— Прибегаю и вижу, что кто-то уже опередил меня. Представляете, опоздал на какую-то минуту, и вот… Такая жалость! Сейчас мне все кажется, что сам бог смерти руководил мною. Будь здесь, предположим, Джеймс, он, наверное, сказал бы, что в соответствии с каким-нибудь особым законом причины и следствия произошло взаимодействие потустороннего мира, который подсознательно существует в нашем мозгу, и окружающего нас мира реального. Ну что, разве не удивительный случай произошел со мной? — закончил Мэйтэй свой рассказ, и лицо его стало еще более непроницаемым.
Хозяин, решив, что над ним снова хотят подшутить, не проронил ни слова; он набил рот куямоти [41] и теперь старательно пережевывал его.
Кангэцу тщательно разгребал пепел в хибати [42] и, не поднимая головы, посмеивался. Наконец он посмотрел на хозяина и серьезным тоном заговорил:
— И не поверил бы, что такое может случиться, — уж очень неправдоподобной кажется на первый взгляд эта история, но совсем недавно мне самому довелось испытать нечто подобное, а поэтому она у меня не вызывает никаких сомнений.
— Как! Ты тоже хотел повеситься?
— Нет, я не вешался. Но случай, о котором я хочу рассказать, тоже произошел в конце прошлого года и, что еще более удивительно, в тот же день и почти в тот же час, что и с вами, сэнсэй.
— Забавно, — заметил Мэйтэй и тоже принялся набивать рот куямоти.
— В тот день мы собрались в доме одного моего знакомого в Мукодзима на проводы старого года. Предполагалось устроить концерт, поэтому я захватил с собой скрипку. На вечер собралось пятнадцать или шестнадцать барышень и дам, и было очень весело. Устроили все великолепно, и я подумал, что уже давно не проводил время так интересно. Но вот закончился ужин, а за ним и концерт, обо всем переговорили, да и время было позднее, и я собрался было уже откланяться, как вдруг ко мне подошла супруга одного профессора и тихо спросила: «Вы знаете, что барышня N заболела?» Всего каких-нибудь два или три дня назад я видел эту девушку, и тогда она выглядела вполне здоровой. Поэтому я, естественно, испугался и принялся расспрашивать о ее здоровье. Оказывается, в тот же день, когда мы встретились, к вечеру у нее внезапно поднялась температура и она впала в бред. Но если бы только это! Главное, что в бреду она то и дело повторяла мое имя.
Не говоря уже о хозяине, даже Мэйтэй-сэнсэй — и тот воздержался от обычных своих замечаний: «Э, да здесь что-то нечисто». Сейчас они хранили полное молчание и слушали очень внимательно.
— Потом эта дама рассказала о том, как к больной позвали врача и как тот не мог поставить диагноз. «Затрудняюсь сказать, — заявил он, — что это за болезнь. Ясно одно: у девушки сильный жар, и от этого помутилось сознание. Если снотворное не даст желаемого результата, нужно быть готовым к худшему исходу». Мне сразу стало как-то не по себе, возникло чувство страшной подавленности, какое обычно бывает, когда снятся кошмары. Казалось, что воздух вокруг меня вдруг затвердел и с неимоверной силой сжимает меня со всех сторон. По пути домой я не мог думать ни о чем другом, кроме барышни N. Эта красивая, эта энергичная, эта пышущая здоровьем барышня N!
— Извини, перебью тебя на минутку. Ты уже дважды произнес «барышня N», если можно, назови ее имя, — перебил его Мэйтэй и оглянулся на хозяина. Тот тоже неопределенно буркнул «угу».
— Нет, лучше не надо, боюсь, что это будет ей неприятно, — запротестовал Кангэцу-кун.
— Значит, все так и будет покрыто мраком неизвестности?
