Верхотуров с досадой сплюнул.
— Мы в лавке у Чувалкова были. Вдруг, слышим, затарахтело за дверями, кто-то подъезжает. Не успели обернуться, а в дверях уже красуется фигура — в галифе, френчике. Он — к Чувалкову: «Христос с вами, брат Николай!» Чувалков так и завился: «Христос с вами, брат Смит!» Тут Чувалков всех нас из лавки попёр, замок навесил. «Простите, Христа ради, надо с проповедником поговорить. Прохожего и Христос привечал!» Ну, поглядел я на этого прохожего: такой, поди, с молитвой полсела уложит одной рукой, а потом под святое причастие — и опять чист, как голубь господень… Об чем говорили, кто их знает. К утру увёз его Чувалков, только его и видели. До поздней ночи орали свои стихиры, тоску на все село навели… И что ты скажешь? Мужик-то, видать, не нашенский, все говорит «гуд» да «велл», а с Николаем одной веры, тоже субботник!
— Баптист? — переспросил Виталий.
— Вот, вот, он самый. Только их у нас ещё субботниками зовут. Вишь, почитают они субботу, потому как бог сказал: «День же седьмой — суббота господу богу твоему».
— А есть ещё у вас баптисты?
— Не, нету! Вишь, если бы другой кто у нас проповедовать начал, может, и пошли бы, а мы Чувалкова знаем, до того, как он спасённым заделался, помытарились на его ста десятинах, было время. Старая-то память не вывелась! Слушаешь его, слушаешь, а потом как вспомнишь, как он тебя грыз, да и заглянешь ему в пасть: зубы-то волчьи выпали али ещё торчат?
— Ну и как? — улыбнулся Виталий.
— Торчат! Ой, паря, торчат! Он ведь, что стодесятинный, что лавочный, все одно на нашем горбу едет.
— А слушаете его?
— А слушаем, верно. Тянет послушать… Натрясёшься, пока слушаешь, а ему такое богатство дадено — стращать народ, что потом домой придёшь, все вдвое слаще кажется, а боле того, обрадуешься: все на месте, все хорошо, не попалил ещё бог, не изнистожил!.. Да и то занятно: он наш мужик, деревенский, а послушаешь, ну, дивно, как он с богами управляется, будто первый друг-приятель…
Чувалков держал до революции в узде всю деревню, которая работала на него, как и «фазаны» — китайцы и «белые лебеди» — корейские сезонники. После провозглашения советской власти кулацкую землю поделили. Когда началась интервенция, крестьяне немало перетрусили, полагая, что Чувалков теперь вернёт свою землю и взыщет с них с помощью белых. К их удивлению, Чувалков не настаивал на возврате земли, словно охладев к ней, зато выстроил новую избу под лавку. Сделал он это с помощью баптистов, которых появилось в Приморье множество с приходом американских интервентов. Потом, на потеху всей деревне, он был крещён по баптистскому обряду в реке среди белого дня рыжим проповедником, схожим с тем, что приезжал недавно к Чувалкову; только тот хуже по-русски говорил. Приезжали к нему из города «братья», проповедовали в деревне. А немного времени спустя и Чувалков начал «собеседования» с крестьянами. От проповедей «братьев» его беседы отличались лишь тем, что он нажимал на устрашение крестьян. Каково было направление чувалковских бесед, об этом Виталий получил сегодня представление.
О многом беседовали сегодня Верхотуров и Виталий. Разошлись они уже за полночь, когда пели вторые петухи и Наседкино спало мёртвым сном. Под конец старик сказал Виталию:
— Чем-то ты с Кузею моим схож! Голова у тебя добрая. Ну, прощай, спать пора! Да, забыл тебе сказать: ты теперь к ночи приходи только, да поостерегись! Казаки на постой становятся в деревне. Как бы тебе на них не угадать!.. Ночью-то они ни черта не увидят. А может, нам с тобою в лесу встречаться? Боюсь я, как бы этот ангел-то с бородой на мою хату казаков не навёл. Я то их не шибко испугался, а осторожность не мешает. Так?
— Так! — сказал Виталий. — А вы обо мне беспокоитесь?
