Цинциннат, тебя освежило преступное твое упражнение.
Цинциннат проснулся от рокового рокота голосов, нараставшего в коридоре.
Хотя накануне он и готовился к такому пробуждению, -- все равно, -- с сердцем, с дыханием не было сладу. Полою сердце прикрыв, чтобы оно не видело, -- тише, это ничего (как говорят ребенку в минуту невероятного бедствия), -- прикрыв сердце и слегка привстав, Цинциннат слушал. Было шарканье многих шагов, в различных слоях слышимости; были голоса -- тоже во многих разрезах; один набегал, вопрошающий; другой, поближе, ответствовал. Спеша из глубины, кто-то пронесся и заскользил по камню, как по льду. Бас директора произнес среди гомона несколько слов -- невнятных, но бессомненно повелительных. Страшнее всего было то, что сквозь эту возню пробивался детский голос, -- у директора была дочка. Цинциннат различал и жалующийся тенорок своего адвоката, и бормотание Родиона... Вот опять, на бегу, кто-то задал гулкий вопрос, и кто-то гулко ответил. Кряхтение, треск, стукотня, -- точно шарили палкой под лавкой. "Не нашли?" -- внятно спросил директор. Пробежали шаги. Пробежали шаги. Пробежали, вернулись. Цинциннат, изнемогая, спустил ноги на пол: так и не дали свидания с Марфинькой... Начать одеваться, или придут меня наряжать? Ах, довольно, войдите...
Но его еще промучили минуты две. Вдруг дверь отворилась, и, скользя, влетел адвокат.
Он был взлохмачен, потен. Он теребил левую манжету, и глаза у него кружились.
-- Запонку потерял
, -- воскликнул он, быстро, как пес, дыша. -- Задел обо что.. должно быть... когда с милой Эммочкой... шалунья всегда... за фалды... всякий раз как зайду... я, главное, слышал, как кто-то... но не обратил... смотрите, цепочка очевидно... очень дорожил... ну, ничего не поделаешь... может быть еще... я обещал всем сторожам... а досадно...
-- Глупая, сонная ошибка, -- тихо сказал Цинциннат. -- Я превратно истолковал суету. Это вредно для сердца.
-- Да нет, спасибо, пустяки, -- рассеянно пробормотал адвокат. При этом он глазами так и рыскал по углам камеры. Видно было, что его огорчала потеря дорогой вещицы. Это видно было. Потеря вещицы огорчала его. Вещица была дорогая. Он был огорчен потерей вещицы.
Цинциннат с легким стоном лег обратно в постель. Тот сел у него в ногах.
-- Я к вам шел, -- сказал адвокат, -- такой бодрый, веселый... Но теперь меня расстроил этот пустяк, -- ибо в конце концов это же пустяк, согласитесь, -- есть вещи поважнее. Ну, как вы себя чувствуете?
-- Склонным к откровенной беседе, -- прикрыв глаза, отвечал Цинциннат. -- Хочу поделиться с вами некоторыми своими умозаключениями. Я окружен какими-то убогими призраками, а не людьми. Меня они терзают, как могут терзать только бессмысленные видения, дурные сны, отбросы бреда, шваль кошмаров -- и все то, что сходит у нас за жизнь. В теории -хотелось бы проснуться. Но проснуться я не могу без посторонней помощи, а этой помощи безумно боюсь, да и душа моя обленилась, привыкла к своим тесным пеленам. Из всех призраков, окружающих меня, вы, Роман Виссарионович, самый, кажется, убогий, но, с другой стороны, -- по вашему логическому положению в нашем выдуманном быту, -- вы являетесь в некотором роде советником, заступником...
-- К вашим услугам, -- сказал адвокат, радуясь, что Цинциннат наконец разговорился.
-- Вот я и хочу вас спросить: на чем основан отказ сообщить мне точный день казни? Погодите, -- я еще не кончил. Так называемый директор отлынивает от прямого ответа, ссылается на то, что... -- Погодите же! Я хочу знать, во-первых: от кого зависит назначение дня. Я хочу знать, во-вторых: как добиться толку от этого учреждения, или лица, или собрания лиц...
Адвокат, который только что порывался говорить, теперь почему-то молчал. Его крашенное лицо с синими бровями и длинной заячьей губой не выражало особого движения мысли.