— Не смейтесь, пожалуйста, я ведь говорю совершенно серьезно… Стоило мне вспомнить об этой девушке, и тотчас же она ассоциировалась в моем сознании с увядшими цветами, с облетевшими листьями; я пришел в полное уныние, словно жизненные силы покинули мое тело. Пошатываясь, побрел я к мосту Адзумабаси. Там, опершись на перила, я долго смотрел вниз на воду. Не помню, было это время отлива или прилива, я видел только стремительно проносившийся подо мной поток черной густой воды. Со стороны Ханакавадо на мост вбежал рикша. Я провожал взглядом огонек фонарика, покачивавшегося у него на коляске, до тех пор, пока он стал совсем маленьким и наконец потерялся во тьме. Я снова стал смотреть на воду. И тут откуда-то издалека донесся голос, зовущий меня по имени. «Что это? Кто в такое время может звать меня?» — подумал я и стал пристально вглядываться вдаль, но в темноте ничего нельзя было разглядеть. «Очевидно, мне просто почудилось, — решил я. — Надо побыстрее идти домой». Но не успел я сделать и двух шагов, как снова послышался слабый крик. Опять кто-то звал меня по имени. Я замер на месте и стал вслушиваться. Когда меня окликнули в третий раз, я вцепился обеими руками в перила и задрожал от страха. Может, этот голос доносился откуда-то издалека, а может, со дна реки, несомненно одно — он принадлежал барышне N. «Я здесь», — не помня себя от страха, крикнул я. Гулкое эхо прокатилось над темной рекой, я испугался своего собственного голоса и быстро оглянулся по сторонам. Ни человека, ни собаки, ни луны. Во мне росло желание броситься в объятия темной, как эта ночь, реки, немедленно отправиться туда, откуда доносился голос. Мои уши снова пронзил жалобный, исполненный муки крик барышни N, словно молящей о спасении. «Иду», — ответил я и, перегнувшись через перила, посмотрел на черную холодную воду. Мне казалось, что взывающий о помощи голос доносится снизу, с большим трудом пробиваясь сквозь толщу воды. «Она там, под водой, — подумал я и влез на перила. — Позовет еще раз — прыгну». Полный решимости, я вглядывался в поток. И вот в воздухе, как дрожание струны, снова повис жалобный крик. Пора! Я напряг всю свою волю, подпрыгнул на целый тан и, как, ну скажем — камень, полетел вниз.
— Так-таки и прыгнул, — заморгал хозяин.
А Мэйтэй дернул себя за кончик носа и сказал:
— Не думал, что дойдет до этого.
— После прыжка я потерял сознание и некоторое время находился в обморочном состоянии. Когда я очнулся, то почувствовал, что очень замерз, хотя одежда на мне была совершенно сухая. Но я же прекрасно помню, что прыгал в воду, что за наваждение! «Странно», — подумал я, когда окончательно пришел в себя и огляделся вокруг. Тут я удивился еще больше. Собирался прыгать в воду, но ошибся и прыгнул на середину моста. Меня разбирала досада. Только потому, что я спутал направление, мне не удалось отправиться туда, куда меня звал голос барышни N.
Кангэцу захихикал и принялся крутить шнурок от хаори, как будто тот мешал ему, и он решил его оторвать.
— Ха-ха-ха! Забавно! Эта история оригинальна тем, что очень похожа на рассказанный мною случай. Тоже ценный материал для профессора Джеймса. Наши ученые мужи наверняка были бы удивлены, если бы ему вздумалось, основываясь на фактическом материале, написать книгу о человеческой индукции… Ну, а как болезнь барышни N? — допытывался Мэйтэй.
— Несколько дней тому назад я ходил поздравлять ее с Новым годом. Она играла у ворот со служанкой в волан и выглядела совсем здоровой.
Хозяин, который уже давно над чем-то сосредоточенно думал, наконец открыл рот.
— Со мной однажды тоже приключилось, — сказал он, показывая всем своим видом, что он не хуже других.
— Приключилось? Что приключилось? — спросил Мэйтэй. Уж от кого, от кого, а от хозяина ничего путного он, конечно, не ожидал.
— Это произошло тоже в конце прошлого года.
— У всех в конце прошлого года. Странное совпадение, — засмеялся Кангэцу. Из зияющей у него во рту дыры торчал кусок куямоти.
