Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Подлинная жизнь Себастьяна Найта

ModernLib.Net / Отечественная проза / Набоков Владимир Владимирович / Подлинная жизнь Себастьяна Найта - Чтение (стр. 4)
Автор: Набоков Владимир Владимирович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я поблагодарил м-ра Гудмена за совет и потянулся за шляпой. Я чувствовал, что совершил промах, обратившись к нему, что пошел по ложному следу. Отчего-то я не испытывал желания подробно выспрашивать его о тех временах, когда он и Себастьян были "большие приятели". Теперь я гадаю, что бы он мне наболтал, упроси я его порассказать о своем секретарстве. Сердечнейшим образом пожав мою руку, он отобрал у меня черную маску, которую я засунул в карман, полагая, что она может еще мне пригодиться при иной какой-то оказии. Он проводил меня до ближайшей стеклянной двери, и у нее мы расстались. Я уже начал было спускаться по лестнице, как решительного вида девица, несколько раньше виденная мною за машинкой в одной из комнат, нагнала и остановила меня (занятно - вот и кембриджский друг Себастьяна тоже не дал мне сразу уйти).
      Меня зовут Элен Пратт, - сказала она. - Я подслушала, что смогла, из вашего разговора, и у меня есть к вам просьба. Клэр Бишоп - моя близкая подруга. Ей нужно кое-что выяснить. Можно мне будет поговорить с вами на днях?
      Я сказал: "Да, конечно", и мы назначили время.
      Я хорошо знала мистера Найта, - прибавила она, глядя на меня круглыми, яркими глазами.
      Вот как, - пробормотал я, не найдясь, что сказать другого.
      Да, - продолжала она, - он был удивительный человек, и я вам выразить не могу, до чего мне гадка гудменовская книга о нем.
      Что вы? - спросил я. - Какая книга?
      Да вот эта, которую он только что написал. Мы ее вместе считывали на прошлой неделе. Ну ладно, я побежала. Большое вам спасибо.
      Она унеслась, и очень медленно я стал сходить по ступеням. Большое, мягкое, красноватое лицо м-ра Гудмена обладало - и обладает - поразительным сходством с коровьим выменем.
      7
      Книга м-ра Гудмена "Трагедия Себастьяна Найта" получила прекрасную прессу. В ведущих поденных и понедельных изданиях ей посвящались пространные отклики. Ее называли "впечатляющей и убедительной". Автору ставили в заслугу "полноту проникновения" в "глубоко современный" характер. Цитировались места, показывающие как сноровисто он колет пустые орехи. Один критик зашел даже так далеко, что снял шляпу перед м-ром Гудменом, который, добавим, пользовался своей в основном для того, чтобы постоянно на нее садиться. Словом, м-ра Гудмена похлопывали по плечу, хотя ему следовало бы дать по рукам.
      Что до меня, я вообще оставил бы эту книгу без внимания, будь она просто еще одной дурной книгой, обреченной с прочими ее товарками на забвение к следующей весне. Летейская библиотека при всей неисчислимости ее томов останется, конечно, прискорбно неполной без стараний м-ра Гудмена. Но как ни дурна его книга, в ней есть и еще кое-что. Незаурядность предмета вполне механически обращает ее в спутницу выносливой славы другого человека. Сколько ни будет памятно имя Себастьяна Найта, всегда отыщется ученый вопрошатель, добросовестно лезущий по стремянке туда, где "Трагедия Себастьяна Найта" стоит в полудреме между "Падением человека" Годфри Гудмена и "Воспоминаниями о прожитом" Сэмюеля Гудрича. Следственно, если я продолжаю о ней толковать, я это делаю ради Себастьяна Найта.