— А как же не беспокоиться? Не чужой человек!
Виталий шёл по лесной тропинке.
Под его ногами мягко подавалась не остывшая ещё от дневного тепла земля. Над головой проплывали ветви деревьев, казавшиеся чёрными на синем фоне ночного неба. В стороне светились гнилушки поваленных стволов, источая мертвенный свет. Шоркала по голенищам сильная трава. Сквозь просветы деревьев засияли голубым, зелёным и жёлтым многочисленные звезды. Повеял свежий ветерок, и листва зашумела, зашевелилась. Виталий глубоко вздохнул. Хорошо!.. «Не чужой человек!» Хорошо жить, когда везде есть близкие друзья, черпающие силу в тебе, и сам ты крепнешь от их силы…
5
Последние дни Топорков ходил озабоченный.
Отовсюду шли вести об усилении деятельности белых. Поборы и реквизиции следовали одна за другой. Стали известны случаи облав на молодёжь, которые устраивали специальные отряды. Схваченных насильно увозили в другие районы, выдавали парням оружие и обмундирование и пополняли ими фронтовые полки. Молодёжь повалила в леса, в партизанские отряды. Многие попросту скрывались от мобилизации, надеясь отсидеться до того времени, когда с белыми будет кончено. С жалобами на произвол белых шли крестьяне к партизанским командирам, требуя защиты.
— У меня терпёжу не хватает! — жаловался Бонивуру Топорков. — Думаю на Наседкино ударить. Там белых на постой ввели, человек пятьдесят. Чистый разор. Девкам проходу нет. Хлеб вывозят, какой успели обмолотить.
Он замолк, постукивая по ичигу сломанной талинкой. Виталий посмотрел на него.
— А не рано, Афанасий Иванович? Я думаю, дядя Коля не зря нас в секрете держит.
— Ну, чего там? — сказал Топорков. — Эко дело — один взвод двинуть!
— Людей потеряем, место расположения покажем, а мы нужны свежие, не растрёпанные, — сказал Виталий.
Топорков стал чертить сучком на песке какие-то узоры. Нахмурился. Засопел.
— Значит, не советуешь?
— Не советую, Афанасий Иванович! А ты обещал, что ли, наседкинским выступить?
— Обещать не обещал, — протянул Топорков, — но и отказать совести не стало.
— У тебя, Афанасий Иванович, совесть перед Республикой главная, а не перед деревней!
Топорков только вздохнул…
Вечером того же дня возвратился из города Чекерда.
Виталий лежал на топчане. Лагерь уже засыпал. Только молодёжь ещё возле костров рассказывала побасёнки, негромко пересмеиваясь. Послышался окрик часового, топот лошади, шаги.
Виталий вскочил, опустив на пол ноги. Заслышав это, Топорков привстал.
— Что ты? — спросил он.
— Приехал кто-то! — ответил Виталий, поспешно одеваясь.
Снаружи шалаша негромко постучали. Дверь открылась, и в её сине-голубом просвете обрисовались силуэты людей.
— Можно? — послышалось от двери.
Топорков ворчливо ответил:
— Значит, можно, коли вошли! — и стал зажигать свечу.
— Пакет из городу. И товарищ… — сказал Чекерда, поднося к козырьку руку с плетью у кисти.
Он посторонился. Приезжий выступил вперёд. К удивлению и радости своей, Виталий узнал Алёшу Пужняка.
Алёша подмигнул Виталию, лихо козырнул и обратился к командиру:
— Пужняк Алексей! Железнодорожник. Мастер по ремонту бронепоездов у белых. Прибыл по распоряжению областкома, чтобы избежать благодарности белых.
По обыкновению Алёша балагурил. Виталий подскочил к нему, обнял. Они поцеловались. Пужняк познакомился с Топорковым. Уселись.
Чекерда отдал пакет.
Дядя Коля сообщал, что время настало. О подробностях поручений областкома должен был рассказать Пужняк. Тот не заставил себя ждать.
Областком приказывал занимать села, прилегающие к железным дорогам и шоссе, рвать пути, ведущие на фронт. Главная задача — не дать бронепоездам белых дойти до расположения фронтовых частей.