Мэйтэй насмешливо спросил:
— Может, даже в тот же день и в тот же час?
— Нет, день был другой, что-то около двадцатого числа. «Вместо новогоднего подарка, — сказала мне в то утро жена, — сводите-ка меня послушать Сэтцу Дайдзё» [43]. — «Почему не сводить, — отвечаю, — свожу, конечно. Какая сегодня пьеса?» Жена заглянула в газету и сказала: «"Унагидани"». — «Я не люблю „Унагидани“, давай сходим в другой раз». В тот день мы так никуда и не пошли. На следующий день жена снова развернула газету: «Сегодня „Хорикава“. Пойдем?» — «В „Хорикава“, — говорю, — много играют на сямисэне, но и только. А в общем-то пьеса бессодержательная. Так что лучше не надо». Жена вышла из комнаты с недовольным лицом. На следующий день она объявила категорическим тоном: «Сегодня идет „Храм Сандзюсангэндо“, и я во что бы то ни стало хочу увидеть Сэтцу Дайдзё в „Сандзюсангэндо“. Не знаю, может и „Сандзюсангэндо“ вам тоже не нравится, но прошу вас пойти ради меня». — «Ну что ж, если тебе так хочется, можно и пойти, но это их самый лучший спектакль и наверняка будет полно народу. Поэтому не приходится думать, что удастся легко туда попасть. Издавна повелось: когда собираешься в театр, не забудь зайти в чайный домик при театре и заказать нужные места. Нехорошо нарушать правила, которых придерживаются абсолютно все. Как видишь, сегодня, к сожалению, тоже пойти не удастся». Жена мрачно взглянула на меня и чуть ли не плача проговорила: «Я — женщина и поэтому не знала, что все так сложно, но ведь и мать Охара, и жена Судзуки — Кимиё-сан — ходили в театр, минуя эти формальности. Мало ли что вы учитель, могли бы обойтись и без лишних хлопот, несносный вы человек!» — «Ладно, — уступил я, — пойдем, хотя нехорошо так поступать. Поужинаем и пойдем». Настроение у жены сразу поднялось. «Тогда нужно постараться поспеть туда к четырем часам. Нельзя мешкать ни минуты». — «Почему обязательно к четырем?» — спрашиваю я, а жена отвечает, что, как объяснила ей Кимиё-сан, можно вообще не попасть в театр, если заранее не занять места. «Значит, после четырех будет поздно?» — еще раз переспросил я. «Да, поздно». И тут, поверите, вдруг начался озноб.
— У жены? — спросил Кангэцу.
— Да какой там у жены! У меня! Я весь как-то сразу обмяк, словно аэростат, у которого прокололи оболочку и выпустили водород. Перед глазами все поплыло, я не мог двинуть ни рукой, ни ногой.
— Внезапное заболевание, — прокомментировал Мэйтэй.