      Метод м-ра Гудмена незатейлив, как и его философия. Единственная цель у него - показать "несчастного Найта" как продукт и жертву того, что он именует "нашим временем", хотя почему иным людям так не терпится принудить других разделить их хронометрические концепции, для меня всегда оставалось загадкой. "Послевоенное смятение", "послевоенное поколение" - это для м-ра Гудмена волшебные слова, открывающие всякую дверь. Существует, однако ж, "сезам отворись", коего чары, по-видимому, уступают чарам обыкновенной отмычки, и боюсь, что "сезам" м-ра Гудмена как раз этого толка. Впрочем, м-р Гудмен весьма ошибается, думая, что стоит ему взломать замок, как он сразу что-то найдет. То есть я не хочу сказать, что м-р Гудмен думает. Он бы этого не сумел, даже если бы постарался. В своей книге он касается только тех идей, притягательность коих для заурядных умов вполне установлена (коммерческим способом).
      Для м-ра Гудмена молодой Себастьян Найт, "только что выпорхнувший из резного кокона Кембриджа", - это остро чувствующий юноша в жестоком, холодном мире. В этом мире "внешние реалии столь грубо вторгаются в сокровеннейшие сны человека", что юная душа поневоле попадает в осаду перед тем, как окончательно пасть. "Война, - сообщает м-р Гудмен, даже не зарумянившись, - изменила лик вселенной". И с немалым пылом он принимается описывать те особые стороны послевоенной жизни, с которыми молодой человек столкнулся "на тревожной заре своей карьеры": ощущение некоего огромного обмана; душевная усталость и лихорадочное физическое возбуждение (пример: "вялое распутство фокстрота"); ощущение пустоты - и его результат: вопиющая распущенность. А также жестокость; запах крови еще носится в воздухе; сверканье кинематографических чертогов; смутные пары в мутном Гайд-парке; триумфы стандартизации; культ машин; деградация Красоты, Любви, Чести, Искусства... и так далее. Просто чудо, что сам м-р Гудмен, сверстник Себастьяна, насколько я знаю, смог пережить эти страшные годы.
      Но то, что сумел снести м-р Гудмен, не вынес, как видно, его Себастьян Найт. Нам предъявляют изображение Себастьяна, в смятении мерящего шагами свою лондонскую квартиру в 1923 году, после короткой поездки на континент, каковой континент "неописуемо ужаснул его скверным сверканьем своего игорного ада". Да, "вышагивающий взад и вперед... стискивая виски... в муках неудовлетворенности... озлобленный на весь свет... одинокий... снедаемый желанием сделать что-нибудь, но слабый, слабый..." Точками обозначены не тремоло м-ра Гудмена, а сентенции, которые я из человеколюбия опустил. "Нет, продолжает м-р Гудмен, - это был не тот мир, в котором смог бы жить художник. Щеголять отважной невозмутимостью, выставлять напоказ цинизм, который так раздражает в ранних произведениях Найта и так удручает в двух его последних книгах... выглядеть презрительным и сверхумудренным все это было прекрасно, но жало застряло, ядовитое, острое жало". Не знаю отчего, но наличие этого (совершенно мифического) жала, похоже, приносит м-ру Гудмену мрачное удовлетворение.
      Я был бы несправедлив, если бы представил эту, первую, главу "Трагедии Себастьяна Найта" только в виде густого потока философической патоки. Образные описания и анекдоты, составляющие главную часть книги (то есть ту, в которой м-р Гудмен выходит на сцену Себастьяновой жизни, лично с ним познакомившись), высовываются и тут, словно куски бисквита из сиропа. М-р Гудмен - не Босуэлл; все же и у него, несомненно, имелась записная книжка, куда он заносил замечания своего нанимателя, - и, видимо, какие-то из них относились к его нанимателя прошлому. Иными словами, нам полагается вообразить, что Себастьян, отрываясь от работы, произносил: "Вы знаете, милый Гудмен, это напоминает мне один день моей жизни, несколько лет назад, когда..." Засим следовала история. Полудюжины этих историй достаточно, как представляется м-ру Гудмену, для заполнения того, что осталось для него белым пятном, - английской юности Себастьяна.
      Первая из историй (которую м-р Гудмен полагает весьма типичной для "послевоенной жизни студенчества") рисует Себастьяна, показывающего лондонской приятельнице достопримечательности Кембриджа. "А это окно декана, - говорит он; затем, разбив камнем стекло, добавляет: А это сам декан". Нечего и говорить, что Себастьян натянул м-ру Гудмену нос: анекдот этот стар, как сам Университет.
