Но в большинстве случаев мне все-таки удается поймать цикаду. Правда, все удовольствие портит то обстоятельство, что выпустить ее из зубов на дереве нельзя ни на минуту, а когда добираешься до земли и наконец выплевываешь ее, она уже мертва. И сколько с ней ни играй, сколько ее ни царапай, она не шевелится. Между тем главная прелесть в ловле цикад состоит в том, чтобы молниеносно прижать ее передней лапой в тот самый момент, когда она, мужественно пройдя через все испытания, оживает и начинает энергично двигать брюшком. При этом госпожа цикада тоскливо пищит и бестолково размахивает тонкими прозрачными крылышками. В стремительности и красоте ее движений есть нечто, совершенно не поддающееся описанию. Это самое превосходное зрелище, какое только можно себе представить. Каждый раз, прижимая лапой госпожу цикаду, я требую, чтобы она показала этот спектакль. А когда спектакль мне надоедает, я извиняюсь и отправляю ее в рот. Иногда она продолжает спектакль даже во рту.
После ловли цикад следует упражнение в скольжении по сосне. Долго говорить об этом упражнении нет никакой необходимости, поэтому опишу его коротко. Судя по названию, может, вероятно, сложиться впечатление, что я действительно скольжу по сосне. Но это не так. Это просто особый стиль лазания по деревьям. При ловле цикад я карабкаюсь на дерево за цикадами, а при скольжении по сосне карабкаюсь, чтобы просто карабкаться. В этом и состоит разница между двумя этими видами спорта. Сосна — вечнозеленое дерево и с древних времен до наших дней имеет до отвращения шершавый ствол. Следовательно, нет ничего на свете менее скользкого, чем сосновый ствол, и ничего более удобного для того, чтобы цепляться руками. И цепляться лапами. Другими словами, нет ничего более удобного для того, чтобы цепляться когтями. Одним духом взбираюсь я вверх. А взобравшись, мчусь вниз. Мчаться вниз можно двумя способами: хвостом вверх, головой к земле, и хвостом вниз, головой вверх, то есть так же, как и подниматься. Я спрашиваю вас, люди, знаете ли вы, каким способом спускаться труднее? Вероятно, по вашему поверхностному мнению, поскольку, мол, речь идет о спуске, спускаться вниз головой — одно удовольствие. Ничего подобного. Вам известно о том, как Ёсицунэ [116] захватил перевал Хёдори, и вы, верно, считаете, что раз уж Ёсицунэ спускался вниз головой, то кошкам это и подавно подобает. Но это не так. Посмотрите, как растут у кошки когти. Они загнуты назад. Они способны, подобно клюву коршуна, подцепить и тащить предмет, но у них нет силы вытолкнуть предмет в обратном направлении. Пусть сейчас я легко и быстро вскарабкался вверх по сосне. Естественно, я — животное наземное, и по самой природе вещей не могу себе позволить надолго задержаться на верхушке. Если я задержусь, то непременно упаду. Но если просто отпустить лапы и падать — то это будет для меня слишком быстро. Поэтому я должен что-то предпринять, чтобы несколько изменить эту природу вещей. Для этого надо лишь спуститься вниз. Казалось бы, между падением и спуском существует огромная разница, но эта разница не так уж велика, как кажется на первый взгляд. Медленное падение означает спуск, а быстрый спуск означает падение. Разница между падением и спуском лишь в написании. Поскольку падать с сосны мне не нравится, я должен смягчить падение и спуститься. То есть я должен каким-то способом воспротивиться скорости падения. Мои когти, как уже говорилось, загнуты вовнутрь, а потому, если я, располагаясь головой вверх, выпущу когти, они будут удерживать мое тело от падения. В этом случае падение превращается в спуск. Правильность этого принципа очевидна. Но попробуем совершить спуск с сосны по методу Ёсицунэ, вниз головой. Когти здесь уже не играют никакой роли. Лапы скользят, удержать вес собственного тела невозможно, и тот, кто намеревался спускаться, начинает падать. Повторить таким способом захват перевала Хёдори трудно. Из всех кошек искусством скольжения владею, вероятно, один только я. А потому и название этому виду спорта дал именно я.