Загоревшимися глазами Виталий посмотрел на командира. Топорков многозначительно поднял брови.
Дело начиналось…
В отряде ждали новостей. Услыхав, что вернулся Чекерда, партизаны стали подходить к шалашу командира. Перешёптывание, покашливание, отдельные слова ясно слышались в шалаше:
— С Чекердой-то кто?
— Не знаю, с городу какой-то. Бравый парень.
— Деревенский?
— Городской, говорю!
— Эка заколготились! — усмехнулся Топорков. — Не терпится! Ну ладно! Что касается дела — молчок! Как уговоримся, все узнают, а сейчас ни слова. Идите пока, расскажите новости. А то ишь табунятся ребята. Алёха! Поди познакомься с ребятами! — обратился он к Алёше запросто. — А мы тут потолкуем.
Когда Чекерда и Алёша вышли, Топорков сказал:
— Ну, как ты, Виталий, теперь думаешь?
— Я полагаю связных предупредить, чтобы не пропустили бронепоезда в Раздольном. Отряд разбить на несколько групп. Следить за полотном. Установить связь с отрядами Великанова и Говорухи…
Топорков поглядел на Бонивура.
— Да ты постой, не тараторь! — сказал он наконец. — Эка зачастил! Мне уж и говорить нечего. Ишь навострился! Я думаю, Наседкино надо брать всем отрядом, затем уже очистить все вокруг, а уж потом за дороги приниматься.
Они проговорили до рассвета. Алёша ввалился в шалаш, уставший до изнеможения от рассказов, в которых и «итальянка», и Земская рать, и «ремонт» первого бронепоезда, выпущенного белыми, и многое другое, уснащённое Алёшиными шутками, — все нашло место. Партизаны слушали Алёшу, одобрительными восклицаниями прибавляя жару, Алёша успевал рассказывать и отшучиваться.
— Ну, ушлый ты, корешок! — сказал ему Олесько, влюбившийся в остроязыкого мастерового.
Алёша отшутился:
— Первореченский: девять месяцев в топке лежал, через дымогарную трубу рождён, в сучанском угольке вместо водицы купан, шлаком пересыпан, мазутом вспоен, антрацитом вскормлен — на всех воин.
— Язык, брат, у тебя — чистая бритва!
— Десять лет о хозяина точил! — отозвался Алёша под взрыв хохота.
Поселился Алёша у Виталия. Разбираясь в своих вещах, он спохватился:
— Тебе от Таньчи посылка: рубаха, мыло, полотенчико и прочие хурды-мурды. Бери да помни, носи да не снашивай.
Виталий взял посылку.
— Спасибо сестрёнке. Помнит, значит?
— Помнит, — сказал со вздохом Алёша.
— Как она?
Алёша посмотрел на Виталия. Оживление его пропало.
— Худеет все, а так — ничего.
— Отчего же худеет?
— Не знаю! Дядя Коля велел ей в город перебраться. Живёт теперь у Устиньи Петровны. Работает на военном телеграфе. А что делает — сам понимаешь.
— Опасное дело! — сказал Виталий, представив себе Таню, ежеминутно рискующую жизнью.
— Ты благословил! — сказал Алёша, укладываясь. — Поздно теперь думать об этом. Не такая она, чтобы назад пятиться! — Алёша помолчал и совсем невесело добавил: — Вся в меня!
Глава восемнадцатая
ДЕВУШКА С ПЕРВОЙ РЕЧКИ
1
Алёша не все рассказал Виталию, не желая огорчать его.
Таня была арестована и немало натерпелась.
В тот вечер, когда Алёша с Квашниным ушли дежурить возле броневого тупика, Таня легла рано спать. Целый день у неё мучительно болела голова, она долго ходила по вагону с компрессом, потом прилегла в ожидании брата и незаметно уснула.
