Дзабутон ведь был предложен Судзуки-куну, но, раньше чем он успел воспользоваться любезным предложением служанки, дзабутоном без зазрения совести завладело какое-то странное животное. Это было первым обстоятельством, нарушившим душевное равновесие Судзуки-куна. Другое дело, если бы Судзуки-кун, желая подчеркнуть свою скромность, преднамеренно отказался бы от дзабутона и предпочел ему жесткую циновку. Но ведь Судзуки-кун был далек от того, чтобы уступать дзабутон наглому коту. Если бы речь шла о человеке, тогда другой разговор, но бесцеремонность кота вывела его из равновесия. Настроение гостя окончательно испортилось — подумать только: его место занял кот. Это было вторым обстоятельством, нарушившим душевное равновесие Судзуки-куна. А поведение этого кота?! Оно приводило Судзуки-куна в бешенство. Вместо того чтобы понять свою оплошность и попытаться исправить положение, кот развалился с надменным видом на дзабутоне, на который не имел ровно никакого права, и уставился своими круглыми недружелюбными глазищами прямо в лицо Судзуки-куна, словно спрашивая: «А ты кто такой?». Это было третьим обстоятельством, нарушившим равновесие. Если ему не нравится, как я себя веду, то взял бы и стащил меня за загривок, но нет, Судзуки-кун только молча смотрел на меня. Не может быть, чтобы такая важная персона, как человек, вдруг испугалась кота и не пустила в ход руки. Тогда почему же он не излил накопившийся гнев и не наказал меня? Думается, что причиной этого — исключительно чувство собственного достоинства, которое обязывает Судзуки-куна, как отдельного индивидуума, стремиться не уронить престиж человека. Если говорить о физической расправе надо мной, то это под силу даже маленькому ребенку, не говоря уже о таком взрослом мужчине, как Судзуки-кун. Очевидно, все дело в престиже, который не позволяет даже правой руке Канэда-куна — Судзуки Тодзюро наказать дерзкого кота за явное пренебрежение к его персоне. Пусть поблизости никого не было, все равно ему было не к лицу учинять драку с котом и тем самым подрывать свое человеческое достоинство. В конце концов, это было бы даже смешно. Лучше некоторые неудобства, чем позор. Однако чем больше Судзуки-куну приходилось терпеть, тем сильнее росла в его душе ненависть к коту, а поэтому, поглядывая время от времени в мою сторону, он сердито хмурил лицо. Мне же доставляло удовольствие смотреть на кислую физиономию Судзуки-куна, и я изо всех сил старался удержаться от смеха и сохранить невозмутимый вид.
Пока мы с Судзуки-куном разыгрывали эту пантомиму, в комнату, поправляя на себе одежду, вышел хозяин. «Ба!» — воскликнул он, садясь. Судя по тому, что теперь он не держал в руках визитную карточку, можно было заключить, что имя Судзуки Тодзюро-куна отправлено в бессрочную ссылку в зловонное место. Не успел я подумать: «Ох, и страшная же участь выпала на долю визитной карточки», как хозяин с криком «черт бы тебя побрал» схватил меня за шиворот и в мгновение ока вышвырнул на галерею.
— На-ка, присаживайся. Просто глазам своим не верю. Когда ты приехал в Токио? — И хозяин протянул дзабутон своему старому другу. Судзуки-кун принял дзабутон, положил его другой стороной и только после этого решился сесть.
— Был очень занят, а поэтому не давал о себе знать. Меня ведь перевели в Токио, в главную контору…
— Прекрасно, мы так давно не виделись. Пожалуй, с тех самых пор, как ты уехал в провинцию.
— Да, скоро исполнится десять лет. Вообще-то мне приходилось бывать в Токио, но все дела, дела, ты уж извини, пожалуйста. Не сердись. Компания — не то что гимназия — вечно бываешь занят.
Хозяин оглядел гостя с ног до головы и сказал:
— А ты здорово изменился за эти десять лет.
Судзуки— кун причесывался на прямой пробор, носил модный костюм английского покроя с красивым ярким галстуком, а на груди у него даже поблескивала золотая цепочка -ни за что не поверишь, что это старый приятель Кусями-куна.