Наконец, несколько слов об «обходе ограды». Двор моего хозяина с четырех сторон обнесен бамбуковой оградой. Стороны, параллельные веранде, имеют в длину шестнадцать-восемнадцать метров. Длина правой и левой сторон не превышает вместе восьми метров. Так вот, спортивное упражнение, именуемое обходом ограды, о котором я сейчас говорю, состоит в том, чтобы пройти по верху ограды, не свалившись на землю. Это мне не всегда удается, но уж если удается, я получаю истинное наслаждение. Например, в изгороди местами встречаются бревна с обожженным комлем. На них очень удобно отдыхать. Сегодня мне повезло, и я с утра до полудня совершил три обхода. С каждым разом получалось все лучше. А поскольку получалось все лучше, то я все больше и больше входил в азарт и даже решил пройти по ограде еще раз.
Но едва я сделал половину четвертого круга, как с соседней крыши прилетели три вороны и уселись в ряд на ограде в двух метрах от меня. Бесстыдные твари. Мешают заниматься спортом. Какие-то не прописанные здесь вороны без роду и племени осмелились рассесться на чужом заборе, подумал я и крикнул: «Эй, вы, посторонитесь, дайте пройти!» Ближайшая ко мне ворона поглядела на меня и нагло засмеялась. Ворона, сидевшая позади нее, смотрела во двор хозяина. Третья чистила клюв о бамбук ограды. Не иначе как только что наелась чего-то. Я решил дать им три минуты на размышление и дожидался ответа, стоя на ограде. Говорят, что ворон называют Кандзаэмонами [117], и в самом деле, это настоящие Кандзаэмоны. Сколько я ни ждал, они не соизволили ни поздороваться, ни улететь. Мне ничего не оставалось как потихоньку двинуться вперед. И в ту же минуту ближайший ко мне Кандзаэмон расправил крылья. «Ага, — подумал я, — испугался моей силы и собирается удирать». Но он только повернулся на месте справа налево. Вот скотина! Будь это на земле, я бы ему не спустил такой дерзости, но здесь, на верхушке ограды, мне только и не хватало вдобавок к своему и без того шаткому положению еще такого противника, как Кандзаэмон. И все же остановиться и терпеливо ждать, пока эта троица уберется восвояси, было неприятно. Прежде всего не выдержат ноги. А мои антагонисты, существа крылатые, хорошо приспособлены к сидению на заборах. Следовательно, если они захотят, то могут просидеть здесь сколько угодно. Я же ко всему прочему ужасно устал, так как, если вы помните, делал четвертый круг. Тем более что я совершал превосходное спортивное упражнение, которое по сложности не уступает хождению по канату. Нельзя дать гарантию, что не свалишься даже при отсутствии каких бы то ни было препятствий, а тут еще дорогу преградили три черных чучела. Нелегкое положение. В конце концов я решил прервать упражнение и спуститься с ограды. И чем скорее, тем лучше. Во-первых, у противников было численное превосходство, во-вторых, они выглядели слишком непривычно для меня. У них были ужасные острые клювы, а сами они походили на маленьких тэнгу. Отвратительные типы, решил я. Самое разумное — отступить. Если бы я зашел слишком далеко и, не дай бог, свалился, это было бы гораздо позорнее. Едва я подумал об этом, как первая ворона сказала: «Дурак». Вторая повторила: «Дурак». Последняя тварь в порядке учтивости проорала дважды: «Дурак! Дурак!»