Подпольщики пустили бронепоезд, вышедший из тупика, на занятый путь. Грохот крушения разнёсся по всей Первой Речке, подняв на ноги все население узла. Гудки паровозов, звон набата на каланче, шум огня, пожиравшего разбитые вагоны, шипение воды, вонзающейся в пламя, ржание лошадей пожарного выезда, многоголосый гул толпы, отовсюду сбежавшейся на пожар, — все это не доходило до сознания Тани, погруженной в глубокий сон. Она услышала какой-то стук, но не могла проснуться. От стука все вокруг дрожало. Потом кто-то схватил Таню за руки.
Таня застонала, и сон пропал. Она открыла глаза — и обомлела: около кровати стояли казаки и Караев. Ротмистр направлял ей в глаза луч электрического фонаря. Таня вскочила, но её тотчас же схватили.
— Не торопитесь! — сказал ей Караев.
Таня испуганно смотрела на офицера, глянула на дверь и все поняла. Дверь была сорвана с крючка. Видимо, казаки стучали в дверь, потом высадили. Их стук и чудился Тане во сне. Она испугалась за брата: «Где Алёшка? Что с ним? Арестовали?»
— Где ваш брат Алексей Пужняк? — спросил Караев.
У Тани отлегло от сердца. «Ушёл Алёшка?» — с облегчением вздохнула она и сказала:
— Не знаю! Как с утра ушёл, так и не приходил ещё!
Караев вынул из-за спины руку и сунул Тане под нос фланелевую рубаху, которую Алёша только утром надел на себя.
— А чьё это, ты знаешь?
— Что «это»? — спросила Таня.
— Что, что? — грубо передразнил её Караев. — Не видишь, рубаха! Твоего брата рубаха! Да?
— Не знаю! — сказала Таня, которая поняла, что какими бы путями ни попала рубаха к белым, Алексея им не удалось захватить. — Мало ли чья!
Казаки принялись выворачивать сундучки и постели. В три минуты все в вагоне было перевёрнуто вверх дном. Глаженое бельё валялось на полу. Иванцов с торжеством поднял и передал Караеву вторую рубаху из фланели. Караев уставился на Таню злыми глазами.
— Одинаковые! — с ударением сказал он.
Но Таню не так-то легко было сбить.
— Эка штука! — сказала она. — Да мастеровые-то шьют из того, что в потребиловке есть. Таких рубах у каждого деповского по паре, наши ребята очень уважают их, они ноские.
— Ну ты! Разговорилась! — сказал Караев, озадаченный находчивостью Тани.
В самом деле, одна рубаха, сама по себе, ещё ничего не доказывала. Надо было найти доказательства того, что именно на Алексее Пужняке была эта фланелевая рубаха. Никаких доказательств того, что крушение устроил Пужняк, не было. Когда суматоха первых минут, вызванная крушением бронепоезда, прошла, контрразведка кинулась по квартирам членов стачкома. Но у неё не было точных данных о составе его. Так, они не тронули Антония Ивановича, который в депо пользовался репутацией «лояльного» рабочего. Ничего не знала контрразведка об участии в стачкоме Квашнина. Об Алёше это было известно точно, и потому Караев, едва из города примчались господа с Полтавской, бросился на Рабочую улицу.
Твёрдость Тани смутила Караева. Обыск не дал ничего… Однако именно спокойствие Тани и то, что она даже не испугалась вторжения казаков в вагон Пужняков, заставило Караева призадуматься. Чутьё сыщика подсказывало ему, что он идёт по верному следу, а неудачи мало обескураживали его. «Надеется на то, что не тронем! — подумал он про девушку. — Надо будет припугнуть! Небось обмякнет!»
— А ну, собирайся! Пойдёшь с нами! — приказал он Тане.
У Тани похолодело в груди.
— А на кого же я оставлю дом-то? — слабо надеясь на то, что её не заберут, сказала она.
— Это мне безразлично! — ответил ротмистр.
Таню вывели. Она шла между двух казаков с винтовками. Мимо мелькали вагоны Рабочей улицы. Она оглянулась на свой вагон, и у неё сжалось сердце: придётся ли увидеться теперь с Алёшей, с подругами? Много в её маленькой жизни было связано с этим домом на колёсах! Слезы навернулись на глаза.
Вдруг она увидела на улице Машеньку.