— Меня разбирала досада. Очень хотелось исполнить просьбу жены, единственную за целый год. Ведь я только и делаю, что браню ее, заставляю выполнять тяжелую домашнюю работу, ухаживать за детьми и за все время ни разу не вознаградил ее за то, что она безропотно выполняет обязанности служанки. А сегодня у меня, к счастью, и время свободное было, и в кармане позвякивало несколько монет. Итак, все благоприятствовало жене, но вот мой озноб, от которого все плывет перед глазами! Как я поеду в трамвае, когда даже через порог переступить не в силах. Ах, какая жалость! Озноб становился все сильнее, все сильнее кружилась голова. «Если побыстрее показаться врачу и выпить какого-нибудь лекарства, то до четырех часов можно еще успеть выздороветь», — решил я и, посоветовавшись с женой, послал за доктором Амаки, но, к несчастью, он вчера вечером ушел в клинику на дежурство и еще не вернулся. «Он будет дома около двух и сразу же придет к вам», — сказали нашей служанке у доктора. Что делать?! Выпей я сразу же настою на абрикосовых косточках, к четырем все бы как рукой сняло, но когда не повезет, то все идет кувырком. Видно, мне не суждено было хоть раз увидеть улыбающееся лицо жены. А она между тем укоризненно спрашивала меня: «Значит, вы никак не сможете пойти?» — «Пойдем, обязательно пойдем, — ответил я. — Успокойся, вот увидишь, я выздоровлю до четырех. Поскорее иди умойся, переоденься и жди меня». В эти слова я постарался вложить всю глубину своих чувств. Но озноб и головокружение все усиливались. Кто знает, что натворит эта малодушная женщина, если мне не станет лучше до четырех часов и я не смогу выполнить свое обещание! Ну и история. Как же быть? Я подумал, что сейчас мой долг по отношению к жене состоит в том, чтобы на всякий случай заблаговременно рассказать ей о бренности жизни, о том, что нет ничего вечного на земле, и таким образом подготовить к наихудшему исходу. Я немедленно позвал жену в кабинет. «Хоть ты и женщина, — сказал я, — но, наверное, понимаешь все-таки, что значит европейская пословица „Видит око, да зуб неймет“?» Но она с грозным видом набросилась на меня: «Кто их разберет, эти европейские пословицы! Вы же знаете, что я не понимаю по-английски, но нарочно говорите на этом языке, чтобы поиздеваться надо мной. Ладно, пусть я не понимаю. Если вам так нравится говорить по-английски, то почему вы не женились на воспитаннице христианской школы? Таких жестоких людей, как вы, поискать надо». Весь мой так тщательно продуманный план рухнул. Мне очень хочется, чтобы хоть вы поняли, что я заговорил по-английски без всякой задней мысли. Мною руководила исключительно любовь к жене. Я просто не знаю, что мне делать, если вы истолкуете мои слова так же, как их истолковала жена. К тому же все это произошло в тот самый момент, когда из-за озноба и головокружения у меня немного помутилось сознание. Именно поэтому я поступил столь опрометчиво, прибегнув к английской пословице и заговорив о бренности жизни. Я, конечно, допустил оплошность. Начался новый приступ лихорадки, еще быстрее завертелись перед глазами предметы. Жена, как ей было велено, пошла в ванную, разделась до пояса и стала приводить себя в порядок, потом она достала из шкафа кимоно, оделась и стала ждать меня, всем своим видом говоря: за мной, мол, дело не станет, могу выйти в любую минуту. Я же не находил себе места. Скорее бы уже Амаки-кун пришел, что ли. Глянул на часы. Уже три. До четырех остается всего один час. «Может, пойдем потихоньку?» — предложила жена. Наверное, кажется странным, когда хвалят собственную жену, но никогда она не казалась мне такой красивой, как в ту минуту. Ее кожа, которую она, раздевшись до пояса, старательно вымыла с мылом, блестела и казалась еще белее рядом с черным крепдешином хаори. Лицо моей жены сияло по двум причинам; первая, так сказать, материальная, причина заключалась в том, что она мылась с мылом, а вторая, духовная причина — это надежда увидать Сэтцу Дайдзё. И мною овладела решимость во что бы то ни стало помочь этой надежде осуществиться. «Поднатужусь немного и встану», — подумал я и закурил. Но тут наконец пришел Амаки-сэнсэй. Он точно выполнил мою просьбу. Осведомившись, что меня беспокоит, он взглянул на мой язык, пощупал пульс, постучал по груди и погладил спину, вывернул веко, потер череп, а потом задумался. «Боюсь, не угрожает ли мне какая опасность», — сказал