При всей своей доброте я не мог пройти мимо такой наглости. Быть оскорбленным шайкой ворон в собственной резиденции — это уже затрагивало честь моего доброго имени. Если вы скажете, что имени моего это касаться не могло, поскольку его у меня до сих пор нет, то скажем — касалось моего достоинства. Теперь уж я ни за что не мог бы отступить. Возможно, эта троица не так уж и сильна: ведь скопище ворон называют сворой. Наступать, только наступать! И я храбро двинулся вперед. Вороны как будто о чем-то переговаривались между собой, делая вид, что не замечают меня. Это меня окончательно вывело из равновесия. Будь ограда на пять-шесть вершков шире, я бы им показал, но, к сожалению, как я ни был разгневан, двигаться мне приходилось медленно и осторожно. Наконец до авангарда противника осталось несколько вершков. Ну, надо сделать последний рывок, подумал я, как вдруг Кандзаэмон захлопал крыльями и взлетел на фут или два. Ветер, поднятый им, ударил мне в лицо, я ахнул от неожиданности, оступился и тут же полетел вниз. «Ну и дал же я маху», — подумал я и поглядел вверх на ограду. Вся троица сидела на прежнем месте и, выставив клювы, глядела на меня сверху вниз. Мерзкие скоты! У меня от злости в глазах потемнело. Я даже выгнул спину и взвыл, но тотчас же взял себя в руки. Как невежественному человеку непонятны полные тайны символические стихи, так и внешние признаки гнева, которые я демонстрировал воронам, не оказали на них никакого воздействия. Впрочем, это совершенно резонно. До сих пор я относился к ним как к котам. Теперь я вижу, что заблуждался. Будь моим противником кот, он бы немедленно ответил на мою демонстрацию. Но, к сожалению, моим противником была ворона. И тут я ровным счетом ничего не мог сделать, как ничего не может сделать Канэда, который с нетерпением ждет удобного случая насолить моему хозяину, учителю Кусями; как не знал Сайге, что делать с моим изображением, отлитым из серебра, которое он получил в подарок; как бессилен что-либо предпринять бронзовый памятник Сайго Такамори, когда мерзкие вороны осыпают его своим пометом. Я умею выждать удобный момент, поэтому, видя, что оставаться под оградой нет никакого смысла, я чинно отправился на веранду.
Было уже время ужина. Спорт — хорошее дело, но злоупотреблять им нельзя. Все тело мое размякло, я испытывал вялость во всех членах. Мало того, ведь сейчас лишь начало осени, и моя меховая шуба, прогревшаяся во время упражнений и вдоволь напитавшаяся лучами закатного солнца, немилосердно горела. Пот, который выделяется из пор, не стекает, а застывает, как сало, у корней волос. Спина чешется. Кстати, всегда легко отличить, когда тело чешется от пота и когда оттого, что по нему ползают блохи. Если я в состоянии дотянуться до того места, где чешется, ртом, то я могу вытаскать блох зубами. Знаю я также, как почесать место, до которого можно достать лапой. Но если зачешется самая середина спины, тут уж я сам ничего не смогу поделать. В таких случаях следует либо отыскать человека и как следует об него потереться, либо показать свое искусство тереться о шершавый ствол какой-нибудь сосны. Если нельзя прибегнуть ни к тому, ни к другому способу, тогда дело плохо — покоя себе не найдешь. Люди — существа глупые. Стоит только, ласково мурлыкая… Нет, ласковое мурлыкание — это тон, которым люди разговаривают со мной. Я должен был сказать не «ласково мурлыкая», а «ласково мяукая»… Итак, поскольку люди — существа глупые, то стоит мне только приблизиться, ласково мяукая, к их коленям, как они, сочтя это за проявление моей любви, тотчас же начинают чесать мне спину, а иногда даже гладить по голове. Но с недавних пор в моей шерсти завелись какие-то паразиты, которых называют блохами, поэтому теперь, когда я неосторожно приближаюсь к людям, меня сразу хватают — почему-то обязательно за шиворот — и выбрасывают за дверь. Я лишился благосклонности людей из-за этих насекомых, которых и глазом не увидишь. Вот некогда говорили: «Махнет рукой — и дождь польет, ладонь повернет — и тучи соберутся». Конечно, легко было творить такие штучки в прежние времена богачу, у которого были тысяча или даже две тысячи блох [118].