Машенька остановилась, точно вкопанная, увидев Таню между казаков, но не окликнула Таню, боясь, что, чего доброго, и её могут забрать. Она связала арест Тани и крушение бронепоезда в одно, смотрела на Таню молча, и только губы её чуть-чуть кривились от желания разреветься. Таня долгим взглядом посмотрела на подругу, прощаясь с Машенькой, и легонько пальцем показала в сторону своего вагона. Машенька задумалась, потом кивнула головой.
— Чего остановилась! — крикнул ей Иванцов. — Проходи знай!..
Теперь Таня была спокойна. «Пятёрка» узнает все. Головой и душой её станет Соня; она не растеряется, не попятится и девчатам не даст унывать. Таня провожала глазами Машеньку, её веснушчатое, круглое, милое лицо, всю крепенькую её фигурку, пёстренькое платьишко, светлые волосы, заплетённые в косы, нос пуговкой, голубенькие глаза. «Машенька, дорогая подружка! Как хорошо, что ты повстречалась мне в этот тревожный час!..»
Рыжее зарево металось над путями. Огонь уже несколько часов бушевал на станции, а людям все ещё не удавалось сломить его. Таня широко раскрытыми глазами глядела на мечущееся пламя, на чудные тени, мелькавшие в дымном облаке, затягивавшем половину депо, на красные блики, танцевавшие повсюду — на земле и домах, на кустах и вагонах. Грозный гул пожара царствовал над Первой Речкой. Это был большой пожар…
2
В эту неделю Таня прожила, как ей показалось, полжизни.
Что это была за неделя!
Девушка никогда потом не могла вспомнить, в какой последовательности и кто допрашивал её, куда и в какие казематы её отвозили и привозили. Как много было этих казематов у белых! Какими коварными оказывались некоторые домики в тихих уличках Владивостока! Глухие заборы отделяли эти домики от улиц. Прежде чем открыть калитку в таком заборе, кто-то невидимый отодвигал в калитке «глазок», рассматривал подошедших или подъехавших долго и подозрительно, потом громыхал засовом, открывая дверь.
Таня побывала и в комендантском управлении, куда доставили её с Первой Речки, побывала и в разведывательном отделе ставки Дитерихса, а потом она перестала спрашивать, куда её доставляют, да ей и не говорили уже этого: контрразведка не любила вопросов и не стремилась к тому, чтобы арестованные могли узнать, где именно они находятся. Неизвестность, томительное ожидание, грубость сторожей, подъёмы среди ночи, когда арестованные забывались неспокойным сном, тычки, ругательства, голод, отсутствие воды, чтобы промочить иссохшее горло, — все это входило в жестокую систему воздействия контрразведки на попавшего в её лапы человека, чтобы заставить его сдаться, выдать себя и своих товарищей. Все это было пыткой, заполнявшей время арестованного от одного допроса, где его терзали и мучили, до другого, где продолжалось то же, часами, сутками, неделями.
Крушение бронепоезда встревожило и взбесило белых. Что оно не было случайностью, явствовало из показаний стрелочника, которого нашли на пути спелёнутым фланелевой рубахой и полузадохнувшимся. И теперь весь следовательский аппарат белых был поднят на ноги. Контрразведка нащупывала большевистское подполье, понимая, какую большую роль оно должно играть именно сейчас, когда Дитерихс со дня на день готов был начать новую авантюру.
Таню уже не спрашивали о том, чья фланелевая рубаха, не принадлежит ли она её брату. Её допрашивали теперь, кто ходил к Алёше, кто собирался у него, с кем был он связан.
С ней обращались то грубо, не скрывая своих целей, то подчёркнуто вежливо, пытаясь вызвать на откровенность. Менялись приёмы, менялись люди.
Один говорил ей, сбрасывая пепел с папиросы, и демонстративно надевая тёмные перчатки:
— Я из тебя этот большевизм выбью, дура! Ты у меня заговоришь; не такие рот раскрывали!
Другой сочувственно рассматривал Таню:
— Бедная девочка! Что с вами сделали, ай-ай-ай! Расскажите все честно, вы должны помочь следствию, вы же знаете, что ваш брат замешан во многом.
Третьи били на то, чтобы Таня подумала о себе.