— Да, теперь даже вот такие штучки приходится носить, — произнес Судзуки-кун, указывая на цепочку.
— Настоящая? — позволил себе усомниться хозяин.
— Еще бы, семьдесят вторая проба, — смеясь, ответил Судзуки-кун. — Ты тоже очень постарел. У тебя, кажется, дети были. Один?
— Нет.
— Двое?
— Нет.
— Как нет? Трое, значит?
— Да, трое. И неизвестно, сколько их еще будет.
— Ты все такой же беспечный. Сколько самому старшему? Уже, наверное, порядочно.
— Я точно, правда, не знаю, но, наверное, лет шесть или семь есть.
— Ха-ха-ха, ну и беззаботные же эти учителя, мне тоже надо было стать преподавателем.
— Попробуй, через три дня опротивеет.
— Вон как! Почему бы это? Работа приличная, спокойная, времени свободного много, можно заниматься любимым делом. Коммерсантом тоже быть не плохо, но не таким, как я. Если уж быть коммерсантом, то обязательно крупным. А то находишься в каком-то глупом положении: все время расточаешь комплименты, ходишь с одного банкета на другой да пьешь сакэ, которого терпеть не можешь.
— Я еще в университете терпеть не мог коммерсантов. Они ради наживы готовы на все, да что говорить — еще в старину их называли подлыми купчишками, — распространялся хозяин, нимало не смущаясь тем, что перед ним сидел один из таких коммерсантов.
— Ну, это не совсем так. Конечно, в них есть что-то отталкивающее, но как бы там ни было, если у тебя нет решительности пойти ради денег на смерть, ты ничего не достигнешь… однако деньги — это такая штука, с ними надо держать ухо востро… я сейчас был у одного коммерсанта, так он сказал мне: «Тот, кто делает деньги, не может обойтись без тригонометрии. Нужно научиться пользоваться треугольником чувств, то есть забыть раз и навсегда, что такое стыд, долг, дружба». Забавно, правда? Ха-ха-ха.
— Какая чушь!
— Совсем не чушь, очень умно сказано. Этот коммерсант пользуется в своем кругу большой известностью. Да ты должен его знать, он живет с тобой по соседству.
— Канэда? Подумаешь, тоже мне…
— Чего это ты так разошелся? Перестань, ведь я просто к примеру тебе сказал: если, мол, не сделаешь так, то и состояния не наживешь. Совсем ни к чему принимать шутку так близко к сердцу.
— Ну, ладно, пусть тригонометрия — шутка, а что ты скажешь насчет носа госпожи Канэда? Ты же, наверное, видел этот нос?
— Ты говоришь о его супруге? Его супруга — очень любезная женщина.
— Нос, нос! Я говорю о ее огромном носе. Недавно я сочинил эпиграмму про этот нос.
— А что это такое, эпиграмма?
— Эпиграмма? Э, да ты, я смотрю, совсем отсталый человек.
— А-а, таким занятым людям, как я, совсем не до литературы или еще там чего. К тому же я никогда не увлекался ею.
— А ты знаешь, как выглядел нос Карла Великого?
— Ха-ха-ха! Ох, и бездельник! Конечно, не знаю.
— Веллингтон получил от своих подчиненных прозвище «Нос». Тебе известно это?
— Почему ты только и думаешь о носах? Какое тебе дело до формы носов?
— Ошибаешься. Ты о Паскале знаешь?
— Опять «знаешь»! Как будто я пришел к тебе на экзамен. Так что же сделал этот Паскаль?
— Паскаль говорил вот что.
— Что же он говорил?
— «Если бы нос Клеопатры был чуть-чуть меньше, это бы привело к огромным изменениям в мире».
— Да ну!
— Вот почему нельзя так легкомысленно относиться к носам, как это делаешь ты.
— Хорошо, я изменю свое отношение. Между прочим, у меня к тебе небольшое дело… Этот… ну, который, кажется, у тебя учился, Мидзусима… э-э Мидзусима… э-э… никак не могу вспомнить… Ну, тот, который все время ходит к тебе.