Первая заповедь, действовавшая среди людей, гласит: «Люби ближнего до тех пор, пока это тебе выгодно». Поскольку отношение людей ко мне так внезапно переменилось, я не могу прибегать к их помощи, как бы у меня ни чесалась кожа. И мне ничего не остается, как пользоваться вторым способом — чесаться о корявый ствол сосны. Поэтому, чтобы немного почесаться, я снова сбежал с веранды. Но тут мне пришло в голову, что этот способ тоже не вполне себя оправдывает. Да это и понятно! Ведь на соснах есть смола. Свойство этой смолы приставать к предметам общеизвестно. Стоит шерсти прилипнуть к ней, и тогда хоть гром греми, хоть вся балтийская эскадра взорвись у Цусимы — оторваться от нее невозможно. Более того, если прилипнут пять волосков, смола сразу же притягивает еще десять; а где прилипнет десять, там и все тридцать. Я — кот с оригинальным вкусом, я во всем люблю ясность и простоту. Я ненавижу эту упрямую, липкую, неотвязную дрянь. Я не пожелаю ее и в том случае, если в придачу к ней дадут всю красоту Поднебесной [119]. Вот ведь подлая дрянь! Ничем не отличается от гадости, которая течет при северном ветре из глаз соседского кота Куро, а смеет портить мне мою пушистую серую шубку. Хоть тысячу раз скажи ей: «Думай, что делаешь!» Она и не подумает думать. Стоит мне прислониться к сосне, как смола тотчас же пристает к моей шерсти. С такой непроходимой дурой можно потерять не только честь, но и шерсть. Вот и приходится терпеть, как ни чешется. Но, лишенный возможности воспользоваться хотя бы одним из этих способов, я оказываюсь в совершенно беспомощном положении. Если я сейчас же чего-нибудь не придумаю, то наверняка заболею от нестерпимого зуда. Присев на задние лапы, я уныло размышлял над своим печальным положением и вдруг вспомнил.
Время от времени мой хозяин внезапно берет полотенце и мыло и куда-то уходит. Когда он возвращается минут через тридцать, его тусклая физиономия кажется немного порозовевшей и посвежевшей. Если нечто действует на такого унылого типа, как мой хозяин, то на меня и подавно должно подействовать. Я достаточно красив, и мне нет необходимости стремиться стать еще более интересным мужчиной, но было бы непростительной виной перед мировым творческим началом, если бы я, не дай бог, заболел и погиб, едва достигнув одного года. Я навел справки и узнал, что хозяин ходит в заведение, именуемое баней, которое люди тоже выдумали только для того, чтобы убивать время. Коль скоро баню выдумали люди, то, естественно, ничего хорошего ждать от нее не приходится, но поскольку у меня безвыходное положение, то придется попробовать. Я попробую и, если найду, что пользы она не приносит, немедленно откажусь от нее. Только вот достанет ли у людей великодушия впустить в баню, построенную для них самих, существо другого вида — кота? Сомнительно. Конечно, там, где принимают даже хозяина, отказывать в гостеприимстве мне нет никаких оснований, и все-таки не исключена возможность, что мне придется получить от ворот поворот. Лучше всего сначала пойти и поглядеть. Если я увижу, что можно, тогда схвачу в зубы полотенце и отправлюсь туда снова. Приняв такое решение, я поплелся к бане.
Свернув из переулка налево, я увидел в конце улицы на холме сооружение, похожее на сложенные друг на друга бамбуковые обручи. Из верхней части этого сооружения курился легкий дым. Это и была баня. Я прокрался с черного хода. Говорят, что прокрадываться с черного хода непристойно и стыдно, но так говорят из зависти те, кто нигде не может появляться иначе, как с парадного хода. Издавна известно, что умные люди всегда внезапно нападали именно с черного хода. Кажется, так написано на пятой странице первой главы второго тома «Джентльменского воспитания». А на следующей странице даже написано, что черный ход является вратами, через которые джентльмен обогащается благородством. Поскольку я кот двадцатого века, то уж такими-то знаниями обладаю. И нечего меня презирать.