я, но доктор спокойно ответил: «Навряд ли что-нибудь серьезное». — «Наверное, и на улицу можно выйти», — спросила жена. «Конечно», — сказал Амаки-сэнсэй и снова задумался. Потом добавил: «Лишь бы не почувствовали себя плохо». — «Я чувствую себя неважно», — отозвался я. «Тогда для начала пропишу вам микстуру». — «Как микстуру?! Значит, у меня что-нибудь опасное?» — «Не настолько, чтобы беспокоиться. Не заставляйте себя нервничать понапрасну», — ответил доктор и ушел. Было уже половина четвертого. Послали служанку за лекарством. Жена строго-настрого приказала ей бежать всю дорогу до аптеки и обратно. Без четверти четыре. До четырех еще целых пятнадцать минут. Но тут как назло меня начинает тошнить, хотя до этого я не испытывал никакой тошноты. Жена налила микстуру в чашку и поставила ее передо мной. Но как только я поднес чашку ко рту, из глубины моего желудка послышался воинственный клич: «Гэ-э!» Пришлось поставить лекарство обратно. «Да пейте же вы быстрее», — поторапливала жена. Я чувствовал, что буду очень виноват перед ней, если сейчас же не выпью лекарство и мы не отправимся в театр. «Выпью, и все», — подумал я, решительно берясь за чашку, и снова это самое «гэ-э» с завидным упорством помешало осуществиться моему намерению. Пока я несколько раз подряд порывался выпить лекарство, но ставил чашку назад, часы в столовой пробили четыре. «Четыре часа, больше нельзя мешкать ни минуты», — пронеслось в моем сознании, и я опять взялся за чашку и — и удивительная вещь! поистине удивительная! — вместе с четырьмя ударами часов совершенно исчезла тошнота, и я смог выпить микстуру без всякого труда. Уже около десяти минут пятого я начал убеждаться, что Амаки-сэнсэй — великий доктор: как дурной сон исчезли и мурашки, бегавшие по спине, и головокружение; радость моя была безгранична, — еще бы, ведь я полностью исцелился от болезни, после которой уже и не надеялся подняться.
— И потом вы пошли в «Кабуки»? — спросил Мэйтэй с таким выражением на лице, словно он не понял, в чем суть этого рассказа.
— Мне хотелось пойти, но было уже больше четырех, и жена считала, что мы все равно опоздали. Так и пришлось отказаться от этой затеи. Приди Амаки-сэнсэй хотя бы на пятнадцать минут раньше, и я бы выполнил свой долг перед женой и она получила бы удовольствие. И все из-за каких-то пятнадцати минут! Какая досада! Мне и сейчас кажется, что тогда моей жизни грозила серьезная опасность.
Закончив свой рассказ, хозяин облегченно вздохнул с видом человека, наконец-то выполнившего тяжелую задачу. Наверное, он полагал, что таким образом сумел поддержать свой престиж в глазах собеседников.
Кангэцу улыбнулся, обнажив при этом свой дырявый рот, и сказал:
— Это действительно очень досадно.
Мэйтэй с наивным видом проговорил как бы про себя:
— Как должна быть счастлива жена, у которой такой муж.
В ответ за перегородкой послышалось покашливание хозяйки.
Я терпеливо выслушал по порядку все три рассказа, но, не найдя в них ничего забавного или поучительного, решил, что люди только и умеют что разговаривать друг с другом, когда им вовсе не хочется этого, да смеяться над тем, что совершенно не смешно, или радоваться тому, что печально. И все это только для того, чтобы как-то убить время. Я и раньше знал, что мой хозяин человек капризный и со странностями, но обычно он был немногословен, а поэтому я никак не мог понять его до конца. Мне даже казалось, что такая неясность таит в себе что-то страшное, но после сегодняшнего разговора мне захотелось презирать его. Что ему стоило молча выслушать рассказы тех двоих? Какой смысл нести несусветную чушь ради того, чтобы не отстать от других? Не знаю, может это Эпиктет заставляет так поступать. Одним словом, и хозяин, и Кангэцу, и Мэйтэй — самые обыкновенные бездельники, они делают вид, что им ничего не нужно, что они стоят выше всего будничного, в действительности же им свойственны и тщеславие, и алчность. В их повседневной болтовне всегда сквозит дух конкуренции, желание победить, победить во что бы то не стало, и если кому-нибудь удается выдвинуться вперед хоть на один шаг, они тотчас же уподобляются хищникам, запертым в одной клетке и всегда готовым перегрызть друг другу глотку. Единственное достоинство этих людей, достоинство весьма незначительное, заключается в том, что их слова и поступки лишены шаблонности, характерной для обыкновенных дилетантов.