— Кангэцу?
— Вот-вот, Кангэцу. Я пришел кое-что узнать о нем.
— Не о женитьбе ли?
— Да-да, что-то в этом роде. Сегодня, когда я ходил к Канэда…
— Недавно Нос сам заявился сюда.
— Вот как! Ах да, госпожа Канэда рассказывала. Пришла, говорит, к Кусями-сану, чтобы обо всем расспросить, но у него, к сожалению, сидел Мэйтэй, который все время вмешивался в наш разговор; так я и не поняла что к чему.
— Сама виновата, с таким носом нечего ходить.
— Подожди, ведь она же не о тебе говорила. Просто она жаловалась, что из-за этого Мэйтэй-куна, который сует нос в чужие дела, ни о чем не сумела узнать, и попросила меня поговорить с тобой еще раз. Мне тоже до сих пор никогда не приходилось выполнять подобные поручения, но я думаю, было бы совсем неплохо, — если стороны, конечно, не против, — уладить это дело… Право, мы сделали бы доброе дело… вот за этим я и пришел к тебе.
— Благодарю за труд, — сухо ответил хозяин, но слово «стороны» неизвестно почему тронуло его до глубины души. У него было точно такое же ощущение, какое испытываешь в душную летнюю ночь, когда прохладный ветерок неожиданно коснется твоего разгоряченного тела. Вообще мой хозяин грубый человек, с черствой унылой душой, но тем не менее он сильно отличается от людей, порожденных нашей жестокой бесчувственной цивилизацией. Хотя он быстро выходит из терпения и начинает дуться на всех подряд, у него все-таки развито чувство сострадания. А с Ханако он недавно поссорился только потому, что ее нос не пришелся ему по вкусу. Дочь же Ханако совершенно ни при чем. Он ненавидит коммерсантов, а поэтому и некоего Канэда — их представителя, однако следует заметить, что эта ненависть не распространяется на его дочь. Он не питает к этой девушке ни добрых, ни злых чувств, Кангэцу же — его ученик, которого он любит больше, чем родного брата. Если, как говорит Судзуки-кун, стороны любят друг друга, то благородному человеку не пристало мешать им. (Кусями-сэнсэй все-таки считал себя благородным человеком.) Если, конечно, стороны любят… впрочем, это еще вопрос. Для того чтобы определить свое отношение к тому или иному вопросу, необходимо исходить из истинного положения вещей.
— Послушай, а сама девушка хочет выйти замуж за Кангэцу? Мне безразлично, что думают Канэда и Нос, но меня интересуют намерения девушки?
— Это… эта… как его… во всяком случае… хочет, наверное.
Ответ Судзуки-куна был весьма туманным. Собственно говоря, он считал, что от него требуется лишь выяснить все, что касается Кангэцу-куна, намерения же барышни его не интересовали. Даже Судзуки-кун при всей своей изворотливости оказался в затруднительном положении.
— Слово-то какое неопределенное — «наверное».
Хозяин никогда не может успокоиться до тех пор, пока не трахнет противника прямо обухом по голове.
— Да нет, я просто не так выразился. Наверняка барышня тоже хочет этого. Ну конечно же… а?… госпожа Канэда сама мне об этом сказала. Иногда, мол, случается, что она бранит Кангэцу-куна…
— Эта девица?
— Ага.
— Возмутительная особа, ишь ты — «бранит»! Разве это не свидетельствует о том, что она не собирается замуж за Кангэцу?
— Знаешь, случается всякое, ведь бывает, что любимого человека нарочно ругают.
— Где ты видел таких олухов?
Хозяину совершенно недоступно понимание таких тонких проявлений человеческих чувств.
— Такие олухи встречаются на каждом шагу, что же делать… Да и госпожа Канэда так думает: «Не иначе она крепко любит Кангэцу-сана, если ругает его, обзывает лошадиной мордой».
Это невероятное объяснение оказалось для хозяина столь неожиданным, что он лишился дара речи и подобно уличному гадальщику своими округлившимися от изумления глазами неотрывно смотрел на физиономию гостя.