      Рассмотрим вторую. Как-то ночью во время краткой каникулярной поездки в Германию (1921? 1922?) Себастьян, разъяренный кошачьим концертом на улице, стал швырять в нарушителей тишины разного рода предметы, включая сюда и яйцо. Погодя в дверь постучал полицейский, который принес обратно все эти предметы за исключеньем яйца.
      Это из старой (или, как сказал бы м-р Гудмен, "предвоенной") книжки Джерома К. Джерома. М-ра Гудмена снова дернули за нос.
      История третья: Себастьян, рассказывая о своем самом первом романе (неизданном и уничтоженном), поясняет, что речь в нем шла о молодом толстом студенте, который, приехав домой, узнает, что его мать вышла замуж за его же дядю; этот самый дядя, ушной специалист, погубил студентова отца.
      М-р Гудмен шутки не понял.
      Четвертая: летом 1922 года Себастьян переутомился и, страдая галлюцинациями, часто видел своего рода оптическое привидение: с неба к нему быстро спускался монах в черной рясе.
      Это немного труднее: рассказ Чехова.
      Пятая:
      Однако мне кажется, лучше остановиться, или иначе м-р Гудмен рискует обратиться в слона. Оставим его муравьедом. Мне его жаль, но тут уже ничем не поможешь. И хоть бы он не раздувал, не комментировал эти "удивительные происшествия и фантазии" так важно, с такой обильной жатвой умозаключений! Колючий, капризный, обезумевший Себастьян в схватке с горестным миром Геростратов, стратостатов, плутократов и пустохватов... Как же, как же, тут непременно что-нибудь да есть.
      Я хочу быть точным в научном смысле этого слова. Я не могу позволить себе проглядеть малейшую частицу истины лишь потому, что в какой-то миг моих изысканий меня ослепил гнев, вызванный низкопробной стряпней... Кто это тут говорит о Себастьяне Найте? Прежний его секретарь. Были они друзьями? Нет, - и мы это еще увидим. Есть что-нибудь действительное или возможное в противопоставлении хрупкого, нетерпеливого Себастьяна порочному, усталому миру? Ничего. Быть может, имелся иной какой-то разрыв, разлом, разлад? О да.
      Достаточно пролистать первые тридцать примерно страниц "Утерянных вещей", чтобы убедиться, до какой степени безмятежно непонимание м-ром Гудменом (который, к слову, не цитирует ничего, что шло бы вразрез с основной идеей его напрасного опуса) внутреннего отношения Себастьяна к внешнему миру. Время никогда не являлось для Себастьяна 1914-м или 1920-м, или 1936-м годом - это всегда был год 1-й. Заголовки газет, политические теории, модные идеи значили для него не больше чем словообильные уведомления, оттиснутые (на трех языках с ошибками минимум в двух) на обертке какого-нибудь мыла или зубной пасты. Пена могла оказаться густой, уведомление убедительным, - но более тут говорить было не о чем. Он вполне мог понять впечатлительных и проникновенных мыслителей, не способных уснуть по причине землетрясения в Китае, но, будучи тем, кем был, он не мог взять в толк, почему эти же самые люди не испытывают столь же бурного приступа горя при мысли о подобном бедствии, случившемся столько лет назад, сколько миль от них до Китая. Время, пространство для него были мерками одной и той же вечности, так что само представление о нем, реагирующем каким-то особо "современным" манером на то, что м-р Гудмен именует "атмосферой послевоенной Европы", просто бред. Он был вперемешку счастлив и удручен в мире, в который пришел, - вот как путешественник может восторгаться видами, почти одновременно мучась морской болезнью. В каком бы веке ни выпало Себастьяну родиться, он равно бы веселился и печалился, радовался и тревожился, словно ребенок в цирке, вспоминающий временами о завтрашнем походе к дантисту. Причина же его неприкаянности состояла не в том, что он был нравственным человеком в безнравственном мире или безнравственным - в нравственном, и не в стесненных чувствах юности, не сумевшей достаточно естественно расцвести в мире, ставшем слишком поспешной чередой фейерверков и похорон; она состояла попросту в понимании того, что ритм его внутреннего бытия намного богаче, чем ритм всякой иной души. Даже тогда, по завершении кембриджской поры, - а может статься, и раньше, - он сознавал, что малейшая его мысль или ощущение содержат на одно измерение больше, чем мысль или ощущение ближнего. Он мог возгордиться этим, присутствуй в его натуре хоть что-то трагическое. Поскольку же ничего такого в ней не было, ему оставалось лишь испытывать неловкое чувство кристалла среди стекляшек, шара среди кругов (но все это пустяки в сравнении с тем, что он испытал, когда наконец вступил на литературное поприще).