Итак, я прокрался с черного хода. Слева возвышалась гора сосновых поленьев по восемь вершков в длину. Рядом, словно холм, была навалена куча угля. Возможно, найдутся люди, которые спросят: почему груда дров имела форму горы, а куча угля имела вид холма. Глубокого смысла здесь искать не следует. Просто я употребил разные слова — сначала слово «гора», затем слово «холм». Жаль, однако, что люди, которые и так питались всякой гадостью — рисом, птицей, рыбой, зверями, — теперь опустились до того, что стали есть уголь. Прямо перед собой я увидел открытую дверь шириной примерно в два метра и заглянул в нее. Там царила звенящая тишина. Я прошел чуть подальше и услышал глухой рокот человеческих голосов. Я решил, что так называемая баня находится именно там, откуда доносятся голоса, пробрался через ущелье между дровами и углем, свернул влево и пустился вперед. Справа я заметил застекленное окно, а за ним громоздились треугольной пирамидой сложенные друг на друга деревянные кадки. В душе я посочувствовал кадкам. Им, круглым, должно быть очень неудобно складываться в форму треугольника. Кадки лежали на скамье шириной в несколько футов, и рядом с ними было свободное пространство, словно нарочно оставленное для меня. Скамья возвышалась над полом на метр, как будто специально для того, чтобы я мог легко вспрыгнуть на нее. Отлично, сказал я себе и прыгнул. И что же? Так называемая баня оказалась у кончика моего носа, под самыми глазами, перед самым лицом. Что самое интересное на свете? Попробовать то, чего никогда раньше не ел, увидеть то, чего никогда прежде не видел. Большего счастья быть не может. Если вы, подобно моему хозяину, проводите в заведении, именуемом баней, по тридцать-сорок минут три раза в неделю, то это еще ничего. Но если вам, как мне, никогда прежде не доводилось видеть бани, то немедленно сходите и посмотрите. Вы можете не присутствовать у смертного одра своих родителей, но баню посмотрите обязательно. Разнообразен мир, гласит поговорка, но другое такое причудливое зрелище в нем вряд ли найдется.
Причудливое? Настолько причудливое, что я даже стесняюсь рассказывать о нем. Все люди, которые, не переставая галдеть, копошились под этим окном, все до единого были совершенно нагие. Настоящие тайваньские дикари! Адамы двадцатого века!
Рассмотрим историю одежды — впрочем, она так обширна, что уступим честь ее составления господину Тойфельсдрёку — и мы увидим, что человечество держится только на одежде. После того как в восемнадцатом веке в Великобритании на горячих источниках Бата были установлены строгие правила в отношении одежды, мужчины и женщины стали появляться в купальных костюмах, скрывавших не только плечи, но и пятки. Примерно шестьдесят лет назад, тоже в Англии, в одном из городов была учреждена школа живописи. В качестве учебных пособий школа закупила картины, изображающие обнаженные тела, и скульптуры, которые были развешаны и расставлены повсюду в классных комнатах. Но когда наступил день торжественного открытия школы, администрация и преподаватели оказались в крайне неловком положении. На церемонию открытия необходимо было пригласить городских дам. Но дамы того времени считали, что человек — это одетое животное. Они не желали рассматривать человека, как младшего брата обезьяны, одетого в собственную кожу. «Неодетый человек подобен слону без хобота, школе без учеников, солдату без доспехов. Он теряет свою сущность. А потеряв сущность, он перестает считаться человеком. Он становится животным. Пусть даже это учебные пособия — коль скоро они низводят человека до положения животного, это оскорбляет высокие чувства благородных дам. Поэтому мы отказываемся присутствовать на церемонии». «Вот дуры-то», — думали преподаватели, но ведь и на Востоке и на Западе женщина считается своего рода украшением. Она не может стать ни мельником, ни волонтером, зато она является совершенно необходимой деталью оформления церемонии открытия новой школы. Делать нечего, преподаватели отправились в магазин тканей, купили тридцать пять кусков черного полотна и прикрыли на картинах и скульптурах все то, что свидетельствует о звероподобии людей. Опасаясь нареканий, они прикрыли даже лица обнаженных фигур. Рассказывают, что церемония прошла гладко. Вот какое важное значение имеет для человека одежда.