Судзуки— кун, очевидно, понял, что, если беседа и дальше пойдет в таком же духе, он не сможет выполнить возложенной на него миссии, и заговорил, как ему казалось, на более понятном для хозяина языке.
— Ты только подумай, ведь невестке с таким богатством да с такой привлекательной внешностью будут рады в любом порядочном доме. Не спорю, — может, Кангэцу-кун и выдающаяся личность, но что касается его положения… ох, может быть, не совсем прилично говорить о его положении… Возьмем материальную сторону дела. Каждому ясно, что в этом отношении он ей совсем не пара. Вон как обеспокоены ее родители — даже специально командировали меня к тебе. Какие еще нужны доказательства ее любви? — продолжал Судзуки-кун, ловко манипулируя аргументами. Теперь хозяин, кажется, поверил в искренность любви дочери Канэда, и Судзуки-кун наконец облегченно вздохнул. Однако он прекрасно отдавал себе отчет в том, что Кусями-сэнсэй в любую минуту может бросить боевой клич и перейти в наступление; а поэтому решил как можно быстрее добиться успешного завершения своей миссии.
— Надеюсь, теперь ты понял. Им не нужно ничего — ни денег, ни состояния, они хотят только одного — чтобы у них был зять с положением. Они согласны выдать за него дочь, если он станет доктором; не думай, это не тщеславие… постарайся понять меня правильно, а то когда у тебя была госпожа Канэда, Мэйтэй-кун говорил такие странные вещи… нет, нет, ты тут ни при чем. Госпожа Канэда тоже тебя хвалила: «Такой искренний, такой честный». Это Мэйтэй-кун во всем виноват… Так вот, если лицо, о котором идет речь, станет доктором наук, то это поднимет престиж семейства Канэда в глазах общества. Как ты думаешь, сможет Мидзусима-кун в ближайшее время получить звание доктора?… Да что и говорить, если бы речь шла о Канэда, то ему не надо ни кандидатских, ни докторских званий, но ведь еще существует общество, а это значительно осложняет дело.
Под напором этих доводов хозяин начал склоняться к мысли, что желание Канэда заполучить себе в зятья непременно доктора отнюдь не лишено оснований. А раз так, то ему захотелось помочь Судзуки-куну выполнить возложенное на него поручение. Короче говоря, хозяин теперь полностью находился под влиянием Судзуки-куна.
Да это и не удивительно, ведь мой хозяин человек доверчивый и честный.
— В таком случае я посоветую Кангэцу, когда он придет сюда в следующий раз, писать докторскую диссертацию. Но прежде всего необходимо выяснить, действительно ли он намерен жениться на дочери Канэда.
— Выяснить? Послушай, если ты будешь действовать так прямолинейно, то у нас ничего не выйдет. Лучше всего попытаться каким-нибудь окольным путем выведать, что у него на сердце.
— Попытаться выведать?
— Ну, виноват, неправильно выразился… Я хотел сказать, — побеседовать… и из разговора станет ясно, какие у него планы.
— Тебе-то, может, и станет ясно, а я понимаю только тогда, когда мне говорят прямо.
— Ну, не поймешь — и не надо. Я думаю, нехорошо, когда такие люди, как Мэйтэй, суют нос в чужие дела и все портят. Если даже не сможешь помочь ему советом, то по крайней мере не мешай, ведь, в конце концов, это его личное дело… Да нет, я не о тебе, я имею в виду этого Мэйтэй-куна. Если попадешься ему на язык, добра не жди. — Судзуки-кун ругал как будто бы Мэйтэя, на самом же деле он имел в виду хозяина.
В этот момент в полном соответствии с поговоркой «легок на помине», как всегда, с черного хода явился Мэйтэй-сэнсэй. Он влетел в дом неожиданно, вместе с порывом весеннего ветра.
