Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын)

ModernLib.Net / Отечественная проза / Нагибин Юрий / Сильнее всех иных велений (Князь Юрка Голицын) - Чтение (стр. 8)
Автор: Нагибин Юрий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Но дотянули в самый раз! И всыпали по первое число вашему Наполеону! - быстро сказал Голицын. Его бил колотун, он боялся, что окружающие это заметят, но сейчас, осадив маркиза, чуть успокоился.
      - Я говорю о цивилизации, дорогой друг, - с кислым видом заметил маркиз, - а это совсем другая материя. - Конечно, другая, но уколол этот увалень ловко, маркиз никак не ожидал такой прыти и разозлился. - Орды Аттилы сокрушили все на своем пути, а теперь ученые гадают, кто такие были гунны. Римляне оставили свои следы в Африке, на Балканах, эти следы прекрасные здания, водопровод, театры, мозаика. Смерч уничтожает все на своем пути, но ничего не создает. Наполеон нес выгоревшие письмена свободы на своих знаменах, а что принесли казаки Европе? Сегодня мне подумалось: русские все-таки допели про уток и гусей, и, не возьмись они за новую: Эх ты, Ва-а-а-а-а-ня, да эх ты, Ва-а-а-а-а-нюшка-а-а-а! то могли бы приблизиться к сегодняшнему дню, принять участие в общекультурном деле. Не начинайте новой песни, князь, прошу вас во имя цивилизации! - И он молитвенно сложил худые длиннопалые руки.
      Послышался смех. Кто-то шутливо захлопал в ладоши.
      - Как?.. - это высокое споткнувшееся "как" прозвучало утиным кряком, князь что-то мучительно проглотил, глаза его выкатились из орбит. - А Пушкин?..
      - Что - Пушкин? - не понял маркиз.
      - Пушкин!.. Пушкин! - бормотал Голицын, борясь со слезами. - Пушкин он чей?..
      - Пушкин? - маркиз пожал плечами. - Наверное, он самый талантливый подражатель Байрона.
      Голицын рванул рубашку на груди, он задыхался.
      - Пушкин... Гоголь... Глинка... Брюллов... Россия... Кто вас от татарских орд телом прикрыл?.. Кто триста лет под игом томился, чтобы вы революции делали и паровозы изобретали?.. Одна Россия могла такое вынести и остаться, вы бы все гнилым соком истекли... Стреляться, стреляться через платок!.. Я вас вызываю... Или раньше по роже надо дать? - спросил Гедиминович.
      - Азиат! - презрительно бросил маркиз, отступив на шаг. - Ваш вызов принят. Но никаких платков, никаких русских рулеток, будем драться, как европейцы, хотя, к сожалению, вы к ним не принадлежите.
      - За версту друг от друга? - прервал Голицын. - А потом шампанское дуть?.. Не выйдет!
      - Вы меня не поняли, - презрительно скривился маркиз. - Стреляем по команде секундантов, барьер - десять шагов.
      - Принято, - сказал Голицын, вспомнив, что таковы были условия пушкинской дуэли, считавшиеся крайне жесткими. Нарочно или случайно сделал свое предложение маркиз? При его осведомленности обо всем на свете он мог знать, что так стрелялись Дантес с Пушкиным. Значит, меня ждет участь Пушкина? Черта с два!..
      Ему стало весело при мысли о том, что он разочтется за Пушкина, кровью этого хулителя России смоет пятно с русской чести.
      Маркизу не понравилась его веселость.
      - Имейте в виду, в двенадцати шагах я делаю из туза пятерку.
      - А мне-то что? - небрежно отозвался противник.
      Ничто тебе не поможет, ликовал Голицын. Хватит, попили русской кровушки. Теперь наш черед. Начиню я тебя свинцом, друг мусью. За мной Пушкин и все русские праведники.