— Послушайте, арестованная! Брата вашего мы не поймали, ушёл парень! Значит, вам нечего бояться за него. Так? С деповскими вас ничто не связывает — вы на Первой Речке недавно, — какого вы черта их выгораживаете? Расскажите, кто бывал у вас? Никто ничего не узнает об этом!
Представали перед Таней и безусые юнцы, срывавшиеся на щенячий визг, когда видели, что жертва уходит от них; эти всегда били по лицу. Иногда же допросы вели благообразные, в чинах, офицеры; они чередовали побои с «психологической обработкой», суля свободу и жизнь; эти били так, чтобы не было видно следов…
Таня и не подозревала, что у неё столько сил и выдержки.
Ни на секунду не дрогнуло у неё сердце, ни на секунду не изменила она себе и товарищам. Обострившимся от мучений слухом ловила она тончайшие интонации голоса следователей, обострившимися глазами окидывала их при первой встрече, пытаясь определить, как себя держать. Она боролась за себя, за Алёшу, за жизнь, за счастье.
Она меняла тактику поведения при допросах. То она плакала, твердя, что брат не посвящал её в свои дела, что она ни-че-го не знает, принимая вид девчонки-простушки, которая и не подозревала даже, что брат её подпольщик. То упрямо и угрюмо молчала, не отвечая ни на какие вопросы, если видела, что следователя мелкими увёртками не проведёшь, и тогда из неё нельзя было выудить не одного слова, и становилось ясным, что вести допрос бесполезно. Иногда она на каждый вопрос следователя отвечала десятью, кричала, требовала выпустить её, грозилась, что даром это палачам не пройдёт, что она пожалуется самому Дитерихсу.
Одни считали её убеждённой большевичкой, другие — пустой девчонкой, третьи — что с неё уже хватит, что она уже «тронулась».
Никогда и нигде, ни перед кем из врагов не назвала Таня ни одного имени, даже имени своих подружек. К ней подсаживали шпионов — она молчала или вспоминала о пустяковых девичьих заботах. Ей сочувствовали — она плакала и твердила, что ничего не знает. Её ругали, били — она тоже ругалась и кричала, что её зря мытарят. Да, не напрасно тогда на берегу Амурского залива Виталий принял её с подругами в комсомол.
Она устояла и тогда, когда однажды в её камеру пришёл какой-то господин из американского Красного Креста. Он вошёл в камеру вместе с молоденьким офицером, которому повелительным жестом приказал удалиться.
Таня поглядела на американца. Высокий, рыжеватый, с гладко причёсанными волосами, крупным загорелым лицом, голубыми глазами, с крепкой спиной и большими ногами, с улыбкой, обнажавшей рот, полный белых ровных зубов, весь чистенький и благоухающий крепким мужским одеколоном, он выглядел в заплёванной, грязной, душной, низкой камере человеком другого мира. Таня встрепенулась. Американец подсел к ней и дружески сказал:
— Я Смит, из Красного Креста. Мои шефы поручили мне освидетельствовать положение заключённых. Как вас содержат?
— А вот, как видите! — сказала Таня и опустила блузку с плеч, покрытых синяками, и показала на камеру. — Как видите!
Американец брезгливо сморщился.
— Бедная девочка! — Он доверительно склонился к ней. — Что они с вами сделали!.. Ни в одной цивилизованной стране невозможно такое обращение с заключёнными. Мы этого не оставим. Я лично прослежу за тем, чтобы ваше положение было улучшено. Вы даже не знаете, сколько дней прошло со времени вашего ареста! Возмутительно…
Американец неожиданно склонился к уху Тани:
— По правде говоря, эти белые порядочные скоты, мисс, не так ли? И я думаю, что скоро их здесь… скоро их здесь не будет! Мне не следовало бы это говорить, но я думаю, что эта новость вас ободрит. А?
Таня порывисто вздохнула, и глаза её засияли. Смит пытливо посмотрел на неё: «Обрадовалась, овечка! Боже мой, да она совсем не умеет скрывать свои мысли! Не понимаю, чего эти олухи столько возились с ней!» Вслух же он сказал быстро, настойчиво, почти приказал:
— Я могу передать вашим родным или знакомым то, что вы захотите им сообщить. Они похлопочут о вас. Думайте быстрее! Случай может не повториться. Вы меня понимаете?