От таких мыслей у меня вдруг пропал всякий интерес к их беседе, я решил, что уж лучше пойти проведать Микэко, и отправился во двор учительницы музыки. Праздничные ворота из живых сосен, украшенных симэ [44], исчезли — ведь как-никак после Нового года прошло уже десять дней, но ясное весеннее солнышко щедро освещало землю с высоты бездонного голубого неба, на котором не было видно ни единого облачка, и маленький, меньше десяти цубо, двор выглядел еще более свежим, чем в день Нового года. На галерее лежала только подушка для сидения, людей не было видно; сёдзи тоже были плотно сдвинуты — наверное, учительница куда-нибудь ушла, может быть даже в баню. Впрочем, меня мало интересовало, дома она или нет, я беспокоился о другом: поправилась ли Микэко. Вокруг стояла мертвая тишина, нигде поблизости не было ни одной живой души. Я поднялся на галерею и прямо с ногами развалился на подушке. Лежать, оказывается, было очень приятно. Незаметно подкралась дремота. Я забыл даже о Микэко и все глубже погружался в сон, когда за сёдзи вдруг послышались голоса детей.
— Большое тебе спасибо. Готово?
Значит, учительница все-таки была дома.
— Извините, я немного задержалась. Когда я пришла к мастеру, он как раз заканчивал.
— Ну-ка, покажи. О, красиво! Будет напоминать нам о Микэ. Позолота как, не облезет?
— Я спрашивала его об этом. Говорит, взял самую лучшую, продержится еще дольше, чем на ихаи [45], которые он делает для людей… А еще он немного изменил один иероглиф в ее посмертном имени Мёёсиннё, потому что, по его словам, будет красивее, если «ё» написать скорописью.
— Хорошо, давай побыстрее поставим на алтарь и зажжем ароматические палочки.
«Что с Микэко? Какие-то странные дела здесь творятся», — подумал я, поднимаясь на ноги.
«Динь», — раздался звук колокольчика, и учительница запричитала:
— Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида [46], вечная тебе слава, Амида. И ты молись за упокой ее души. «Динь». «Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида. Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида», — вторила служанка.
У меня вдруг тревожно забилось сердце. Я стоял на подушке словно деревянное изваяние, даже моргать перестал.
— Какое горе, какое горе! А ведь началось с небольшой простуды.
— Дал бы Амаки-сан хоть какое-нибудь лекарство, глядишь бы и обошлось.
— В общем, во всем виноват этот Амаки-сан, уж слишком пренебрежительно он отнесся к нашей Микэ.
— Не надо так плохо говорить о человеке. Видно, так суждено.
Оказывается, Микэко тоже лечилась у Амаки-сэнсэя.
— Короче говоря, все произошло потому, что этот учительский бродяга-кот частенько сманивал ее на улицу, я так думаю.
— Да, да, только эта скотина виновата в смерти нашей Микэ.
Мне хотелось как-нибудь оправдаться перед ними, но нужно было терпеть, и, затаив дыхание, я продолжал слушать.
Прервавшийся на минуту разговор возобновился:
— Как плохо устроен мир. Преждевременно умирает такая красавица, как Микэ. А этот урод здоров и продолжает шкодить…
— Ваша правда. Другого такого славного человека, как Микэ, днем с огнем не сыщешь.
Вместо «другой такой кошки» служанка сказала «другого человека». Видать, она и впрямь считает, что кошка и человек одно и то же. Лицом служанка действительно очень похожа на нас, кошек.
— Если можно бы было, то пусть вместо Микэ…
— Умер бы этот бродяга из дома учителя. Тогда не нужно было бы желать ничего лучшего.