      Но не защитили его ни покровители святой Руси, ни сам Александр Сергеевич от меткой пули маркиза. Видать, нужно было кому-то для высших целей, чтобы он пролил кровь за правое дело. Пуля попала в ляжку, вызвав обильное кровотечение. Маркиз выстрелил, едва секундант бросил платок; он был слишком уверенным стрелком, а князь слишком крупной и соблазнительной мишенью, чтобы идти на сближение с противником, подвергая себя опасному риску. Он знал, что не промахнется, и был прав. Князя, как ни странно, спасло телесное изобилие, делавшее его столь уязвимым. Всякого другого такой выстрел уложил бы на землю, а в жирных и крепких мясах князя пуля завязла и не достигла кости. Маркиз видел, как растекается пятно на светло-серых панталонах князя, и ждал, что тот рухнет. Но князь шел и шел, хотя противно, наверное, идти к барьеру в мокрых штанах, и медленно подымал руку с пистолетом. Маркизу ничего не оставалось, как тоже идти навстречу пуле, которая будет к нему не столь снисходительна. Он сам поставил столь жесткие условия. На таком расстоянии не промахиваются. "Ну, падай же, падай! взывал про себя маркиз. - Рана кровоточит, пуля угодила почти в пах. Это тяжелая, смертельная рана, ты умрешь от потери крови, ты уже мертв, так веди себя, как положено мертвецу!.."
      Но князь Голицын не хотел соблюдать достоинство трупа, он подходил все ближе к черте, проведенной секундантом, огромный, как собор, ветер трепал яркий платок у него на шее, пушил бакенбарды, шевелил усы, вздымал волосы, и особенно страшен казался в этой мельтешне неподвижный холодный взгляд. Теперь их отделяли друг от друга десять шагов, в сущности, узенькая полоска земли в мелких звездчатых цветочках. Казалось, князь может дотянуться до него стволом пистолета, и маркиза передернуло от физического отвращения. Нет, пистолет не дотянулся, но черный кружок дула уставился ему в переносье, значит, пуля попадет прямо в лоб. Неужели можно стрелять в безоружного? пытался заговорить судьбу маркиз, начисто выбросив из головы, что безоружным он стал лишь потому, что поторопился с выстрелом. - Это не похоже на русского аристократа, большого барина, вельможу. Маркиз достаточно знал русских, они часто бывают несдержанны, заносчивы, вспыльчивы, но всегда благородны. И ведь Голицын - музыкант, человек искусства, гуманист. Русские поэты не убивают противников. Лермонтов выстрелил в воздух, Пушкин, правда, попал в Дантеса, но уже смертельно раненный, когда не мог хорошенько прицелиться. И тут Голицын сощурил левый глаз. Он что - с ума сошел? О боже!.. Скорей бы кончилась эта пытка. Стреляй, убийца, мясник, вот мой лоб, за ним кипят мысли, рождаются образы, вспыхивают изящные шутки, обидеться на которые может только варвар. Да он нарочно медлит, издевается, негодяй!..
      Голицын не стрелял лишь потому, что хотел дослушать звучавшую в нем музыку. Вначале ему казалось, что это Бах, но потом он понял, что слышит музыку, которой еще не было, свою собственную музыку, творимую без участия сознания и воли. Музыку слишком чистую и высокую для этой дуэли, для мести, даже для расплаты за гения России, которого не вернешь убийством другого человека. Заключительный аккорд обернулся коротким взвоем, и в очнувшихся зрачках Голицына больше не было бледного, прорезанного морщинами чела. Маркиз лежал на земле в глубоком обмороке.
      - Заберите этого труса, - сказал Голицын подбежавшим секундантам. Выстрел остается за мной. - И, зажав сочащуюся рану, заковылял к карете.