-- Оставьте манжету, -- сказал Цинциннат, -- и попробуйте сосредоточиться.
Роман Виссарионович порывисто переменил положение тела и сцепил беспокойные пальцы. Он проговорил жалобным голосом:
-- Вот за этот тон...
-- Меня и казнят, -- сказал Цинциннат, -- знаю. Дальше!
-- Давайте переменим разговор, умоляю вас, -- воскликнул Роман Виссарионович. -- Почему вы не можете остаться хоть теперь в рамках дозволенного? Право же, это ужасно, это свыше моих сил. Я к вам зашел, просто чтобы спросить вас, нет ли у вас каких-либо законных желаний... например (тут у него лицо оживилось), вы, может, желали бы иметь в печатном виде речи, произнесенные на суде? В случае такового желания, вы обязаны в кратчайший срок подать соответствующее прошение, которое мы оба с вами сейчас вместе и составили бы, -- с подробно мотивированным указанием, сколько именно экземпляров речей требуется вам, и для какой цели. У меня есть как раз свободный часок, давайте, ах, давайте этим займемся, прошу вас! Я даже специальный конверт заготовил.
-- Курьеза ради... -- проговорил Цинциннат, -- но прежде... Неужто же и вправду нельзя добиться ответа?
-- Специальный конверт, -- повторил адвокат, соблазняя.
-- Хорошо, дайте его сюда, -- сказал Цинциннат и разорвал толстый, с начинкой, конверт на завивающиеся клочки.
-- Это вы напрасно, -- едва не плача, вскричал адвокат. -Это очень напрасно. Вы даже не понимаете, что вы сделали. Может, там находился приказ о помиловании. Второго не достать!
Цинциннат поднял горсть клочков, попробовал составить хотя бы одно связное предложение, но все было спутано, искажено, разъято.
-- Вот вы всегда так, -- подвывал адвокат, держа себя за виски и шагая по камере. -- Может, спасение ваше было в ваших же руках, а вы его... Ужасно! Ну, что мне с вами делать? Теперь пиши пропало... А я-то -- такой довольный... Так подготовлял вас...
-- Можно? -- растянутым в ширину голосом спросил директор, приоткрыв дверь. -- Я вам не помешаю?
-- Просим, Родриг Иванович, просим, -- сказал адвокат, -просим, Родриг Иванович, дорогой. Только не очень-то у нас весело...
-- Ну, а нонче как наш симпатичный смертник, -- пошутил элегантный, представительный директор, пожимая в своих мясистых лиловых лапах маленькую холодную руку Цинцинната. -- Все хорошо? Ничего не болит? Все болтаете с нашим неутомимым Романом Виссарионовичем? Да, кстати, голубчик Роман Виссарионович... могу вас порадовать, -- озорница моя только что нашла на лестнице вашу запонку. La voici
. Это ведь французское золото, не правда ли? Весьма изящно. Комплиментов я обычно не делаю, но должен сказать...
Оба отошли в угол, делая вид, что разглядывают прелестную штучку, обсуждают ее историю, ценность, удивляются. Цинциннат воспользовался этим, чтобы достать из-под койки -- и с тоненьким бисерным звуком, под конец с запинками -
-- Да, большой вкус, большой вкус, -- повторял директор, -- возвращаясь из угла под руку с адвокатом. Вы, значит, здоровы, молодой человек, -- бессмысленно обратился он к Цинциннату, влезавшему обратно в постель. -- Но капризничать все-таки не следует. Публика -- и все мы, как представители публики, хотим вашего блага, это, кажется, ясно. Мы даже готовы пойти навстречу вам в смысле облегчения одиночества. На днях в одной из наших литерных камер поселится новый арестант. Познакомитесь, это вас развлечет.
-- На днях? -- переспросил Цинциннат. -- Значит, дней-то будет еще несколько?
-- Нет, каков, -- засмеялся директор, -- все ему нужно знать. А, Роман Виссарионович?
-- Ох, друг мой, и не говорите, -- вздохнул адвокат.