— О, сегодня у тебя редкий гость! С такими частыми гостями, как я, Кусями частенько бывает невнимателен. Да, к Кусями не следует приходить чаще, чем раз в десять лет. Вот и угощенье сегодня лучше, чем обычно. — И Мэйтэй немедленно набил рот пастилой. Судзуки-кун беспокойно ерзал на своем дзабутоне, хозяин ухмылялся, а Мэйтэй усердно жевал. Наблюдая за этой сценой с галереи, я пришел к выводу, что пьесы без диалогов — вещь вполне возможная. Монахи секты дзэн участвуют в диспутах, не произнося ни единого слова, они обмениваются мыслями на расстоянии. А чем эта молчаливая сцена не похожа на такой диспут? Правда, короткий, но зато весьма напряженный и выразительный.
— Я думал, ты, как перелетная птица, всю жизнь проведешь в странствиях, но, вижу, все-таки вернулся в родные края. Хорошо жить долго. Глядишь, и доведется встретить такого, как ты, — произнес Мэйтэй; с Судзуки-куном он держался так же бесцеремонно, как и с хозяином. Встречаясь после десятилетней разлуки, люди испытывают какую-то неловкость, даже если в былые времена жили под одной крышей и ели из одного котла. Но о Мэйтэй-куне этого сказать нельзя. Я никак не пойму, то ли это от великого ума, то ли как раз наоборот.
— Зачем ты так говоришь? Не такой уж я дурак, — осторожно ответил Судзуки-кун; он никак не мог успокоиться и нервно теребил свою золотую цепочку.
Вдруг хозяин обратился к Судзуки-куну со странным вопросом:
— Ты приехал на электричке?
— Можно подумать, что я пришел сюда специально для того, чтобы вы издевались надо мной. Каким бы провинциалом вы меня ни считали, у… у меня все-таки есть шестьдесят акций городской дороги.
— Ого, смотри-ка! У меня самого их было восемьсот восемьдесят восемь с половиной, но сейчас осталась только половина, остальное, к сожалению, съела, по всей вероятности, моль. Жаль, что ты не приехал в Токио чуть пораньше, а то бы я отдал тебе тот десяток, который тогда она еще не успела сожрать.
— Ох, и язычок у тебя. Однако шутки шутками, а держать такие акции выгодно, ведь с каждым годом они поднимаются в цене.
— Конечно, даже на оставшейся половинке я через каких-нибудь тысячу лет так разбогатею, что мое добро и в три амбара не поместится. Мы-то с тобой люди современные, изворотливые — в таком деле промашки не сделаем. Вот только таких, как Кусями, жаль — они думают, что акция — это нечто вроде братишки редьки [88], — сказал Мэйтэй и, взяв еще одну пастилу, взглянул на хозяина. У хозяина тоже разыгрался аппетит на пастилу, и рука сама собой потянулась к вазочке. Все, что есть в нашей жизни положительного, имеет право на подражание.
— А ну их, акции. Вот если бы Соросаки хоть разок прокатить на трамвае, — проговорил хозяин, с разочарованным видом разглядывая следы своих зубов на пастиле.
— Если бы Соросаки ездил на трамвае, то каждый раз доезжал бы до самой конечной остановки Синагава. Пусть уж лучше останется «Дитя Природы», как начертано на его могильном камне, на том самом камне, который когда-то опускали в бочку с маринованной редькой, — так спокойней как-то.
— Соросаки-то, говорят, умер. Жаль. Такая светлая голова, и вот надо же… печально, печально, — проговорил Судзуки-кун.
— Голова у него, конечно, была хорошая, — тут же подхватил Мэйтэй, — но готовил он хуже всех. Когда подходила его очередь дежурить, я обычно уходил из дому и целый день питался одной лапшой.
— И правда, все, что готовил Соросаки, всегда пахло дымом, а внутри оставалось сырым, я, помнится, тоже страдал от этого. Кроме того, он всегда заставлял нас есть тофу [89] прямо в сыром виде, оно бывало такое холодное, что нельзя было в рот взять, — ударился в воспоминания и Судзуки-кун, выуживая со дна своей памяти то, что вызывало его недовольство десять лет назад.
— Уже тогда Кусями с Соросаки были друзьями, каждый вечер они ходили есть сладкую фасоль, вот теперь в наказание за это Кусями страдает хроническим несварением желудка. По правде говоря, Кусями следовало бы умереть раньше Соросаки, ведь это он объедался фасолью.