      Дуэль не придала блеска личности маркиза. К тому же не давший себя убить Голицын навсегда разочаровал его в русских художниках-аристократах. Их великодушие и благородство - дутые. Маркиз решил скрыться. Он уехал в Германию, где после недолгих странствий облюбовал тихий поэтичный Веймар, чтобы возле бывшей обители олимпийца Гете обрести душевный покой. Он почти преуспел в этом, поняв, как ничтожна ссора с поддельным русским князем, капельмейстером-авантюристом, нагло присвоившим громкое имя, - с таким и к барьеру выходить зазорно, - как вдруг возле Гердеркирхе почти наскочил на Голицына. Маркиз успел спрятаться за колонну, и великан в своих экзотических просторных развевающихся одеждах, что-то мурлыча под нос и размахивая руками, прошел мимо. Мстительный дикарь, гунн, скиф выследил его, чтобы сделать свой губительный выстрел!.. Вот она, истинно азиатская, ничего не прощающая, душная, тупая злоба. А маркиз простил ему, выбросил из головы глупую, вздорную историю. А этот ничего не забыл. Элегантные фраки, парижское произношение, а чуть колупни - степные кочевники, нет, хуже, те одинокие дикари, потерянные в чудовищном пространстве, что тянут свои бесконечные, заунывные, страшные песни. Потомки унаследовали упорство, терпение и непреклонность угрюмых певцов. Страшно подумать, что возле изящной и хрупкой, как севрский фарфор, Европы топчется косолапое чудище с железным рылом.
      Не искушая судьбы, маркиз в тот же вечер покинул Веймар. Он вернулся во Францию, - но, боясь, что и сюда дотянется длинная лапа с пистолетом, почел за лучшее перебраться в Новый Свет.
      Он неплохо устроился там, открыв неожиданную прелесть в полуцивилизации. При всей своей эрудиции, талантах и остроумии он оставался в Европе одним из многих, слава его не выходила за пределы гостиных, здесь же оказался единственным. Он поселился в Бостоне, и чтобы полюбоваться им и послушать его искрящуюся, непонятную и тем особенно притягательную речь, приезжали туземцы из таких далеких "пуэбло", как Нью-Йорк, Филадельфия, Балтимор.
      Маркиз хорошо прижился в этом мире, усвоил местные обычаи, чуть-чуть привычки и манеры, ровно настолько, чтобы польстить аборигенам, но не утратить своего пряного своеобразия, он не научился лишь читать газеты, которых здесь выходило без числа, хотя все были на одно лицо: много скучнейшей политики, сухой биржевой цифири, до одури - рекламных объявлений, обширный отдел происшествий, уголовная хроника и раз в неделю - сопливый нравоучительный рассказик. Но и в газетах случается полезное, особенно в отделе текущих событий. Маркиз ненавидел самый запах типографской краски, напоминающий запах мочи, у него в доме газеты были под запретом. А зря. Иначе не оказалась бы для него столь ошеломительной встреча с Голицыным на одной из улиц Бостона, куда тот приехал с концертом. Не было сомнений: кровопийца последовал за ним в Америку, чтобы получить свой долг.
      С первым же пароходом маркиз отплыл на родину. Здесь он скрылся за стенами глухого монастыря под Ла-Рошелью, где вскоре принял постриг. В свободное от монастырских обязанностей время он писал книгу о романской архитектуре, благо вокруг было столько прекрасных образцов, но не кончил ее, ибо во всем оставался дилетантом, то есть человеком, не знающим завершающего успеха.
      Конечно, Голицын и не думал преследовать маркиза. Он вообще забыл о трагикомической дуэли. Если б Голицын сосредоточивался на подобных пустяках, то давно бы поник под грузом впечатлений, на которые не скупилась судьба. Он умел жить данной минутой, жить с полным напряжением душевных сил, искренне, горячо, порой неистово, но когда эта данность исчерпывала себя, он к ней уже не возвращался. Протяженным в его жизни оставался лишь хор, давший ему в конце концов полное совпадение с собственной сутью. Все остальное - пена. И пена не пустяк, коли из нее родилась Афродита, коли она вскипает над бокалом золотого аи. Но остроумный маркиз не был даже пеной, так - пузырьком, надувшимся и сразу лопнувшим.
      Коронация прервала так плодотворно начавшееся путешествие. Князь поспешил на родину, чтобы в последний раз (о чем он еще не знал, да и знать не мог) покрасоваться в камергерском мундире на дворцовых торжествах.