      "Я был, - пишет Себастьян (в "Утерянных вещах"), - застенчив настолько, что всегда умудрялся неведомо как совершить тот самый промах, которого пуще всего норовил избежать. В моем губительном стремлении слиться с окружением я походил, пожалуй, на хамелеона-дальтоника. Застенчивость моя переносилась бы легче - и мною, и другими, - будь она обычного потливо-прыщавого сорта: многие юноши через это проходят, и никто особенно не возражает. Но у меня она обрела черты болезненной тайны, ничего не имеющей общего со спазмами созревания. Среди самых банальных выдумок пыточного застенка есть одна, состоящая в том, что узника лишают сна. Люди в большинстве своем проживают день с какой-то частью рассудка, погруженной в блаженную спячку: голодного человека, поедающего бифштекс, интересует еда, а, скажем, не сон об ангелах в цилиндрах, который привиделся ему лет семь назад; в моем случае все веки, дверки и створки сознания открывались сразу и во всякое время суток. У большинства людей мозг имеет свои выходные, моему же было отказано и в сокращенном рабочем дне. Такое состояние постоянного бодрствования чрезвычайно мучительно и само по себе, и по прямым его результатам. Каждое пустяковое дело, которое, между прочими, предстояло мне совершить, принимало столь причудливое обличие, пробуждало в моем уме такую массу ассоциативных идей, причем эти ассоциации были настолько запутанны и темны, до такой степени бесполезны в практическом смысле, что я либо сбывал это дело с рук, либо из чистой нервозности приводил его в состояние полной неразберихи. Когда однажды утром я пришел к редактору журнала, способному, как я полагал, напечатать некоторые из моих кембриджских стихотворений, то свойственное ему особое заикание, мешаясь с некоторым сочетанием углов в рисунке дымоходов и крыш, чуть перекошенных изъяном оконного стекла, - это и странный, затхловатый запах в комнате (роз, догнивающих в мусорной корзинке?) отправили мои мысли по такому дальнему и кружному пути, что я, вместо того, о чем намеревался говорить, начал вдруг рассказывать этому человеку, которого и видел-то впервые, о литературных планах нашего общего знакомца, просившего меня я слишком поздно вспомнил об этом - сохранить их в тайне...
      ...Зная опасные причуды моего сознания, я боялся встречаться с людьми, опасаясь оскорбить их чувства или стать посмешищем в их глазах. Но это же качество или изъян, так терзавший меня при столкновении с тем, что называют практической стороной жизни (хотя, между нами, торговые книги и книготорговля выглядят при свете звезд удивительно нереальными), обращалось в инструмент утонченного наслаждения всякий раз, что я уступал моему одиночеству. Я был страстно влюблен в страну, ставшую мне домом (насколько моя природа способна освоить представление о доме); у меня случались свои киплинговские настроения, настроения в духе Руперта Брука и Хаусмана. Собака-поводырь около "Хэрродз'а" или цветные мелки панельного живописца; бурые листья аллеи в Нью-Форест или цинковый таз, вывешенный в трущобах на черной кирпичной стене; картинка в "Панче" или витиеватый пассаж в "Гамлете" все сходилось в строгую гармонию, где и для меня отыскивалась тень места. Память о Лондоне моей юности - это память о бесконечных, бесцельных блужданиях, об ослепленном солнцем окне, внезапно пробившем утренний синий туман, или о черных чудесных проводах с бегущими вдоль них подвесками капель. Как будто я, неслышно ступая, иду сквозь призрачные лужайки и дансинги, полные взвизгов гавайской музыки, спускаюсь по славным грязно-коричневым улочкам с милыми именами и в конце концов попадаю в какую-то теплую полость, где нечто, страшно похожее на мое сокровенное "я", сидит, свернувшись калачиком, в темноте..."