-- Да-с, -- продолжал тот, потряхивая ключами, -- вы должны быть покладистее, сударик. А то все: гордость, гнев, глум. Я им вечор слив этих, значит, нес -- так что же вы думаете? -- не изволили кушать, погнушались. Да-с. Вот я вам про нового арестантика-то начал. Ужо накалякаетесь с ним, а то вишь нос повесили. Что, не так говорю, Роман Виссарионович?
-- Так, Родион, так, -- подтвердил адвокат с невольной улыбкой.
Родион поладил бороду и продолжал:
-- Оченно жалко стало их мне, -- вхожу, гляжу, -- на столе-стуле стоят, к решетке рученьки-ноженьки тянут, ровно мартышка кволая. А небо-то синехонько, касаточки летают, опять же облачка -- благодать, ра-адость! Сымаю их это, как дите малое, со стола-то, -- а сам реву, -- вот истинное слово -реву... Оченно, значит, меня эта жалость разобрала.
-- Повести его, что ли, наверх? -- нерешительно предложил адвокат.
-- Это, что же, можно, -- протянут Родион со степенным добродушием, -- это всегда можно.
-- Облачитесь в халат, -- произнес Роман Виссарионович.
Цинциннат сказал:
-- Я покоряюсь вам, -- призраки, оборотни, пародии. Я покоряюсь вам. Но все-таки я требую, -- вы слышите, требую (и другой Цинциннат истерически затопал, теряя туфли), -- чтобы мне сказали, сколько мне осталось жить... и дадут ли мне свидание с женой.
-- Вероятно, дадут, -- ответил Роман Виссарионович, переглянувшись с Родионом. -- Вы только не говорите так много. Ну-с, пошли.
-- Пожалуйте, -- сказал Родион и толкнул плечом отпертую дверь.
Все трое вышли: впереди -- Родион, колченогий, в старых выцветших шароварах, отвисших на заду; за ним -- адвокат, во фраке, с нечистой тенью на целлулоидовом воротничке и каемкой розоватой кисеи на затылке, там, где кончался черный парик; за ним, наконец, Цинциннат, теряющий туфли, запахивающий полы халата.
У загиба коридора другой стражник, безымянный, дружески отдал им честь. Бледный каменный свет сменялся областями сумрака. Шли, шли, -- за излукой излука, -- и несколько раз проходили мимо одного и того же узора сырости на стене, похожего на страшную ребристую лошадь. Кое-где надо было включить электричество; горьким, желтым огнем загоралась пыльная лампочка, вверху или сбоку. Случалось, впрочем, что она была мертвая, и тогда шаркали в плотных потемках. В одном месте, где нежданно и необъяснимо падал сверху небесный луч и дымился, сиял, разбившись на щербатых плитах, дочка директора Эммочка, в сияющем клетчатом платье и клетчатых носках, -дитя, но с мраморными икрами маленьких танцовщиц, -- играла в мяч, мяч равномерно стукался об стену. Она обернулась, четвертым и пятым пальцем смазывая прочь со щеки белокурую прядь, и проводила глазами коротенькое шествие. Родион, проходя, ласково позвенел ключами; адвокат вскользь погладил ее по светящимся волосам; но она глядела на Цинцинната, который испуганно улыбнулся ей. Дойдя до следующего колена коридора, все трое оглянулись. Эммочка смотрела им вслед, слегка всплескивая блестящим красно-синим мячом.
Опять долго шли в темноте, покуда не попали в тупик, где, над свернутой кишкой брандспойта, светилась красная лампочка. Родион отпер низкую, кованую дверь; за ней круто заворачивались вверх ступени каменной лестницы. Тут несколько изменился порядок: Родион, потопав в такт на месте, пропустил вперед сперва адвоката, затем Цинцинната, мягко переступил и замкнул шествие. По крутой лестнице, с постепенным развитием которой совпадало медленное светление тумана, в котором она росла, подниматься было нелегко, а поднимались так долго, что Цинциннат от нечего делать принялся считать ступени, досчитал до трехзначной цифры, но спутался, оступившись. Воздух исподволь бледнел. Цинциннат, утомясь, лез как ребенок, начиная все с той же ноги. Еще один заворот, и вдруг налетел густой ветер, ослепительно распахнулось летнее небо, пронзительно зазвучали крики ласточек.