В последнее время появились господа, которые постоянно твердят об обнаженных натурах и настаивают на необходимости изображать нагое тело. Но они ошибаются. Они, несомненно, ошибаются, потому что я, например, с самого своего рождения ни разу не раздевался донага. Нагое тело вошло в моду в эпоху Возрождения, которая славилась распутством, унаследованным от древних греков и римлян. Греки и римляне постоянно видели голое тело, поэтому им никогда даже в голову не приходило, что это наносит ущерб нравам. Но ведь северная Европа — место прохладное. Даже в Японии говорят: «Голым на дорогу не выйдешь» [120]. А попробуйте выйти голым в Германии или Англии — сразу погибнете. Погибать никому не хочется, поэтому все одеваются. А одевшись, все сразу становятся одетыми животными. И тогда, увидев животное голым, человек уже не признает в нем человека. Естественно поэтому, что европейцы, особенно европейцы в северной части Европы, видят в обнаженных натурах только зверей. Можно еще добавить: зверей, которые по всем своим качествам уступают нам, кошкам. Вы считаете, что эти натуры красивы? Что ж, пусть красивы, тогда их следует рассматривать как красивых зверей. Тут меня могут спросить, видел ли я когда-либо вечерний туалет европейской женщины. Я — кот, и видеть европейский вечерний туалет мне не приходилось, но как я слышал, дамы в Европе обнажают грудь, плечи и руки, и это у них называется вечерним платьем. Бесстыдство. До четырнадцатого века их одежда не была столь смехотворной, тогда они одевались, как все нормальные люди. Почему они стали одеваться, как цирковые жонглеры, я рассказывать не буду, это слишком утомительно. Знающие да знают, а незнающие и так обойдутся. Оставим историю в покое, но вообще-то упомянутые дамы позволяют себе показываться в таких странных нарядах только по ночам, и есть в них, видимо, что-то человеческое, раз после восхода солнца они немедленно закутывают плечи, прячут грудь и прикрывают руки и не только скрывают от чужих глаз все тело, но за стыд почитают высунуть наружу хотя бы ноготок на ноге. Отсюда видно, что вечерний туалет возник как результат какой-то путаницы и сговора дураков. Вы обижаетесь? Тогда попробуйте оголить ваши плечи, грудь и руки среди бела дня. То же самое я скажу и нудистам. Раз вы так ратуете за наготу, разденьте догола свою дочь, разденьтесь сами и прогуляйтесь вместе по парку Уэно. Не можете? Неправда. Можете, только раз европейцы этого не делают, то и вы не делаете. А ведь входите же вы с гордым видом, облаченные в нелепейшую одежду, в гостиницу «Тэйкоку»! Почему? Да просто так. Европейцы так ходят, вот и мы так ходим. Европейцы сильны, вот вы и не можете не подражать им, даже если это бессмысленно и глупо. Силе покоряйся, под тяжестью сгибайся — так? Но ведь это никуда не годится. Вас можно простить, господа японцы, если вы скажете, что поступаете так по недомыслию, но уж тогда не считайте себя слишком способными и умелыми. Вот и в науке то же самое. Впрочем, вопросов одежды это уже не касается.