      Натешив свое тщеславие на этот раз удивительно быстро, что отражало известный нравственный сдвиг, Голицын испытал звериную тоску по жене и детям и с обычным нетерпением, какое вкладывал во все свои поступки, не списавшись с женой, помчался в Огарево. По роковой игре судьбы, чем тоже не бедна жизнь Голицына, сходное чувство испытала Екатерина Николаевна и отправилась в Салтыки, думая застать там мужа. По пути она заглянула к Рахманиновым и узнала, что Голицын промчался из Петербурга прямо в Огарево.
      Голицын притягивал к себе недоразумения, нелепицы, всевозможный вздор, как магнит - металлические стружки. Не обошлось без этого и по пути в Огарево. На каком-то постоялом дворе он приметил изящно одетого господина явно не русской наружности, пытавшегося объяснить хозяину, чтобы тот подал самовар.
      Князь пришел к нему на помощь. Он оказался учителем музыки Медвейсом, приглашенным княгиней Голицыной для обучения дочерей игре на рояле. В Огарево он пробирался с великими муками из-за полного незнания русского языка. Голицын назвал себя и предложил ехать вместе. Медвейс возликовал кончились его муки! Но в дороге он понял, что настоящие муки только начинаются. Виной тому - громадный живот князя. Бодрствуя, Голицын следил за своим чревом, не позволяя слишком распространяться, но стоило задремать, гора наваливалась на Медвейса и загоняла в угол, грозя задавить.
      Не выдержав, Медвейс постарался намекнуть князю на те притеснения, которые вынужден терпеть, но сделал это в льстиво-замаскированной форме:
      - У вашего сиятельства редкий, небывалый по величине живот!
      Голицын намека не понял.
      - Ну, что там! - отмахнулся благодушно. - Сходишь в церковь - живота как не бывало.
      Медвейс вытаращил глаза.
      - "Отдадим господу живот наш", - с усмешкой пояснил Голицын.
      В переводе соль остроты пропала, пришлось втолковывать французу, что на церковном языке "живот" и "жизнь" - синонимы. Нет ничего неблагодарней, чем объяснять остроты, и князь чуточку обозлился на Медвейса. И когда француз сказал, что намерен всерьез заняться русским, Голицын любезно предложил: мол, зачем время терять, начнем прямо сейчас. Медвейс рассыпался в благодарностях.
      - Обычное русское приветствие, - учительским тоном начал Голицын. Поцелуй меня в ...
      - Поцелюй менья в ... - старательно повторил Медвейс.
      - Неплохо. Только не "менья", а "меня". Теперь: "Как ваше здоровье?" Это совсем просто: мать твою так!..
      - Мать твою так! - радостно вскричал Медвейс.
      Русский язык вовсе не так труден, как ему казалось.
      Ехали медленно, но обучение шло споро. На другое утро, проснувшись в возке, князь был приветствуем свежим голосом француза:
      - Поцелюй меня в ...!
      Князь вспыхнул, но вспомнил о вчерашнем уроке и похвалил Медвейса за хорошую память. После легкого завтрака обучение продолжалось в том же духе. Медвейс оказался на редкость способным учеником - ухо музыканта. Для разнообразия князь научил его скороговорке, выдав ее за признание в любви: "Эта река широка, как Ока. Как так Ока? Так, как Ока!" Медвейс бубнил ее без устали, пока князь снова не заснул.
      Карета легко катилась лесной усыпанной хвоей дорогой, и тут живая, дышащая гора обрушилась на Медвейса, и он понял, что не дотянет до того часа, когда князь отдаст господу живот свой. Задыхаясь, он с усилием распахнул дверцу и выпрыгнул наружу. Хорошо было идти по упругому спрессованному игольнику! Меж сосен и елей, под голубыми ситцевыми небесами, зазвучала веселая французская песенка: "Прости, моя Лизетта, прости за то, за это"... Как ни хорошо идти по лесной дороге, но ехать еще лучше, и ямщик, не заметивший, что Медвейс вышел, хлестнул по всем по трем. За собственными лихими выкриками ямщик не слышал жалобных призывов брошенного француза.