Наши путешественники очутились на широкой башенной террасе, откуда открывался вид на расстояние, дух захватывающее, ибо не только башня была громадна, но вообще вся крепость громадно высилась на громадной скале, коей она казалась чудовищным порождением. Далеко внизу виднелись почти отвесные виноградники, и блаженная дорога, виясь, спускалась к безводному руслу реки, и через выгнутый мост шел кто-то крохотный в красном, и бегущая точка перед ним была, вероятно, собака.
Дальше большим полукругом расположился на солнцепеке город: разноцветные дома то шли ровными рядами, сопутствуемые круглыми деревьями, то криво сползали по скатам, наступая на собственные тени, -- и можно было различить движение на Первом Бульваре и особенно мерцание в конце, где играл знаменитый фонтан. А еще дальше, по направлению к дымчатым складкам холмов, замыкавших горизонт, тянулась темная рябь дубовых рощ, там и сям сверкало озерцо, как ручное зеркало, -- а другие яркие овалы воды собирались, горя в нежном тумане, вон там на западе, где начиналась жизнь излучистой Стропи. Цинциннат, приложив ладонь к щеке, в неподвижном, невыразимо-смутном и, пожалуй, даже блаженном отчаянии, глядел на блеск и туман Тамариных Садов, на сизые, тающие холмы за ними, -- ах, долго не мог оторваться...
В нескольких шагах от него, на широкий каменный парапет, поросший поверху каким-то предприимчивым злаком, положил локти адвокат, и его спина была запачкана в известку. Он задумчиво смотрел в пространство, левым лакированным башмаком наступя на правый и так оттягивая пальцами щеки, что выворачивались нижние веки. Родион нашел где-то метлу и молча мел плиты террасы.
-- Как это все обаятельно, -- обратился Цинциннат к садам, к холмам (и было почему-то особенно приятно повторять это "обаятельно" на ветру, вроде того, как дети зажимают и вновь обнажают уши, забавляясь обновлением слышимого мира). -Обаятельно! Я никогда не видал именно такими этих холмов, такими таинственными. Неужели в их складках, в их тенистых долинах, нельзя было бы мне --. Нет, лучше об этом не думать.
Он обошел террасу кругом. На севере разлеглась равнина, по ней бежали тени облаков; луга сменялись нивами; за изгибом Стропи виднелись наполовину заросшие очертания аэродрома и строение, где содержался почтенный, дряхлый, с рыжими, в пестрых заплатах, крыльями, самолет, который еще иногда пускался по праздникам, -- главным образом для развлечения калек. Вещество устало. Сладко дремало время. Был один человек в городе, аптекарь, чей прадед, говорят, оставил запись о том, как купцы летали в Китай.
Цинциннат, обойдя террасу, опять вернулся к южному ее парапету. Его глаза совершали беззаконнейшие прогулки. Теперь мнилось ему, что он различает тот цветущий куст, ту птицу, ту уходящую под навес плюща тропинку.
-- Будет с вас, -- добродушно сказал директор, бросая метлу в угол и надевая опять свой сюртук. -- Айда по домам.
-- Да, пора, -- откликнулся адвокат, посмотрев на часы.
И то же маленькое шествие двинулось в обратный путь. Впереди -- директор Родриг Иванович, за ним -- адвокат Роман Виссарионович, за ним -- узник Цинциннат, нервно позевывающий после свежего воздуха. Сюртук у директора был сзади запачкан в известку.
Она вошла, воспользовавшись утренним явлением Родиона, -проскользнув под его руками, державшими поднос.
-- Тю-тю-тю, -- предостерегающе произнес он, заклиная шоколадную бурю. Мягкой ногой прикрыл за собой дверь, ворча в усы: -- Вот проказница...
Эммочка между тем спряталась от него за стол, присев на корточки.
-- Книжку читаете? -- заметил Родион, светясь добротой. -Дело хорошее.
Цинциннат, не поднимая глаз со страницы, издал мычание, утвердительный ямб, -- но глаза уже не брали строчек.
Родион, исполнив нехитрые свои обязанности, -- тряпкой погнав расплясавшуюся в луче пыль и накормив паука, -удалился.