Худо мне придется, если обстоятельства сложатся так, что мне не останется желать ничего лучшего. Я еще ни разу не испытывал, что это за штука — смерть, поэтому не могу сказать, понравится она мне или нет. Недавно было очень холодно, и я забрался в гасилку. Служанка же наша не знала, что я там, и накрыла гасилку крышкой. Страшно даже вспомнить, чего я тогда натерпелся. По словам Сиро-куна, продлись мои муки еще немного, и наступил бы конец. Я бы безропотно пошел на смерть вместо Микэко, но если, умирая, невозможно избежать таких мук, то ни за кого умирать не захочется.
— Покидая этот мир, она не должна ни о чем сожалеть. Ведь хотя она и кошка, над ней читал молитвы монах, и имя посмертное ей придумали.
— Конечно, конечно, но было бы еще лучше, если бы монах не торопился и читал более тщательно.
— Да, молитва была слишком короткой. Когда я ему сказала: «Что-то вы слишком рано кончили», Гэккэйдзи-сан ответил: «Я прочел самое главное, этого вполне достаточно, чтобы она попала в рай, — это же всего-навсего кошка».
— Ах, вон оно что… Ну, а если бы это был тот бродяга?…
Я уже не раз предупреждал, что у меня нет имени, но все-таки служанка учительницы упорно продолжает называть меня бродягой. До чего же невежливая особа!
— Велика его вина, и никакие молитвы не помогут ему попасть в рай.
Не знаю, сколько раз потом они еще повторили слово «бродяга». Я не мог дольше выносить этого разговора и, соскользнув с подушки, прыгнул на землю. Восемьдесят восемь тысяч восемьсот восемьдесят моих волосков стояли дыбом, я дрожал всем телом. С тех пор я ни разу даже близко не подошел к дому учительницы музыки. Сейчас, наверное, по ней самой Гэккэйдзи-сан небрежно читает заупокойные молитвы.
В последнее время я не отваживаюсь выходить из дома. Жизнь мне представляется какой-то унылой и мрачной. По части домоседства я теперь не уступлю самому хозяину. Мне вполне резонным начинает казаться объяснение затворничества хозяина несчастной любовью.
Крыс я так ни разу и не ловил, и однажды служанка даже поставила вопрос о моем изгнании, но хозяин знает, что я кот не простой, а поэтому я продолжаю жить в этом доме, по-прежнему ничего не делая. Без всяких колебаний готов принести хозяину свою глубокую благодарность за проявленную им доброту и одновременно выразить восхищение его проницательностью. Меня даже не особенно сердит, что служанка настойчиво не желает меня замечать и обращается со мной очень грубо. Если бы сейчас вдруг явился Хидари Дзингоро [47] и принялся вырезать мой портрет на столбе у ворот, если бы японский Стейлен [48] взялся рисовать на холсте мое изображение, этим тупым слепцам пришлось бы устыдиться за свою непроницательность.
Глава III
Микэко умерла, с Куро я так и не подружился, поэтому чувствую себя весьма одиноко, но, к счастью, знакомство с людьми скрашивает одиночество. Недавно один человек прислал хозяину письмо, в котором просит мою фотографию. А на днях кто-то специально для меня привез из Окаяма знаменитые кибиданго [49]. По мере того как растет внимание со стороны людей к моей особе, я постепенно забываю, что я кот. У меня такое ощущение, словно я незаметно для самого себя стал гораздо ближе к людям, чем к кошкам, и в последнее время мне уже совсем не хочется, скажем, созывать своих соплеменников и мериться силами с двуногими господами. Более того, я так изменился, что временами даже начинаю считать себя членом человеческого рода, и это внушает мне уверенность в моем будущем. Я вовсе не хочу сказать, что презираю своих соплеменников; просто вполне естественно, что я чувствую себя более спокойно, когда поступаю в соответствии со своей натурой, и мне бывает очень неприятно, если это истолковывают как измену, лицемерие или предательство. А ведь найдется немало людей с унылым, неуживчивым характером, которые только и ждут, чтобы изругать человека всевозможными мерзкими словами. Не могу же я, освободившись от кошачьих привычек, без конца возиться только с кошками. И все же мне хотелось бы с достоинством, равным человеческому, сказать свое слово об их внутренней сущности, их речах и поступках. Это было бы совсем не трудно. Мне только очень больно, что хозяин, несмотря на всю глубину моих познаний, обращается со мной, как с самым обыкновенным котенком, — не сказав мне ни слова, он без всякого зазрения совести съел кибиданго. И снимка моего он еще не сделал, и не отослал его по назначению. Этим я, конечно, тоже весьма недоволен, но что поделаешь — хозяин есть хозяин, а я есть я, и мы, естественно, расходимся во взглядах. Я почти окончательно превратился в человека, и поэтому мне довольно трудно писать о поступках кошек, с которыми я теперь не поддерживаю никаких отношений. Позвольте мне ограничиться описанием образа жизни господ Мэйтэя и Кангэцу.