      Несчастный учитель тащился по лесу, сразу ставшему угрюмым, таинственным и опасным. Просить у Лизетты прощения за разные шалости уже не хотелось. Он ждал, что из чащи прянет огромный медведь, выметнется, ощерив клыки, кабан или голодный волк взблеснет зелеными беспощадными глазами. Наслышан был Медвейс и о русском лешем, который по коварству и злобе страшнее диких зверей, и о бабе-яге - костяной ноге, и ее приятеле, кощее бессмертном, но как просвещенный человек не придавал значения этим побасенкам, а тут смутился духом. Кто его знает, в этой невероятной стране все может быть. Ни в одной цивилизованной стране нет ни бабы-яги, ни кощея, ни лешего, а у варваров чего не сыщется.
      Вконец перетрусивший Медвейс был безмерно счастлив, когда его нагнал крестьянский обоз. У него, правда, успело мелькнуть, что это лесные разбойники, но он предпочитал их лесной нежити. От злодеев откупиться можно: золотая булавка в галстуке, запонки с рубинчиками, брюки английского сукна...
      Но мирные поселенцы сами малость оробели при виде странной фигуры, от которой веяло нерусским духом. Медвейс поспешил успокоить их ласковым приветствием:
      - Поцелюй меня в ...
      Мужики остолбенели, тогда Медвейс признался им в любви:
      - Эта река широка, как Ока. Как так Ока? Так, как Ока!
      Мужики радостно засмеялись: дурачок! Только один оказался подагадливей, он ткнул Медвейса пальцем в грудь: "Мусью?" Тот закивал, довольный, что нашел с туземцами общий язык. Смекалистый мужичонка состоял некогда при барах и кое-чего поднабрался. Он строговато спросил: "Э бьен ди Еллен, ту вьен кор ла тур?" - "Как так Ока? Так, как Ока", - подтвердил француз. "Ву завон?" - переспросил мужик.
      - Мать твою так! - подтвердил Медвейс и вывалил на встречных весь свой языковый запас, которым снабдил его Голицын. - Сволочь, дерьмо, куй собаку!..
      Мужики рассвирепели. Медвейс ничего не понимал: его сиятельный педагог уверял, что это самые нежные слова, дорогие сердцу каждого русского человека...
      Проснувшись, князь обнаружил, что француза нет рядом. Он дернул за шнурок, привязанный к пальцу ямщика, и сорвал его с козел. Ямщик упал, отряхнулся и кинулся к барину.
      - А где этот?.. - спросил, зевнув, Голицын.
      - Кто? - не понял ямщик.
      - Кто-кто!.. Француз. Учитель.
      - В карете небось, - осторожно сказал ямщик.
      - Вот дубина! Стал бы я тебя спрашивать!.. Нет его.
      - Вывалился, поди.
      - Что ты несешь, болван! Дверца запирается...
      Лицо ямщика было еще крепче заперто, чем дверцы кареты, и Голицын почувствовал какой-то мистический страх:
      - Слушай, а был он вообще-то, этот француз?
      - Кто его знает, - раздумчиво произнес ямщик. - Может, был, а может, нет. Как вашей милости угодно.
      Голицын диковато глянул на ямщика: тот всерьез допускал, что никакого Медвейса не было. Только с ним случается подобное: ехал человек рядом в карете, дышал, ворочался, что-то напевал, язык учил, и нет его, будто живьем взят на небо. А может, вообще ничего не было? Все только приснилось ему в долгом, тяжелом, ухабистом каретном сне? Князю захотелось всхлипнуть, облегчить заболевшую грудь, он сморщился, но ни слезинки не выжал. "А, черт с ним! - отмахнулся он. - Подумаешь, Моцарт!.. Француз, учителишка музыки... Хватит, довольно попили русской кровушки!.. - Он откинулся на подушки, крикнув в окошко кареты: - Гони!.."
