Приморье после ликвидации белых.
— Чем хуже, тем лучше! — твердил Смит, глядя в окно вагона.
Перепаханным полем казалась ему вся округа. И кое-где тут должны взойти семена, брошенные Смитом. «Жатва господня!» — приходили ему в голову привычные слова.
В Паркере пробудилось беспокойство и любопытство, возник профессиональный интерес к заключительной сцене того спектакля, каким казалась ему русская революция. Он решил добраться до передовых позиций.
Смит же вскоре сошёл с поезда и решил продолжать путь на мотоцикле, — его «паства» была рассеяна по окрестным деревням.
Неподалёку от Никольска поезд остановился: путь был разобран. Ремонтные рабочие налаживали полотно под присмотром взвода солдат. Как выяснил Смит, дорога была взорвана час назад, перед самым проходом воинского состава. Взрыв оторвал два вагона. Размётанные на щепки, они были сброшены под откос, усеяв вокруг землю обломками. Ремонт грозил затянуться на несколько часов.
Смит забрал из багажного отделения свой мотоцикл.
— Господин Смит! — сказал ему офицер из железнодорожного батальона. — Здесь крайне неспокойно… Я вам категорически не рекомендую ехать одному и отдаляться в сторону от железной дороги. Видите ли, мы уже не контролируем все то, что лежит за пределами полосы отчуждения.
— Ничего! — ответил мистер Смит, любивший это русское выражение, с помощью которого можно было сказать и слишком много и слишком мало.
Смит запустил мотор. Мотоциклет помчался по дороге на Воздвиженку, где жили несколько хорошо знакомых Смиту баптистов, у которых он иногда бывал. Эти «братья» были для него хорошим источником информации.
Смит вовремя заметил протянутую через дорогу тугую проволоку. Он резко затормозил. «Харлей» остановился перед самой проволокой.
— Черт возьми! — сказал он. — Ещё одна секунда — и мистер Гувер мог бы не считать меня больше в числе своих подчинённых.
Он слез с мотоцикла и протянул руку за кольтом. Он повернул направо, оглядывая придорожные кусты. Тотчас же с левой стороны послышался окрик:
— Эй! Руки вверх!
«Хорошо организовано!» — подумал Смит и обернулся.
Из-за кустов показался молодой парень с винтовкой, вслед за ним вышел ещё один, пожилой. Достаточно было одного взгляда, чтобы узнать в этих людях партизан. Смит глянул в сторону Никольска, где стоял крупный гарнизон. Офицер из железнодорожного батальона был прав, он знал, о чем говорил…
— Я из американского Красного Креста! — сказал Смит быстро, предупреждая вопросы. — С кем имею честь?
— Чего? — сказал молодой, не поняв.
— Партизаны мы! — проговорил старший. — Куда вы едете? Нельзя!.. Кто такой?
— Вот мои документы!
Старший взял бумаги, протянутые ему Смитом, стал рассматривать. Молодой через плечо заглядывал в бумаги.
— Орёл, Митрич! Глянь! Ей-богу, орёл! — сказал он, увидев штамп на удостоверении.
— Да не наш это, — ответил Митрич, — наш-то двухголовый был, а у этого одна голова! Мериканский это орёл!
— А по-моему, что одна, что две головы — все равно одна контрреволюция! — сказал молодой.
— А ну, давай за Маленьким слетай! — сказал старшой. Он кивнул Смиту: — Ложись!
Смит вынужден был лечь. Напрасно он говорил о своей неприкосновенности, которую ему давала форма Красного Креста, о назначении этой организации. Партизан молчал и только дымил коротенькой трубочкой. Махорочный дым наносило на Смита. Он вытащил свой портсигар.
— Возьмите моего табаку! — сказал он.
Партизан покачал головой.
— Свой курим! — сказал он, приминая махорку в трубке большим пальцем, жёлтым от никотина.
Молодой партизан вернулся с китайцем, грудь которого перекрещивали пулемётные ленты, а на ремне висел огромный парабеллум в деревянной кобуре; карабин дулом книзу болтался за плечами китайца. Смит поднялся было навстречу, но, увидев китайца, демонстративно сел. Черт возьми, что за проклятая страна, где судьба его, американского гражданина, может зависеть от желторожего китаезы! Черт возьми ещё раз! Это было слишком. И мистер Смит побагровел.
Он отвечал на вопросы Пэна, не глядя на него, обращаясь только к старшему партизану. Отвечать на вопросы китайца? Этого Смит не мог сделать. Все существо его возмущалось странной необходимостью подчиниться китайцу. Китайцу!.. Да, он представитель Красного Креста. Красный Крест заботится о пострадавших во время войны как военных, так и гражданских лицах. К нему поступила заявка о том, что в селе Воздвиженка есть сироты, оставшиеся после расстрелянных или убитых родителей. Красный Крест озабочен их судьбой. Он стоит вне политики. Его задача — помощь нуждающимся в медикаментах, жилищах, в человеческом участии, наконец. Кто сообщил? Кажется, некто Коровин!.. Точно Смит не помнил и назвал первую попавшуюся ему фамилию из знакомых в Воздвиженке.
— Коровин? — спросил Пэн и переглянулся с Митричем. — Помощь ему, господин представитель, уже не нужна. Вы можете отправляться назад!
— Почему не нужна? — спросил мистер Смит.
— А он получил сполна все, что ему причиталось! — сказал Митрич. — Выдал, гад, японцам людей, а потом, для отвода глаз, сироток взял… Добрый шибко! Ну, да мы это дело улегулировали! — медленно произнёс он трудное слово.
— Чего делать-то с ним? — спросил молодой партизан Маленького Пэна.
— Пусть едет назад! — решил Пэн. — Ваша ходи назад! — сказал он, возвращая документы Смиту.