— Удивительная логика. Вспомни лучше, как ты под видом гимнастики каждый вечер отправлялся с бамбуковой рапирой на кладбище, начинавшееся за нашим домом, и колотил по надгробьям, пока однажды тебя не поймал монах и не задал нахлобучку. Это почище моей сладкой фасоли будет, — не желал сдаваться хозяин.
— Ха-ха-ха, правильно. Монах еще сказал: «Перестань стучать палкой по головам усопших, не нарушай их вечный сон». Да я что, подумаешь, бамбуковая рапира, то ли дело наш Судзуки-генерал. Вздумал бороться с памятниками, штуки три, кажется, повалил.
— Тогда монах действительно страшно разозлился. «Чтоб немедленно, кричит, на место поставил». — «Подождите, говорю, пока рабочих найму». А он мне: «Никаких рабочих. Если не поднимешь их сам и тем самым не выразишь свое раскаяние, то оскорбишь души усопших».
— Да, вид у тебя тогда был не очень привлекательный. Помню, как ты в одной рубашке и фундоси [90] пыхтел в луже…
— И как ты мог все это так спокойно зарисовать! Я редко когда сержусь, но в ту минуту выругался от души. Ну и наглец, думаю. Я никогда не забуду, какую ты тогда отговорку придумал. А ты помнишь?
— Где уж там помнить, что было десять лет назад. Единственное, что я еще помню, это надпись, которая была вырезана на том памятнике: «Кисэн-индэн Кокаку-дайкодзи, Анъэй 5 год дракона, январь». Это был изящный памятник в старинном стиле. У меня даже была мысль увезти его с собой на новое место жительства. Прелестный памятник в готическом стиле, отвечающий всем законам эстетики. — Мэйтэй снова захотел поразить собеседников своей осведомленностью в вопросах эстетики.
— Все это так, но какую ты тогда придумал отговорку… «Я намерен посвятить жизнь изучению эстетики, — как ни в чем не бывало заявил ты, — а поэтому мне необходимо накапливать материал для своей будущей работы, зарисовывая по возможности все то интересное, с чем приходится сталкиваться в жизни. „Ах, бедный“, „Ах, несчастный“ — эти слова, которые есть не что иное, как выражение личных чувств, не должны срываться с уст человека, столь преданного науке, как я». Я тоже пришел к выводу, что ты слишком бесчувственный человек, схватил грязными руками твой альбом и разорвал его в клочки.
— И как раз в эту минуту надломился и погиб навсегда мой многообещающий талант художника. Ты погубил его. И я затаил против тебя злобу.
— Не морочь мне голову. Это я должен был злиться.
— Мэйтэй уже тогда слыл хвастуном, — снова вмешался в беседу хозяин, покончивший со своей пастилой. — Я не помню случая, чтобы он выполнил свое обещание. Когда же его призывают к ответу, он не желает признавать своей вины, а старается как-нибудь вывернуться. Однажды, когда за оградой храма цвела сирень, он сказал: «Еще до того как отцветет эта сирень, я напишу трактат на тему: „Основы эстетики“». — «Ничего у тебя не выйдет, — сказал я ему. — Это ясно». А Мэйтэй мне и говорит: «Может быть, моя внешность действительно не внушает доверия, но я человек большой силы воли, о которой трудно судить по наружности. Если не веришь, давай заключим пари». Я отнесся к его предложению вполне серьезно, и мы условились, что проигравший должен пригласить другого на обед в европейский ресторан в Канда. Я согласился на пари, так как был уверен, что чего-чего, а трактата ему ни за что не написать в такой короткий срок. Однако в душе я все-таки немного побаивался. Ведь у меня не было денег, чтобы угощать обедами в европейском ресторане. Но сэнсэй, оказывается, и не думал приниматься за работу. Прошло седьмое число, миновало и двадцатое, а он не написал ни строчки. Наконец персидская сирень отцвела, на кустах не осталось ни одной цветущей ветки, а он все не проявлял ни малейших признаков беспокойства. «Ну, можно считать, что мне обеспечен обед в европейском ресторане», — думал я и однажды потребовал, чтобы Мэйтэй выполнил свое обещание. Мэйтэй был невозмутим и все мои упреки пропускал мимо ушей, будто они совершенно его не касались.