Итак, мы узнали, как важна для человека одежда. В этой связи возникает вопрос, что является определяющим фактором: человек или одежда? Хочется даже сказать, что история человечества — это не история мяса, не история костей, не история крови, а всего-навсего история одежды. Когда видишь человека без одежды, он не кажется человеком. Впечатление такое, будто перед тобой оборотень. Но ведь если все сговорятся и станут оборотнями, то понятие оборотня исчезнет. Правда, тогда очень скверно придется людям как таковым, то есть людям одетым. Когда-то в древности природа создала людей и выпустила их в мир равными. С тех пор так уж повелось, что люди рождаются голыми. Если бы человеческая натура могла удовлетвориться идеей равенства, люди и сейчас еще рождались бы, жили и умирали голыми. Но вот кто-то из голых сказал: «Трудиться вот так, всем одинаково, право, не стоит. Никто не увидит результатов моего труда. А я — это я, и я желаю, чтобы всякий, увидевший меня, сразу понял бы, что это — я. Для этого нужно нацепить на себя что-нибудь такое, чтобы другие при виде меня ахнули». Он размышлял десять лет, затем изобрел панталоны, тут же напялил их на себя и стал гордо расхаживать среди остальных, словно вопрошая: «Что, видали, какой я есть?» Это был предок нынешних рикш. Может показаться странным, что для изобретения такой простой вещи, как панталоны, понадобилось десять лет. Но так может подумать только человек нашего невежественного времени. Для тех времен не было изобретения более великого. Я слыхал, что Декарт потратил более десяти лет, чтобы додуматься до такой простой, понятной трехлетнему ребенку истины: «Я мыслю, следовательно, я существую». Вообще придумать что-нибудь новое очень трудно. И то обстоятельство, что на изобретение панталон ушло десять лет, не должно вызывать удивления. Для рикши это даже слишком короткий срок. Так вот, как только были изобретены панталоны, владыками мира стали рикши. Тогда один хитроумный оборотень, возмущенный тем, что одетые в панталоны рикши расхаживают по Поднебесной с видом хозяев, после шести лет размышлений изобрел совершенно ненужную вещь — рубашку. Господству панталон сразу пришел конец, наступила эпоха владычества рубашек. Зеленщики, аптекари, галантерейщики — все они являются потомками этого великого изобретателя. После эпохи панталон и эпохи рубашек наступила эпоха шаровар. Шаровары изобрел оборотень в припадке истерической ненависти к рубашкам. От него пошли древние самураи и современные чиновники. Так, обгоняя друг друга, оборотни выдумывали все новые одежды, пока наконец не появился уродец фрак с ласточкиным хвостом.
И если проследить происхождение всех видов одежды, то можно убедиться в том, что они появлялись на свет не в результате необходимости, не от нечего делать, не случайно, не по рассеянности, а из чувства соперничества, из оголтелого стремления перещеголять других, из желания доказать, что «я — это совсем не ты». Такие же психологические мотивы явились причиной и всех других великих изобретений. Как природа не терпит пустоты, так и человек ненавидит равенство. Из ненависти к равенству человек привык к одежде, как к мясу и костям своим, одежда стала частью его сущности, а поэтому предложение вернуться сейчас к прежней эпохе справедливости и равенства воспринимается как бред сумасшедшего. То есть вы можете смириться со званием сумасшедшего, но вернуть прежнюю эпоху вам не удастся. По мнению цивилизованного человека, те, кто вернется к наготе, станут оборотнями. Ничего не получится даже в том случае, если бесчисленные миллионы людей попадут под влияние оборотней, разденутся и объявят, что им не стыдно, потому что-де теперь все — оборотни. Ибо на следующий же день после возникновения мира оборотней между ними начнется борьба. Нельзя больше бороться одетыми — будут бороться голыми. Голые все равно будут до бесконечности утверждать неравенство между собой. Даже только с этой точки зрения не стоит снимать одежду.