      Жаль, что м-р Гудмен не удосужился поразмыслить над этими строками, хоть и сомнительно, чтобы ему удалось понять их внутренний смысл.
      Он был настолько любезен, что прислал мне экземпляр своего изделия. В сопроводительном послании он объяснял в тяжеловесно-шутливых тонах (предназначенных изобразить - на письме - добродушное подмигивание), что если он и не упомянул о книге в ходе нашей беседы, то лишь потому, что желал поднести мне великолепный сюрприз. Его тон, его хохоток, его напыщенное остроумие - все приводило на ум старого, грубоватого друга семьи, явившегося с драгоценным подарком для самого маленького. Но м-р Гудмен - не очень хороший актер. В сущности, он ни секунды не думал, что я порадуюсь книге, написанной им, или хотя бы тому, что он из кожи вон лез ради прославления имени члена моей семьи. Он знал, и знал всегда, что книга его - хлам, знал, что ни ее переплет, ни обложка, ни рекламная болтовня на обложке да и никакие отклики и объявления в прессе меня не обманут. Почему он почел за разумное держать меня в неведенье, - не вполне очевидно. Возможно, он полагал, что я могу, раззадорившись, в один присест накатать собственный том, как раз поспев столкнуть этот том с его.
      Он, впрочем, прислал мне не только книгу. Он разрешился также обещанным отчетом. Здесь не место вдаваться в эти материи. Я передал его отчет моему поверенному, и тот уже ознакомил меня со своим заключением. Здесь довольно будет сказать, что практической непорочностью Себастьяна злоупотребили самым непристойным образом. Никогда м-р Гудмен не был порядочным литературным агентом. В лучшем случае он ставил на книгу, словно на лошадь. Его невозможно по праву причислить к интеллигентным, честным и тяжко трудящимся людям этой профессии. На том и оставим его; однако я еще не покончил с "Трагедией Себастьяна Найта", или, скорее, - с "Фарсом м-ра Гудмена".
      8
      Два года прошло после смерти матушки, прежде чем я снова увидал Себастьяна. Одна почтовая открытка - вот все, что я за это время получил от него, не считая чеков, которые он настойчиво мне высылал. Скучным и тусклым днем в ноябре или декабре 1924 года я шел по Елисейским полям к площади Этуаль и вдруг за стеклянным фасадом модного кафе углядел Себастьяна. Помню, первым моим побуждением было - так и идти своей дорогой, до того огорчило меня неожиданное открытие, что, появившись в Париже, он не связался со мной. Все же, поразмыслив, я вошел внутрь. Я увидел лоснистый, темный затылок Себастьяна и склоненное лицо девушки в очках, сидевшей насупротив него. Она читала письмо, которое, когда я подошел, с легкой улыбкой ему возвратила, сняв роговые очки.
      Роскошно, а? - спросил Себастьян, и в этот же миг я положил ладонь на его худое плечо.
      О, привет В., - сказал он, глянув вверх. - Это мой брат - мисс Бишоп. Садись, располагайся поудобней.
      Она была неброско хороша: бледная, чуть веснущатая кожа, слегка впалые щеки, серые с голубизной близорукие глаза, узкий рот; в строгом сером платье с голубым шарфом и в маленькой треугольной шляпке. По-моему, волосы у нее были пострижены коротко.
      А я как раз собирался тебе звонить, - сказал Себастьян, боюсь, не вполне искренне. - Я, видишь ли, всего на день сюда, к завтрему должен вернуться в Лондон. Закажешь что-нибудь?
      Они пили кофе. Клэр Бишоп, подрагивая ресницами, порылась в сумочке, нашарила платок и приложила его сначала к одной красноватой ноздре, затем к другой.