Сегодня воскресенье, прекрасный солнечный день. Хозяин вышел из кабинета, поставил рядом со мной тушечницу и положил стопку бумаги, а сам улегся на живот и принялся что-то мурлыкать себе под нос. «Наверное, собирается писать, вот и издает такие чудные звуки», — решил я и стал внимательно наблюдать, что будет дальше.
Через некоторое время он вывел жирные иероглифы: «Воскурю благовония». «Что же это будет, хайку? Слова-то какие — „воскурю благовония“, слишком они изящны для хозяина», — мелькнула у меня мысль, но он уже оставил «благовония» и быстро начертал: «Сначала я, пожалуй, напишу о Тэннэн Кодзи» [50]. И тут кисть вдруг неподвижно застыла в руке хозяина. Хозяин глубоко задумался, но никакая блестящая идея так, кажется, и не осенила его. Тогда он лизнул кончик кисти языком, отчего губы его сразу стали черными. Чуть пониже написанной строчки он нарисовал кружок. Внутри поставил две точки, которые должны были изображать глаза. Потом нарисовал широкий нос и провел горизонтальную линию, которая обозначала рот. Это уже не могло быть ни рассказом, ни хайку. Да хозяину самому, видимо, наскучило это занятие, и он поспешил зачеркнуть рожицу. Потом опять начал с новой строки. Он, наверное, полагал, что стоит только начать с новой строки, как слова польются сами собой. «Тэннэн Кодзи — это человек, который изучает воздушное пространство, читает „Луньюй“ [51], ест печеный батат, под носом у него всегда блестят сопли», — одним духом написал он фразу на разговорном языке. Сумбурная, что ни говори, фраза получилась. Громко выкрикивая слова, хозяин перечитал написанное и расхохотался: «Ха-ха-ха, интересно», но тут же добавил: «"Под носом у него всегда блестят сопли" — это звучит немного сурово, вычеркнем», — и провел толстую линию. И одной такой линии было бы достаточно, но он провел и вторую и третью. Эти параллельные друг другу линии были очень красивы. Хозяин, не обращая внимания на то, что они заходят на другие строки, проводил их одну за другой. Когда образовалось восемь таких линий, а следующая фраза все еще не была придумана, хозяин отложил кисть в сторону и принялся крутить свои усы, словно говоря: «Вот я сейчас покажу, как можно из усов добывать хорошие фразы». Он яростно теребил усы, закручивая их то вверх, то вниз. В эту минуту из столовой вышла хозяйская жена и уселась перед самым носом мужа.
— Послушайте, — промолвила она.
— В чем дело? — глухим, как удар гонга под водой, голосом откликнулся хозяин. Жене такой ответ, видимо, не очень понравился, и она вновь обратилась к мужу:
— Послушайте.
— Ну, что там еще?
На этот раз он засунул в ноздрю большой и указательный пальцы и выдернул оттуда волосок.
— В этом месяце немного не хватило…
— Не может быть. Ведь и с доктором за лекарства рассчитались, и в книжный магазин еще в прошлом месяце внесли долг. В этом месяце должно было даже остаться, — ответил хозяин, сосредоточенно рассматривая только что выдернутый волосок, словно перед ним было одно из чудес света.