У Тани зашлось от радости сердце. Ой, как хорошо было бы уведомить Антония Ивановича, что он может не бояться за неё, что у неё хватит сил до конца, каким бы он ни был! Подружкам послать бы хоть одно словечко. И все-таки что-то мешало Тане назвать дорогие имена. Американец встал и заслонил собой глазок в двери.
— Смелее, мисс! — сказал Смит. — Кто у вас есть? Папа? Мама? Дядя? — И с ударением повторил: — Дядя?!
Таня подняла голову. Американец шёпотом сказал:
— Дядя Коля, да?
От этой фразы Таню бросило сразу и в жар и в холод. Это заветное имя друг не произнёс бы здесь, в стенах, имеющих уши. Американец промахнулся. Таня встала и враждебно сказала:
— Какой ещё вам дядя? Нет у меня никого. Есть брат Алёшка, а где он, не знаю!
Лицо её потемнело, она свела свои густые брови в одну чёрную линию, и от простушки девушки не осталось и следа. Мрачным взглядом смотрела она на американца, уже не видя его.
Американец что-то заговорил, явно раздосадованный. Но Таня не слушала его. Она смотрела на его руки, большие, загребистые, поросшие длинными рыжеватыми волосами, с длинными, крепкими пальцами, с твёрдыми большими ногтями. Она больше не верила ни в сочувствие, ни в доброжелательность посетителя.
…Много лиц видела Таня перед собой в эти дни, долгие дни, словно застланные кровавым туманом. Дни её превращались в ночи в сырых, без окон, подвалах, ночи её превращались в дни в ярко освещённых кабинетах следователей.
3
Однажды под вечер Таню вывели во двор.
Солнце скрылось за хребтами на другой стороне Амурского залива, и город был погружён в предвечернюю мягкую синь, сглаживающую резкие грани зданий и улиц. С севера надвигался дождь или тайфун. Небо с той стороны было густо-фиолетовым, почти чёрным. По вершине Орлиного Гнёзда волочились хлопья тумана, притащенного ветром с моря. Только на закатной стороне высокие облака пламенели, точно подожжённые снизу, и стремительно громоздились в чудовищные клубы, перекатывавшиеся друг через друга в титанической схватке, в которой беспрерывно менялись их очертания. Таня с наслаждением вдохнула пахнущий морем воздух и пошатнулась: у неё закружилась голова.
У ворот дожидался конвоир — человек средних лет, с лицом, заросшим бородкой, с всклокоченными бровями над маленькими светлыми глазками, которыми он все глядел куда-то в сторону, в мягкой фуражке, казавшейся случайной на голове этого захудалого мужичонки, каким выглядел солдат. Увидев Таню, он улыбнулся ей кривой улыбкой и тотчас же уставился в землю, прикрыв глаза бесцветными ресницами. Ему уже приходилось дважды сопровождать Таню, и он узнал её.
Из помещения выскочил тот офицерик, что заходил к Тане с американцем. С боязливым выражением он поглядел на хмурившееся небо и по-собачьи понюхал воздух. «Нанесёт дождя!» На Таню он и не взглянул. Передал солдату какой-то пакет и вприбежку поспешил назад. Солдат взял пакет, взглянул на надпись и, сморщившись, покосился на Таню и сплюнул. Загремел засов ворот. Таня с солдатом вышли на улицу.
Конвоир повёл Таню верхними улицами, на которых даже и в этот час было мало прохожих. Тане впервые приходилось идти этой дорогой. Она не обращала внимания на неё, все оглядываясь и оглядываясь налево, на город, на залив, на Светланскую, черневшую от потока людей и машин. Время от времени солдат что-то бормотал и покачивал головой, отвечая на какие-то мысли, тревожившие его. А у Тани не было в этот момент никаких мыслей, так устала она от пережитого.
Солдат все порывался что-то сказать Тане. Наконец он решился и, убедившись, что вокруг никого нет, окликнул Таню:
— Слышь-ка!