Эммочка -- все еще на корточках, но чуть вольнее, чуть покачиваясь, как на рессорах, -- скрестив голые пушистые руки, полуоткрыв розовый рот и моргая длинными, бледными, как бы даже седыми, ресницами, смотрела поверх стола на дверь. Уже знакомое движение: быстро, первыми попавшимися пальцами, отвела льняные волосы с виска, кинув искоса взгляд на Цинцинната, который отложил книжку и ждал, что будет дальше.
-- Ушел, -- сказал Цинциннат.
Она встала с корточек, но, еще согбенная, смотрела на дверь. Была смущена, не знала, что предпринять. Вдруг, оскалясь, сверкнув балеринными икрами, бросилась к двери, -разумеется, запертой. От ея муарового кушака в камере ожил воздух.
Цинциннат задал ей два обычных вопроса. Она ужимчиво себя назвала и ответила, что двенадцать.
-- А меня тебе жалко? -- спросил Цинциннат.
На это она не ответила ничего. Подняла к лицу глиняный кувшин, стоявший в углу. Пустой, гулкий. Погукала в его глубину, а через мгновение опять метнулась, -- и теперь стояла, прислонившись к стене, опираясь одними лопатками да локтями, скользя вперед напряженными ступнями в плоских туфлях -- и опять выправляясь. Про себя улыбнулась, а затем хмуро, как на низкое солнце, взглянула на Цинцинната, продолжая сползать. По всему судя, -- это было дикое, беспокойное дитя.
-- Неужели тебе не жалко меня? -- сказал Цинциннат. -Невозможно, не допускаю. Ну, поди сюда, глупая лань, и поведай мне, в какой день я умру.
Но Эммочка ничего не ответила, а съехала на пол и там смирно села, прижав подбородок к поднятым сжатым коленкам, на которые натянула подол, показывая снизу гладкие ляжки.
-- Скажи мне, Эммочка, -- я так прошу тебя... Ты ведь все знаешь, -- я чувствую, что знаешь... Отец говорил за столом, мать говорила на кухне... Все, все говорят. Вчера в газете было аккуратное оконце, -- значит, толкуют об этом, и только я один...
Она, как поднятая вихрем, вскочила с пола и, опять кинувшись к двери, застучала в нее -- не ладонями, а скорее пятками рук. Ее распущенные, шелковисто-бледные волосы кончались длинными буклями.
"Будь ты взрослой, -- подумал Цинциннат, -- будь твоя душа хоть слегка с моей поволокой, ты, как в поэтической древности, напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней..."
-- Эммочка! -- воскликнул он. -- Умоляю тебя, скажи мне, я не отстану, скажи мне, когда я умру?
Грызя палец, она подошла к столу, где громоздились книги. Распахнула одну, перелистала с треском, чуть не вырывая страницы, захлопнула, взяла другую. Какая-то зыбь все бежала по ее лицу, -- то морщился веснушчатый нос, то язык снутри натягивал щеку.
Лязгнула дверь: Родион, посмотревший, вероятно, в глазок, вошел, довольно сердитый.
-- Брысь, барышня! Мне же за это достанется.
Она визгливо захохотала, увильнула от его ракообразной руки и бросилась к открытой двери. Там, на пороге, остановилась вдруг с очаровательной танцевальной точностью, -- и, не то посылая воздушный поцелуй, не то заключая союз молчания, взглянула через плечо на Цинцинната; после чего -- с той же ритмической внезапностью -- сорвалась и убежала большими высокими, упругими шагами, уже подготовлявшими полет.
Родион, бурча, бренча, тяжело за нею последовал.
-- Постойте! -- крикнул Цинциннат. -- Я кончил все книги. Принесите мне опять каталог.
-- Книги... -- сердито усмехнулся Родион и с подчеркнутой звучностью запер за собой дверь.
Какая тоска. Цинциннат, какая тоска! Какая каменная тоска, Цинциннат, -- и безжалостный бой часов, и жирный паук, и желтые стены, и шершавость черного шерстяного одеяла. Пенка на шоколаде. Взять в самом центре двумя пальцами и сдернуть целиком с поверхности -- уже не плоский покров, а сморщенную коричневую юбочку. Он едва тепл под ней, -- сладковатый, стоячий. Три гренка в черепаховых подпалинах. Кружок масла с тисненым вензелем директора. Какая тоска, Цинциннат, сколько крошек в постели.