      А Медвейс, хоть и помятый мужиками за теплую русскую речь, был все же доставлен в барский дом. На радостях Голицын велел истопить "мусью" баню и хорошенько попарить можжевеловым веником. После чего из своих рук поднес ему чарку водки и пригласил к столу. Необидчивый Медвейс очень смеялся над своим приключением, но уверял, что русский язык он все равно изучит, и просил порекомендовать ему учителя. "Лучше нашего попа никого нет, - решил князь. Я сам ему скажу".
      И сказал. Священнику велено было обучить Медвейса церковнославянскому. Живым русским он и так овладеет - в девичьей, пусть вывезет из России три языка.
      Новое обиталище семьи пришлось крайне не по душе Голицыну. "Это какая-то Сибирь", - брюзжал он, словно причудливый каприз жены, а не его собственные вины заставили семью забиться в такую глушь. Бывает, что рослые люди любят тесноту: Петр I мог спать только в низеньких келейках; верзила Голицын любил простор и свободу: высоченные потолки, большие комнаты с венецианскими окнами. Ему было тесно и душно в маленьких покойчиках, он то и дело стукался лбом о притолоки, локтями сбивал разные безделушки. Это раздражало. Ко всему, его дочери, чтобы угодить отцу, разучили хоровую песню, которую и пропели, неправильно ставя ударения:
      Солдатушки, ребятушки,
      Где же ваши жены?..
      Он научил их петь правильно эту песню; напутав до дрожи своей требовательностью, ибо в увлечении любимым делом начисто забыл, что перед ним дочери, а не певчие салтыковского хора. Почувствовав отчуждение детей, он окончательно возненавидел Огарево. В этой тощей деревеньке никогда не видели таких громадных и пышных людей, как князь Голицын, который, ко всему, уже начал чудить в одежде, что в дальнейшем станет источником удивительных недоразумений. На дирижерском месте он появлялся в безукоризненном черном фраке и пластроне, в обычной жизни, особенно в деревне, проявлял склонность к невиданным архалукам, широченным кафтанам, восточным шальварам и халатам, полуклобукам-полуермолкам, призванным сдерживать буйную гриву уже проточенных сединой волос. Он запустил, в добавление к бакенбардам, усам и подусникам, длинную раздвоенную бороду; чрезмерность роста, чрева, волос и облачения производила пугающее впечатление. Сталкиваясь с ним, огаревские мужики испуганно ломали шапку, девки ахали и закрывались рукавом, старухи крестились, а ребятишки с визгом кидались врассыпную. Ушлых салтыковцев, привыкших на своих ярмарках и к бухарцам, и к башкирам, и к цыганам, и к жидовинам, и "нахалкиканцам", ничем не удивишь, но местное бесхитростное население было потрясено. Убедившись вскоре, что в огаревцах говорят не патриархальные чувства почтения и трепета, а нечто более сложное: он воплощал для этих простых душ урядника и нечистого в одном лице, - князь приказал раздать деревенским ребятишкам пряники, наскоро перецеловал дочерей, велел им спеть про солдатушек с правильно расставленными ударениями и укатил в Салтыки.
      На одной из почтовых станций он столкнулся с женой, но странно (опять странно!), оба будто израсходовали в первом горячем и неудачном порыве друг к другу остаток любовного чувства. Они встретились доброжелательно-прохладно, наскоро поговорили и отправились - каждый в свою сторону.
      Это не значит, что они больше никогда не встретятся, не обменяются добрым словом, напротив, после летучего свидания на почтовой станции им стало легче и проще друг с другом, ибо они поняли: ждать и надеяться не на что. Екатерина Николаевна будет ходить на его концерты, отпускать к нему детей, они проживут бок о бок целое лето в Гостилицах под Петергофом у тетки Потемкиной: она с детьми, он со своим хором; князь будет обращаться к ней с разными просьбами, и Екатерина Николаевна ни в чем не откажет мужу, кроме одного-единственного - развода, но то случится в другую эпоху беспокойного бытия Юрки.