      Насморк все хужеет, - сказала она и щелкнула замком.
      О, прекрасно, - сказал Себастьян в ответ на мой очевидный вопрос. - Я, собственно, только что окончил роман, и вроде, издателю, которого я подыскал, он нравится - судя по его обнадеживающему письму. Похоже, он доволен даже названием, "Робин-дрозд дает сдачи", - в отличие от Клэр.
      По-моему, это звучит глупо, - сказала Клэр, - и потом, птица не может давать сдачи.
      Это намек на известный детский стишок, - сказал, обращаясь ко мне, Себастьян.
      И намек глупый, - сказала Клэр, - первое название было намного лучше.
      Не знаю... Призма... Грань призмы... - пробормотал Себастьян, - это не совсем то, что мне требуется... Жаль, что Робин-дрозд так мало известен...
      Название книги, - сказала Клэр, - должно передавать ее колорит, а не содержание.
      Это был первый и последний раз, что Себастьян говорил при мне о литературе. Редко, к тому же, видал я его в таком беззаботном расположении духа. Он выглядел ухоженным и крепким. На тонко очерченном белом лице с легкой тенью по щекам - он был из тех несчастливцев, что вынуждены бриться дважды в день, когда обедают вне дома, - не было и следа нездоровой тусклости, столь часто ему присущей. Довольно крупные, заостренные уши пылали, как и всегда, когда он бывал приятно взволнован. Я же, напротив, испытывал скованность и косноязычие. Я как-то чувствовал, что влез не ко времени.
      В кино пойдем или куда-нибудь еще? - спросил Себастьян, опуская два пальца в жилетный карман.
      Как хочешь, - сказала Клэр.
      Gah-song, - сказал Себастьян. Я и прежде замечал, что он старается говорить по-французски, как то пристало подлинному трезвому британцу.
      Некоторое время мы искали под столом и под плюшевыми сиденьями одну из перчаток Клэр. Она пользовалась приятными, холодноватыми духами. Наконец я извлек перчатку, серую, замшевую, на белой подкладке, с бахромчатым раструбом. Клэр не спеша надевала их, пока мы проталкивались сквозь вертлявую дверь. Довольно высокая, с очень прямой осанкой, хорошие щиколки, туфли на низких каблуках.
      Послушай, - сказал я, - боюсь, мне нельзя пойти с вами в кино. Мне страшно жаль, но у меня кое-какие дела. Может быть... Ты когда, в точности, уезжаешь?
      Да ночью, - сказал Себастьян, - но скоро опять вернусь... Глупо, что я не дал тебе знать пораньше. Во всяком случае, мы можем немного тебя проводить...
      Вы хорошо знаете Париж? - спросил я Клэр...
      Мой пакет, - сказала она, вдруг замерев на месте.
      Ладно, я его прихвачу, - сказал Себастьян и вернулся в кафе.
      Вдвоем, очень медленно, мы шли по широкой панели. Я, запинаясь, повторил вопрос.
      Да, прилично, - сказала она. - У меня друзья здесь, я остановилась у них до Рождества.
      Себастьян замечательно выглядит, - сказал я.
      Да, и по-моему тоже, - сказала Клэр, оглянувшись через плечо и затем посмотрев на меня из-под приопущенных ресниц. - Когда я с ним познакомилась, у него был вид обреченного человека.
      А когда это было? - видимо, спросил я, потому что помню ответ:
      Этой весной в Лондоне, на одном прескучном вечере, правда, на вечерах у него вид всегда обреченный.
      Вот твои бонбонки, - сказал сзади нас голос Себастьяна. Я сообщил им, что направлялся к станции подземки, на Этуаль, и мы стали огибать площадь слева. Только было начали мы переходить авеню Клебер, как Клэр едва не сшибло велосипедом.
      Дурашка, - сказал Себастьян, хватая ее за локоть.
      Слишком много голубей, - сказала она, когда мы ступили на тротуар.
      Ага, и пахнут, - добавил Себастьян.
      Чем пахнут? У меня нос заложен, - спросила она, шмыгая и всматриваясь в густую стаю толстых птиц, важно гулявших у нас под ногами.