Погоревав, поохав, похрустев всеми суставами, он встал с койки, надел ненавистный халат, пошел бродить. Снова перебрал все надписи на стенах с надеждой открыть где-нибудь новую. Как вороненок на пне, долго стоял на стуле, неподвижно глядя вверх на нищенский паек неба. Опять ходил. Опять читал уже выученные наизусть восемь правил для заключенных:
1. Безусловно воспрещается покидать здание тюрьмы.
2. Кротость узника есть украшение темницы.
3. Убедительно просят соблюдать тишину между часом и тремя ежедневно.
4. Воспрещается приводить женщин.
5. Петь, плясать и шутить со стражниками дозволяется только по общему соглашению и в известные дни.
6. Желательно, чтобы заключенный не видел вовсе, а в противном случае тотчас сам пресекал, ночные сны, могущие быть по содержимому своему несовместимыми с положением и званием узника, каковы: роскошные пейзажи, прогулки со знакомыми, семейные обеды, а также половое общение с особами, в виде реальном и состоянии бодрствования не подпускающими данного лица, которое посему будет рассматриваться законом, как насильник.
7. Пользуясь гостеприимством темницы, узник, в свою очередь, не должен уклоняться от участия в уборке и других работах тюремного персонала постольку, поскольку таковое участие будет предложено ему.
8. Дирекция ни в коем случае не отвечает за пропажу вещей, равно как и самого заключенного.
Тоска, тоска, Цинциннат. Опять шагай, Цинциннат, задевая халатом то стены, то стул. Тоска! На столе наваленные книги прочитаны все. И хотя он знал, что прочитаны все, Цинциннат поискал, пошарил, заглянул в толстый том... перебрал, не садясь, уже виденные страницы.
Это был том журнала, выходившего некогда, -- в едва вообразимом веке. Тюремная библиотека, считавшаяся по количеству и редкости книг второй в городе, содержала несколько таких диковин. То был далекий мир, где самые простые предметы сверкали молодостью и врожденной наглостью, обусловленной тем преклонением, которым окружался труд, шедший на их выделку. То были годы всеобщей плавности; маслом смазанный металл занимался бесшумной акробатикой; ладные линии пиджачных одежд диктовались неслыханной гибкостью мускулистых тел; текучее стекло огромных окон округло загибалось на углах домов; ласточкой вольно летела дева в трико -- так высоко над блестящим бассейном, что он казался не больше блюдца; в прыжке без шеста атлет навзничь лежал в воздухе, достигнув уже такой крайности напряжения, что если бы не флажные складки на трусах с лампасами, оно походило бы на ленивый покой; и без конца лилась, скользила вода; грация спадающей воды, ослепительные подробности ванных комнат, атласистая зыбь океана с двукрылой тенью на ней. Все было глянцевито, переливчато, все страстно тяготело к некоему совершенству, которое определялось одним отсутствием трения. Упиваясь всеми соблазнами круга, жизнь довертелась до такого головокружения, что земля ушла из-под ног, и, поскользнувшись, упав, ослабев от тошноты и томности... сказать ли?.. очутившись как бы в другом измерении --. Да, вещество постарело, устало, мало что уцелело от легендарных времен -- две-три машины, два-три фонтана, -- и никому не было жаль прошлого, да и самое понятие "прошлого" сделалось другим.
"А может быть, -- подумал Цинциннат, -- я неверно толкую эти картинки. Эпохе придаю свойства ее фотографии. Это богатство теней, и потоки света, и лоск загорелого плеча, и редкостное отражение, и плавные переходы из одной стихии в другую -- все это, быть может, относится только к снимку, к особой светописи, к особым формам этого искусства, и мир на самом деле вовсе не был столь изгибист, влажен и скор, -- точно так же, как наши нехитрые аппараты по-своему запечатлевают наш сегодняшний, наскоро сколоченный и покрашенный мир".