      Начало профессиональной жизни Голицына можно отнести ко времени Гостилиц, хотя никто из окружающих не догадывался, что придворный и камергер прочно, всерьез, навсегда взял в руки дирижерский жезл. Считали - чудит Юрка!.. Он не чудил. И стал выступать за деньги не по блажи, а потому что, лишившись большей части доходов, не имел средств содержать хор, а лишь в хоре видел он теперь смысл своего существования. Когда-то Пушкина осуждали, что он берет деньги за стихи. На эти нападки он ответил знаменитым: "Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать". Пока в свете думали, что князь играет в артиста, над капельмейстерскими доходами богача Голицына добродушно посмеивались, когда же узнали, что он берет плату за выступления по нужде, его стали презирать.
      Отгремели коронационные торжества, празднества, приемы, балы, лег на дно сундука расшитый золотом камергерский мундир, князь целиком посвятил себя хору. Иных забот не осталось, душа освободилась от накипи, вся ушла в любимое дело, и хор дружно откликнулся своему вожу. Голоса певцов засияли. Обе столицы рвали друг у друга голицынский хор, и двигал светской публикой более сильный позыв, нежели духовная жажда, - мода. Безбожники упивались церковной музыкой, люди, не знавшие толком ни родного языка, ни отечественной истории, заходились от старинных русских песен, любители полонезов хмелели от ядреной "Камаринской".
      В уцелевших письмах князя той поры нет ничего от помещика, барина, связанного общими заботами и распрями с другими землевладельцами, - лишь трудолюбивый музыкант-профессионал, целиком расходующий себя на выступления, спевки, многочисленные хлопоты, связанные с размещением и устройством почти полутораста человек. Князь живет несколько месяцев возле жены и светских родичей, но волнуют его только Ваньки, Андрюшки, Маньки, Парашки, что должны сытно есть, сладко пить, крепко спать, чтобы выдержать суровый рабочий режим и в положенный час явить глас небожителей, эхо давних времен, плач и бурное веселье нынешней народной жизни, растревоженной веянием ожидаемых перемен.
      Невероятный успех голицынского хора объяснялся не только великолепным подбором и выучкой певцов, талантливой музыкальной трактовкой исполняемых произведений, тончайшим чувством народного мелоса и романтической личностью красавца князя, но в большей мере самим временем, заставлявшим по-иному смотреть на русскую деревню, которая из поставщика бессловесных рабов превращалась в поставщика новых граждан, новой общественной силы, а чем это чревато, никто не мог предугадать. Но что накат волны будет велик и грозен, понимал каждый. И хотелось поглубже заглянуть в глаза таинственных незнакомцев, которые не сегодня завтра прянут из тьмы. Было и другое: позорное поражение в Крымской войне невольно обращало взоры вспять, к прошлому, к черным дням русской истории, когда на авансцену выходил народ, таящийся до поры в глухом непроглядье, но в роковой час приносивший торжество русскому делу. Так было при Александре Невском, на поле Куликовом, в Смутное время и при нашествии Наполеона. В Севастополе народные усилия побороли не вражеские армии, а свои же бездарные командующие, алчные чиновники и всякого рода нечисть, налипшая на русское тело. И понимать это начали только сейчас, в широких кругах мало знали о трагедии Севастополя.
      Из песен голицынского хора вставал народ - старинный, недавний, нынешний, пожалуй, и завтрашний, народ с его тоской и весельем, его духовной жаждой, с загадочной способностью оставаться самим собой, в собственном достоинстве, как его ни мяли, ни корежили.
      Да ведь и сам хор был народом, пусть принаряженным, отмытым, причесанным волосок к волоску, расписным, как тульский пряник, а все же частица той мощи, что не сегодня завтра вырвется из курных избушек не для решения какой-то исторической задачи - для исторической жизни. А ведь жизнь одних всегда отнимает хоть частицу жизни других. Тут было о чем задуматься. В мелодичных стонах чудились громы, и странно-пронзительно было видеть, что темная мощь покоряется движениям жезла Гедиминовича. Это дарило какую-то надежду. Пусть звучат, разливаются, грохочут, звенят, рассыпаются чужие голоса, лишь бы они подчинялись движениям руки, в которой течет голубая кровь. Весь Петербург ломился на голицынские концерты...