      Ирисами и резиной, - сказал Себастьян.
      Стоны грузовичка, едва увильнувшего от мебельного фургона, отправили птиц колесить по небу. Они оседали на жемчужно-серый и черный фриз Триумфальной арки, и когда некоторые из них вспархивали снова, казалось, что оперяются и оживают кусочки резного антаблемента. Несколько лет спустя я обнаружил эту картину, "этот камень, сливающийся с крылом", в третьей из книг Себастьяна.
      Перейдя еще несколько улиц, мы вышли к белым поручням ведущей на станцию лестницы. Тут мы расстались, вполне беззаботно... Помню удаляющийся плащ Себастьяна и сизовато-серую фигуру Клэр. Она взяла его под руку и приноровила походку к его машистому шагу.
      Ныне я узнал от мисс Пратт много такого, что заставляет меня желать узнать еще больше. Она обратилась ко мне, чтобы выяснить, не осталось ли среди вещей Себастьяна каких-либо писем от Клэр Бишоп. Она подчеркнула, что делает это не по поручению Клэр Бишоп, что фактически Клэр Бишоп ничего о нашем разговоре не знает. Клэр была замужем уже три или четыре года, к тому же она слишком горда, чтобы говорить о прошлом. Мисс Пратт виделась с ней через неделю примерно после того, как о смерти Себастьяна сообщили газеты, и хоть женщины были давними подругами (то есть каждая знала о другой гораздо больше, чем полагала другая), Клэр не стала задерживаться на этой теме.
      Надеюсь, он был не слишком несчастен, - сказала она спокойно, потом прибавила: - Интересно, сохранил ли он мои письма?
      То, как она это сказала, прищурясь, быстрый вздох перед переменою темы, - все убедило подругу: для Клэр было бы большим облегчением узнать, что письма уничтожены. Я спросил мисс Пратт, нельзя ли мне увидеться с Клэр; нельзя ли упросить ее рассказать мне о Себастьяне. Мисс Пратт ответила, что, зная Клэр, она не посмела бы даже передать ей мою просьбу. "Безнадежно" - вот как она сказала. На миг я испытал низкое искушение намекнуть, что владею письмами и отдам их Клэр, если она соблаговолит со мной побеседовать, так страстно стремился я встретиться с ней, просто посмотреть на нее и увидеть, как скользнет по ее лицу тень имени, которое я назову. Но нет, - я не мог шантажировать прошлое Себастьяна. Об этом нечего было и думать.
      Письма сгорели, - сказал я. И продолжал уговоры, повторяя снова и снова, что, верно, попытка не пытка, что она могла бы убедить Клэр, пересказав наш разговор, что мой визит будет очень недолгим и очень невинным.
      А, собственно, что вы хотите узнать? - спросила мисс Пратт. - Потому что, знаете, я и сама могу многое вам рассказать.
      Она долго рассказывала мне о Клэр и Себастьяне, у нее это очень хорошо получалось, хотя, подобно большинству женщин, она имела склонность к некоторой назидательности задним числом.
      Вы хотите сказать, - перебил я ее в определенном месте ее рассказа, что никто не узнал даже имени этой женщины?
      Никто, - ответила она.
      Но как же я ее найду? - воскликнул я.
      Вы ее никогда не найдете.
      Когда, вы сказали, это началось? - перебил я еще раз при упоминании о его болезни.
      Ну, - сказала она, - тут я не очень уверена. Я ведь видела не первый приступ. Мы вышли из какого-то ресторана. Было очень холодно, и он не мог отыскать такси, нервничал и злился. Он побежал за одной машиной, проскочившей мимо и вставшей. Потом вдруг остановился и сказал, что ему не по себе. Помню, он вынул из коробочки облатку или что-то такое и раздавил ее в своем белом шелковом шарфе и словно бы прижимал ее к лицу, пока давил. Это мог быть и двадцать седьмой год, и двадцать восьмой.
      Я задал еще несколько вопросов. Она ответила на все так же обстоятельно и затем продолжила свой печальный рассказ.