— Опять какой-нибудь веский довод выдвинул? — оживился Судзуки-кун, но тут подоспел сам Мэйтэй-сэнсэй:
— Хотя и не написал ни одной строчки?
— Ну конечно. Ты тогда сказал: «Я берусь смело утверждать, что в отношении силы воли не уступлю никому ни на йоту. А вот память у меня, к сожалению, далеко не блестящая. У меня вполне достаточно силы воли, чтобы написать „Основы эстетики“, но вся беда в том, что буквально на второй день после нашего разговора я забыл о своем обещании. И если трактат не был готов к назначенному дню, то в этом повинна исключительно моя память. А раз сила воли ни при чем, то мне незачем и приглашать тебя в европейский ресторан». Вот как ты обвел меня вокруг пальца.
— Это действительно в стиле Мэйтэя. Очень интересно, — неизвестно почему вдруг начал восхищаться Судзуки-кун. Теперь он говорил уже иначе, чем в отсутствие Мэйтэя. Может быть, все умные так поступают.
— Что тут интересного? — воскликнул хозяин; казалось, он до сих пор продолжал злиться на Мэйтэя.
— Весьма сожалею об этом, но ведь я стараюсь загладить свою вину, буквально сбился с ног в поисках павлиньих языков или еще чего-нибудь подобного. Не сердись, пожалуйста, наберись терпенья. Однако коль скоро речь зашла о трактатах, то я вам сообщу удивительную новость.
— Ты каждый раз сообщаешь удивительные новости, с тобой надо держать ухо востро.
— Но сегодняшняя новость и правда удивительна. Тебе известно, что Кангэцу начал писать докторскую диссертацию? Я никогда не думал, что Кангэцу, человек с необыкновенно развитым чувством собственного достоинства, займется такой чепухой, как писание докторской диссертации. Забавно, ему, оказывается, все же свойственно влечение к женскому полу. Послушай, об этом нужно немедленно сообщить Носу. Поди ей во сне снятся доктора желудевых наук.
Услыхав имя Кангэцу, Судзуки-кун принялся делать хозяину знаки: не говори, мол, не говори. Но хозяин ничего не понял. Слушая страстную проповедь Судзуки-куна, он проникся сочувствием к дочери Канэда, но теперь, когда Мэйтэй все время твердил: «Нос, Нос», — он вспомнил о недавней ссоре с Ханако и почувствовал легкое раздражение. Однако известие о том, что Кангэцу взялся за докторскую диссертацию, явилось для него лучшим подарком. Поистине оно было самой сенсационной за последнее время новостью. Впрочем, не просто сенсационной, а вместе с тем и радостной и приятной. В конце концов, дело не в том, женится Кангэцу на дочери Канэда или нет. Важно, что он станет доктором наук. Нет, хозяин не боялся, что он сам, как неудачная деревянная статуэтка, не покрытая позолотой, проваляется где-то в углу мастерской скульптора, ожидая, пока ее источат черви, но ему очень хотелось, чтобы удачная скульптура как можно быстрее была покрыта позолотой.
— Это правда, что он начал писать диссертацию? — с жаром спросил хозяин, не обращая ни малейшего внимания на Судзуки-куна.
— Какой ты, право. Всегда во всем сомневаешься. Впрочем, я не знаю точно, какая у него тема: желуди или механика повешения. Ясно лишь одно: коль скоро диссертацию пишет Кангэцу, то обязательно получится нечто такое, что сильно озадачит Нос.