      Но музыкальная жизнь России еще не обрела четких форм, ею никто не ведал (была Императорская капелла, остальное - безнадзорно), все творилось стараниями отдельных энтузиастов, а содержать хор - дело дорогое, оно даже богатейшим Шереметевым иной раз оказывалось не по плечу. Большие доходы от концертов и клироса все же не покрывали расходов, а жать сок из крепостных певцов, держать их в черном теле Голицын - в отличие от тех же Шереметевых не хотел и в зените славы своего хора оказался вынужденным его распустить.
      Беда была в том, что князь все еще сидел меж двух стульев - придворного и артиста. Если б у него хватило мужества отринуть все условности, перечеркнуть прошлое (как он и сделал позже), хор можно было сохранить. Но сословные предрассудки еще крепко держали его в руках.
      Правда, князь сделал попытку спасти хор, предложив государю приобрести его за весьма скромную плату, но Александр холодно отказался. Этот монарх все делал невпопад, будь то забота государственного значения или проблемы частной жизни. Человеку посредственному, недалекому выпало править Россией в самый ответственный момент ее истории. Ему хотелось быть достойным своей миссии, но все шло вкривь и вкось. Он удалил нескольких одиозных сподвижников Николая, но приблизил едва ли не худшего, чем все они, вместе взятые, - младшего Адлерберга, он намеревался смягчить цензурные тяготы, но литераторам казалось порой, что вернулись кромешные времена душителя Красовского, он любил порядок и чинность, а единственный из Романовых после развеселой императрицы Елизаветы сочетался морганатическим браком, оскорбившим всю царскую фамилию, он дал свободу крестьянам, но сделал это так, что бомба Гриневицкого явилась естественным завершением его жизни и царствования.
      В ту пору Россия искала сближения с Европой. И у Европы был интерес к России, о которой она почти ничего не знала. Хор князя Голицына мог бы оказаться весьма полезным в сближении культур, а царь брезгливо отверг его. Что имеем - не храним, потерявши - плачем. В данном случае эта русская истина не подтвердилась. Некий важный заморский гость спросил Александра, куда девался дивный хор Голицына, которого так ждали в Европе. Александр смутился, ушел от ответа, а на следующий день приказал разыскать князя и купить у него хор. Но хора уже не существовала.
      Прощание Голицына с хористами было трогательно. Он хотел заказать огромный групповой портрет одаренному живописцу Виалю. Но художник увильнул от заказа. В письмах Голицына содержатся глухие намеки на людей, помешавших осуществлению последней мечты артиста. Похоже, Рахманинов предупредил Виаля, что деньгами на подобный заказ князь не располагает. Досматривая по просьбе Голицына за Салтыками, он не считал возможным урезать доходы Екатерины Николаевны ради красивых, но сумасбродных выдумок.
      Марфа печется о мнозем, единое же есть на потребу.
      Распустив хор, Голицын начисто забыл об этой евангельской истине. Он заметался: настойчивые попытки найти должность в Петербурге, связанную с искусством, унизительные для человека его самооценки и гордости хлопоты у сильных при дворе - дело доходило до того, что ему приходилось ждать появления вельможного лица, обращаться с прошениями, искать покровительства, выслушивать отказы. Князь узнал на собственной шкуре, что значит недостаток средств, зависимость от высших, ведомственная волокита, чиновничья недобросовестность. И самое обидное - никого не вызовешь на дуэль, ибо никто не виноват в отдельности, а все сообща. Он узнал оборотную сторону дворцовой жизни, двуличие и холод сановников, узнал многое такое, чего никогда бы не узнал богатый помещик, губернский предводитель, баловень двора Голицын, если б не разорение и если б он не стал в надменных глазах платным актеришкой. Впрочем, он еще не испил до дна горькую чашу, но торопился это сделать. Возможно, он бессознательно ускорял приход той деклассированности, без которой никогда бы не стал настоящим профессиональным артистом.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11