      После ее ухода я все записал, - но все это было мертво, мертво. Я просто обязан был увидеться с Клэр! Единый взгляд, единое слово, единый звук ее голоса был бы достаточен (и необходим, совершенно необходим) для оживления прошлого. Отчего это так, я не понимал, так же как не понимал вовсе, отчего в один незабываемый день несколькими неделями раньше я был так уверен, что доведись мне застать умирающего в живых, и я узнаю нечто такое, чего не знал еще ни один человек.
      И вот, в один из понедельников, поутру, я отправился в гости.
      Горничная провела меня в маленькую гостиную. Клэр дома, это я, по крайности, выяснил у румяной и довольно неотесанной молодой особы. (Себастьян замечает где-то, что английские романисты, описывая прислугу, никогда не уклоняются от определенного установившегося тона.) С другой стороны, я знал от мисс Пратт, что днем м-р Бишоп занят в Сити; как странно, - она вышла за человека с такой же фамилией, впрочем никакого родства, чистой воды совпадение. Примет ли она меня? Вполне состоятельны, я бы сказал, но не слишком... Вероятно, гостиная углом на втором этаже, и над нею две спальни. Вся эта улица состояла именно из таких стиснутых, узкофронтонных домов. Долгонько она решается... Может, лучше было рискнуть и сначала телефонировать? Рассказала ли ей уже мисс Пратт про письма? Вдруг вниз по лестнице зазвучали мягкие шаги, и огромный мужчина в черном халате с лиловатыми лацканами пружинисто вошел в комнату.
      Простите мне мой наряд, - сказал он, - но я в жестоком насморке. Я Бишоп, а вы, как я понял, желали видеть мою жену.
      Не подцепил ли он этот насморк, подумал я в курьезном припадке игривости, от красноносой, охриплой Клэр, виденной мною лет двенадцать назад?
      В общем да, - сказал я, - если она меня не забыла. Мы когда-то встречались в Париже.
      О, она отлично помнит вашу фамилию, - сказал м-р Бишоп, твердо глядя на меня, - но с сожалением должен сказать, что она не сможет увидеться с вами.
      А попозже я бы не мог заглянуть? - спросил я.
      После недолгой паузы м-р Бишоп спросил:
      Прав ли я, полагая, что ваш визит каким-то образом связан со смертью вашего брата? - Он стоял передо мной, засунув руки в карманы халата и глядя на меня; светлые волосы отметены назад рассерженной щеткой, - хороший человек, достойный, надеюсь, он не против того, что я говорю это здесь. Могу добавить, что совсем недавно, в весьма печальных обстоятельствах, мы обменялись письмами, вполне покончившими со всякой неприязнью, какая могла примешаться к нашему первому разговору.
      Только это и не позволяет ей видеть меня? - спросил я в свой черед. Фраза вышла дурацкая, согласен.
      Как бы там ни было, вы ее не увидите, - сказал м-р Бишоп. - Простите, - прибавил он немного мягче, заметив, что я слегка отстранился, для верности. - Я уверен, что при иных обстоятельствах... но, видите ли, жена не очень охотно вспоминает о прошлых знакомствах, и вы извините меня, если я скажу, что, по-моему, вам не следовало приходить.
      Я плелся назад, сознавая, что порядком испортил все дело. В воображении я рисовал, что сказал бы я Клэр, застав ее в одиночестве. Я как-то сумел уже убедить себя, что окажись она одна, она бы меня приняла: так непредвиденная помеха преуменьшает те, с которыми свыклось воображение. Я сказал бы: "Не будем говорить о Себастьяне. Поговорим о Париже. Вы хорошо его знаете? Помните тех голубей? Расскажите, что вы читали в последнее время... А фильмы? Вы по-прежнему теряете перчатки, пакеты?" Или я мог бы прибегнуть к более дерзкому способу, к прямой атаке. "Да, я понимаю, что вы должны испытывать, но пожалуйста, пожалуйста, расскажите мне про него. Ради его портрета. Ради мелочей, которые уйдут и сгинут, если вы мне откажете, не позволив вставить их в книгу о нем". О, я был уверен, что она нипочем не отказала бы мне.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11