Всякий раз когда Мэйтэй беззастенчиво произносил слово «нос», Судзуки-кун начинал проявлять признаки беспокойства. Но Мэйтэй ничего не замечал и продолжал как ни в чем не бывало:
— Я после нашего разговора опять занимался исследованиями в области носа и недавно открыл, что в «Тристраме Шенди» есть рассуждение о носах. Жаль, что Стерну нельзя показать нос госпожи Канэда, он послужил бы для него прекрасным материалом. Весьма прискорбно, что этот Нос так и погибнет безвестным, хотя у него есть все основания, чтобы сохранить о себе память среди потомков. Когда Нос явится сюда в следующий раз, я постараюсь сделать с него набросок, который будет служить руководством по эстетике, — как обычно, болтал Мэйтэй все, что ему приходило на ум.
— Говорят, что дочь госпожи Ханако хочет выйти замуж за Кангэцу, сообщил хозяин сведения, только что полученные им от Судзуки-куна. Судзуки-кун сделал недовольную гримасу и принялся изо всех сил подмигивать хозяину. Однако тот упорно не замечал усилий Судзуки-куна.
— Довольно странно, неужели дети даже таких родителей способны на любовь. Скорее всего, это несерьезная любовь, как говорится, любовь с кончика носа.
— Ну и что, пусть с кончика носа. Все-таки будет хорошо, если Кангэцу женится на ней.
— Хорошо? Но разве буквально на днях ты не выступал против этого брака? Сегодня, я вижу, ты почему-то размяк.
— Нет, не размяк, со мной этого никогда не бывает, но…
— Но с тобой что-то случилось. Судзуки, ты из тех, кто околачивается на задворках делового мира, так послушай, что я тебе скажу, ну хотя бы о том, что собой представляют эти Канэда. Разве мы, друзья Мидзусима Кангэцу, можем потерпеть, чтобы их дочь величали супругой этого талантливейшего человека, — ведь это все равно что сравнивать бронзовый колокол с бумажным фонариком. Навряд ли даже ты, коммерсант, будешь возражать против этого.
— Ты все такой же энергичный. Это просто замечательно. За десять лет ты нисколько не изменился, молодец! — Судзуки-кун попытался уклониться от прямого ответа.
— Ну, раз ты меня так хвалишь, то я еще разок блесну эрудицией. Древние греки очень высоко ценили гимнастику и всячески поощряли увлечение ею. Победившим в соревнованиях они даже выдавали ценные подарки. Однако, как это ни странно, не сохранилось ни одного документа, свидетельствующего о том, что когда-нибудь присваивались награды ученым за знания. Я до сих пор продолжаю удивляться этому.
— И в самом деле, странно. — Сейчас Судзуки-кун был готов соглашаться с Мэйтэем во всем.
— И вот всего несколько дней назад, занимаясь своими исследованиями в области эстетики, я неожиданно открыл причину этого явления. Как лед растаяли сомнения многих лет, я получил величайшее удовлетворение, когда наконец вырвался из плена заблуждений и почувствовал себя на вершине блаженства.
Мысли Мэйтэя вознеслись столь высоко, что даже на лице такого мастера говорить приятные вещи, каким был Судзуки-кун, появилось выражение растерянности. Хозяин сидел потупившись и постукивал палочками из слоновой кости по краю тарелки, словно желая тем самым сказать: «Ну, опять началось». Только Мэйтэй продолжал распинаться с самодовольным видом:
— Кто же тот человек, который с предельной ясностью объяснил это противоречивое явление и рассеял окутывавший нас веками мрак неизвестности? Это греческий философ, который будет считаться величайшим ученым до тех пор, пока существует наука. Имя ему Аристотель. В его трудах говорится… эй, не стучи по тарелке и слушай внимательно… Призы, которые получали греки на состязаниях, ценились гораздо выше проявленного ими искусства. Поэтому они служили одновременно и премиями, и средством поощрения. Ну, а как же обстоят дела со знаниями? Если давать вознаграждение за знания, то это должно быть нечто более ценное, чем знания. Но разве есть на свете сокровище дороже знаний? Нет и не может быть. Если же в качестве вознаграждения избрать какую-нибудь обыкновенную вещь, то это значит оскорбить достоинство знаний. Они рассудили так: даже горы ящиков величиной с Олимп, в каждом из которых содержится по тысяче золотых, даже всех богатств Креза недостаточно для того, чтобы вознаградить за знания, а поэтому было решено никогда не давать ученым призов.