Тем не менее люди, которые находились сейчас перед моими глазами, сняли и сложили на полки свои панталоны, рубашки и шаровары. Бесстыдно выставив на всеобщее обозрение свою безобразную сущность, они как ни в чем не бывало беседуют друг с другом и даже смеются. Именно это я и назвал причудливым зрелищем. Об этом я и собираюсь поведать со всей учтивостью вам, господа члены цивилизованного общества.
Все было там настолько перепутано, что я, право, не знаю, с чего начать. В том, что делают оборотни, нет никакой логики, поэтому дать последовательное описание трудно. Ну, начнем с бассейна. Не знаю только, бассейн ли это, но думаю, что бассейн. Ширина его около метра, длина — около трех метров. Бассейн разделен перегородкой на две части. В одну часть налита какая-то беловатая жидкость. Кажется, ее называют целебной водой. Эта вода такая мутная, словно в ней растворена известь, и не обычная известь, а какая-то жирная и очень тяжелая. Не удивительно, что она кажется протухшей. Как я узнал, эта целебная вода меняется в бассейне всего раз в неделю. В соседнюю половину бассейна налита обычная горячая вода. Но я бы не мог показать под присягой, что она чиста и прозрачна. Цвет у нее примерно такой, как у затхлой воды в старой пожарной бочке, если ее как следует взбаламутить.
Теперь я расскажу об оборотнях. Это очень трудно. Вот у бассейна с затхлой водой стоят двое юнцов. Они поливают свои животы горячей водой. Отменная забава! Оба черны до крайности. Глядя на них, я подумал: «Крепкие ребята, эти оборотни!» И что же? Один из них, растирая полотенцем грудь, вдруг заявил: «Что-то у меня вот тут побаливает, Кин-сан. С чего бы это?» Кин-сан с живейшим участием объяснил: «Желудок, конечно. От желудка можно, знаешь ли, и помереть, так что гляди». — «Так у меня же здесь болит, слева», — возразил первый парень и указал на левую сторону груди. «Вот-вот, там как раз и находится желудок. Слева желудок, а справа легкие». — «Ишь ты, — сказал первый парень. — А я думал, желудок здесь». И он похлопал себя по пояснице. «Там бывает прострел», — сказал Кин-сан.
Тут в бассейн с шумом плюхнулся человек лет двадцати пяти, украшенный реденькими усиками. Грязное мыло, приставшее к его телу, сейчас же всплыло и радужно заблестело на поверхности, как нефтяная пленка. Рядом, ухватившись за остриженного наголо типа, разглагольствовал о чем-то лысый старик. Из воды торчали только их головы. «Я такой старенький, что просто беда. Как человек состарится, ему больше с молодыми не сравняться. А вот воду и теперь еще люблю только самую горячую». — «Вы, барин, еще хоть куда. Здоровый и бодрый, что еще нужно». — «И бодрости у меня уж нет. Только что вот не болею. Ведь человек, если он ничего дурного в жизни не делал, до ста двадцати лет живет». — «Да неужели?» — «Живет, живет. За сто двадцать лет ручаюсь. А вот перед Реставрацией при одном вассале бакуфу [121] Магарибути состоял слуга, так он до ста тридцати лет дожил». — «Вот это пожил человек». — «Ну да, он так долго жил, что даже забыл, сколько ему лет. Говорил, что до ста лет помнил, а потом забыл. Это когда я его знал, ему было уже сто тридцать, но он тогда еще не умер. Что с ним дальше было — не знаю. Может, до сих пор еще жив». И старик стал вылезать из бассейна. Человек с редкими усиками ухмылялся про себя, разбрасывая вокруг клочья мыльной пены, похожие на кусочки слюды.
Вместо старика в бассейн погрузился необычный оборотень с целой картиной, вытатуированной на спине. Картина, видимо, должна была изображать Дзютаро Ивами [122] в тот самый момент, когда он одержал победу над гигантской змеей. К сожалению, для змеи места не хватило, и вид у Дзютаро, воздевшего меч к небу, был довольно глупый. Влезая в воду, оборотень с картиной на спине сказал: «Вот безобразие, остыла!