Таня обернулась. В это время они пересекали Китайскую и были неподалёку от больницы. Солдат сделал ей знак зайти в ворота, и когда Таня исполнила его желание, он вошёл следом.
Больничные здания были выстроены в глубине квартала, на улицу же выходил небольшой садик с редкими скамейками.
— Садися! — сказал тихо солдат. — Поговорить надо!
Он оглядывался, явно чего-то боясь. Он сел подле Тани, загородившись ею от проходивших по улице. Солдат нервничал. Стал свёртывать цигарку. Бумага рвалась, табак рассыпался. Солдат вполголоса ругнулся. Потом сказал Тане:
— На-кась, сверни!
Удивлённая Таня принялась свёртывать и увидела, что у солдата сильно дрожат руки. Взяв цигарку, он зажёг её и жадно затянулся.
— Тебя как звать-то? — спросил он. Таня ответила. — У тебя тут, в этом районе, кто-нибудь есть знакомые поблизости, чтобы быстро обернуться?
Таня насторожилась.
— Нет! — резко ответила она.
Солдат поглядел на неё. Тон девушки сразу показал солдату, что Таня не скажет ему ничего. Он заволновался ещё больше.
— Ты дуру-ка брось валять! Мне не до этого! — торопливо сказал он ей. — Мне с тобой шутки шутить некогда. Ты-ка знаешь, куда тебя направили? Не знаешь! То-то и оно! А я знаю. Водил не раз. На третий пост! Понимаешь, на третий!
У солдата мелко задрожали губы.
— Не понимаешь, так я тебе скажу: кого на третий пост посылают, тому назад ходу нету. Эвон где третий пост! — он ткнул заскорузлой своей рукой по направлению к кладбищу, которое виднелось отсюда, раскинувшись на косогоре от перевала Китайской улицы к Первой Речке. — С этой стороны обойти, так на задах погоста! Тут тебе и приказ сполнят и возить никуда не надо, земли хватает! — Солдат весь посерел, говоря это. Он понизил голос до хриплого шёпота. — Поняла теперь?
Таня поняла? Она сидела ни жива и ни мертва. Что это? Новая, изощрённая пытка? Или провокация? Она задохнулась от неожиданности, растеряв всю твёрдость свою.
Солдат совал ей в руки пакет, принятый от офицера:
— Гляди, коли не веришь.
На пакете надпись: «Строго секретно!! Пост No 3. К исполнению!»
Таня уставилась на надпись. Буквы прыгали в её глазах. Горячий шёпот бил ей в уши. Не менее Тани перепуганный своей смелостью, солдат шептал:
— Надоело мне, понимаешь, ваших водить! Кого привозят, а кто своим ходом, как ты. Не солдат я. Забрали, забрили, сюды ткнули… А мне на что? Не на что!.. Сам-то я не здешний, анучинский. Силком взяли. Давно убег бы, да я здесь как в лесу, ни разу раньше я в городу не бывал, ни родных, ни знакомых, — куды, к бесу, пойду, коли убегу? А через тебя, может, и сам тягля задам и твою душу спасу… На том-то свете, поди, зачтётся это дело, как ты думаешь? Да думай ты скореича! Ишь остолбенела… Одежишку бы мне какую ни на есть, чтобы эту шкуру сбросить! Да ты слышишь ли, нет ли? Некогда мне с тобой…
— Слышу! — сказала Таня.
Что делать? Может быть, это первый и последний шанс на свободу, на жизнь? Таня пронзительно всмотрелась в лицо солдата. Он был так перепуган, что уже и сам раскаивался в сказанном. Чем рискует Таня? Ничем! Чем будет рисковать та, к кому она приведёт этого солдата? Несколькими днями ареста, обыском. Ведь только Таня была свидетельницей тайных собраний у Алёши, тогда как подруги её ничего не знали и смогут доказать это. И Таня решилась.
— Есть у меня подруга. Живёт с той, с первореченской, стороны кладбища, — сказала она.
Солдат вскочил.
— Ой, дак пошли скореича! Давай, давай! Перепугала ты меня.
— А если две души возьмёшь на себя, солдат?
Солдат даже плюнул.