"А может быть (быстро начал писать Цинциннат на клетчатом листе), я неверно толкую... Эпохе придаю... Это богатство... Потоки... Плавные переходы... И мир был вовсе... Точно так же, как наши... Но разве могут домыслы эти помочь моей тоске? Ах, моя тоска, -- что мне делать с тобой, с собой? Как смеют держать от меня в тайне... Я, который должен пройти через сверхмучительное испытание, я, который для сохранения достоинства хотя бы наружного (дальше безмолвной бледности все равно не пойду, -- все равно не герой...), должен во время этого испытания владеть всеми своими способностями, я, я... медленно слабею... неизвестность ужасна, -- ну, скажите мне наконец... Так нет, замирай каждое утро... Между тем, знай я, сколько осталось времени, я бы кое-что... Небольшой труд... запись проверенных мыслей... Кто-нибудь когда-нибудь прочтет и станет весь как первое утро в незнакомой стране. То есть я хочу сказать, что я бы его заставил вдруг залиться слезами счастья, растаяли бы глаза, -- и, когда он пройдет через это, мир будет чище, омыт, освежен. Но как мне приступить к писанию, когда не знаю, успею ли, а в том-то и мучение, что говоришь себе: вот вчера успел бы, -- и опять думаешь: вот и вчера бы... И вместо нужной, ясной и точной работы, вместо мерного подготовления души к минуте утреннего вставания, когда... ведро палача, когда подадут тебе, душа, умыться... так, вместо этого, невольно предаешься банальной, безумной мечте о бегстве, -- увы, о бегстве... Когда она примчалась сегодня, топая и хохоча, -- то есть я хочу сказать... Нет, надобно все-таки что-нибудь запечатлеть, оставить. Я не простой... я тот, который жив среди вас... Не только мои глаза другие, и слух, и вкус, -- не только обоняние, как у оленя, а осязание, как у нетопыря, -- но главное: дар сочетать все это в одной точке... Нет, тайна еще не раскрыта, -- даже это -- только огниво, -- и я не заикнулся еще о зарождении огня, о нем самом. Моя жизнь. Когда-то в детстве, на далекой школьной поездке, отбившись от прочих, -- а может быть, мне это приснилось, -- я попал знойным полднем в сонный городок, до того сонный, что, когда человек, дремавший на завалинке под яркой беленой стеной, наконец встал, чтобы проводить меня до околицы, его синяя тень на стене не сразу за ним последовала... о, знаю, знаю, что тут с моей стороны был недосмотр, ошибка, что вовсе тень не замешкалась, а просто, скажем, зацепилась за шероховатость стены... -- но вот, что я хочу выразить: между его движением и движением отставшей тени, -- эта секунда, эта синкопа, -- вот редкий сорт времени, в котором живу, -- пауза, перебой, -- когда сердце, как пух... И еще я бы написал о постоянном трепете... и о том, что всегда часть моих мыслей теснится около невидимой пуповины, соединяющей мир с чем-то, -- с чем, я еще не скажу... Но как мне писать об этом, когда боюсь не успеть и понапрасну разбередить... Когда она сегодня примчалась, -- еще ребенок, -вот, что хочу сказать, -- еще ребенок, с какими-то лазейками для моей мысли, -- я подумал словами древних стихов -- напоила бы сторожей... спасла бы меня. Кабы вот таким ребенком осталась, а вместе повзрослела, поняла, -- и вот удалось бы: горящие щеки, черная ветреная ночь, спасение, спасение... И напрасно я повторяю, что в мире нет мне приюта... Есть! Найду я! В пустыне цветущая балка! Немного снегу в тени горной скалы! А ведь это вредно, -- то, что делаю, -- я и так слаб, а разжигаю себя, уничтожаю последние свои силы. Какая тоска, ах, какая... И мне ясно, что я еще не снял самой последней пленки со своего страха".
Он задумался. Потом бросил карандаш, встал, заходил. Донесся бой часов. Пользуясь их звоном, как платформой, поднялись на поверхность шаги; платформа уплыла, шаги остались, и вот в камеру вошли: Родион с супом и господин библиотекарь с каталогом.
Это был здоровенного роста, но болезненного вида мужчина, бледный, с тенью у глаз, с плешью, окруженной темным венцом волос, с длинным станом в синей фуфайке, местами выцветшей, и с кубовыми заплатами на локтях. Он держал руки в карманах узких, как смерть, штанов, сжав под мышкой большую, переплетенную в черную кожу книгу. Цинциннат уже раз имел удовольствие видеть его.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.