Так, однажды картина предстала перед жюри под названием «Переход через Рубикон», но под тогой Цезаря судьи распознали фараона, и он был отвергнут с подобающим его сану почтением.
На следующий год Марсель покрыл соответствующее место картины белилами, которые должны были изображать снег, в углу посадил елочку, одного из египтян перерядил в мундир гренадера императорской гвардии и окрестил картину: «Переправа через Березину».
Члены жюри протерли очки об обшлага своих академических мундиров и не поддались новой хитрости живописца. Они без труда узнали назойливый холст, особенно по огромной разноцветной лошади, которая вздыбилась на гребне волны. Шкура этого коня служила Марселю местом для всех его колористических опытов, и он называл ее синоптической панорамой «тонких оттенков», ибо здесь можно было наблюдать самые разнообразные сочетания цветов и всю игру света и теней. Но жюри и тут проявило полное бесчувствие, и «Переправа через Березину» получила все черные шары, имевшиеся в распоряжении судей.
— Что ж, так я и знал, — сказал Марсель. — На будущий год представлю ее под названием: «Переход через „Пассаж Панорам“.
— Вот и обдуришь их… их, их, их…— пропел Шонар на оригинальный мотив собственного сочинения, — страшный мотив, построенный на аккордах, оглушительных как раскаты грома и весьма небезопасных для рояля.
— Но как же так? Они отвергают картину, а волны Красного моря не заливают их краской стыда! — шептал Марсель, созерцая свое произведение…— Подумать только, тут на сто экю краски и на миллион таланта, не считая моей цветущей юности, которая успела облысеть заодно с моей фетровой шляпой. Это серьезное произведение, открывающее новые горизонты для лессировки. Но им меня не одолеть! Буду посылать им картину до своего последнего издыхания. Пусть она врежется в их память, как в медную доску резец гравера.
— Это единственный способ сделать с нее гравюру, — жалобным голосом протянул Гюстав Коллин.
Марсель продолжал изрыгать проклятия, а Шонар продолжал перекладывать их на музыку.
— Ах, так? Они не хотят принять мою вещь? — возмущался Марсель. — Правительство содержит их, дает им квартиры, награждает орденами — и все для того, чтобы раз в год, первого марта, они отвергали мою картину, предпочитая ей сотни других, у которых лучше подрамники!… Отлично понимаю их намерения, отлично понимаю — они хотят, чтобы я отрекся от творчества.
Они, видимо, надеются, что, отвергнув мое «Чермное море», заставят меня с отчаяния броситься в него. Плохо же они меня знают, если рассчитывают, что я попадусь на такую грубую хитрость. Теперь я даже не стану дожидаться открытия выставок. Начиная с сегодняшнего дня моя картина, как некий дамоклов меч, будет вечно висеть над ними. Теперь я каждую неделю буду посылать ее поочередно всем членам жюри на дом. Она отравит их существование, омрачит семейные радости, вино будет казаться им кислым, жаркое подгоревшим, жены несносными. Они живо сойдут с ума, и на заседания Академии их будут возить в смирительных рубашках. Превосходная идея!
Несколько дней спустя, когда Марсель уже забыл о задуманной им коварной мести, к нему явился папаша Медичи. Так в их кружке прозвали еврея Соломона, который в те времена был хорошо знаком всей богеме, ибо постоянно поддерживал с нею деловые отношения.
Папаша Медичи промышлял всякого рода старьем. Он торговал гарнитурами мебели, стоимостью от двенадцати франков до тысячи экю. Он покупал все что угодно и умел все перепродать с прибылью. Операции обменного банка господина Прудона — пустяки по сравнению с системой, применявшейся Медичи, он обладал гением торговли в такой степени, какой не достигали. Даже самые ловкие из его единоверцев. Его лавочка на площади Карузель представляла собою сказочный уголок, где можно было раздобыть все что душе угодно. Любые плоды земли, любые произведения искусства, все, что рождается в недрах земли или создано человеческим гением, здесь делалось предметом купли-продажи. Все, решительно все, становилось здесь товаром, даже то, что относится к области «идеального». Медичи скупал идеи и либо сам эксплуатировал их, либо перепродавал. Его знали все литераторы и все художники, он дружил и с палитрой и с чернильницей и был истинным Асмодеем мира искусств. Он мог предложить вам сигары в обмен на парадоксы, он рассказывал журналистам всевозможные светские сплетни для газетных статеек, получая за это вознаграждение, он мог добыть пропуск на трибуны парламента и пригласительный билет на вечер в частном доме, он предоставлял кров на ночь, на неделю или на месяц бездомным мазилкам, которые расплачивались с ним копиями со знаменитых картин из Лувра. У театральных кулис не было от него никаких тайн. Он мог содействовать приему пьесы в театр, мог добиться ее постановки вне очереди. В голове у него имелся справочник с двадцатью пятью тысячами адресов, он знал местопребывание, имена и секреты всех знаменитостей, даже самых сомнительных. Несколько страничек, извлеченных из темных недр его бухгалтерских книг, дадут лучше самых подробных объяснений понятие об универсальности его торговых операций.
20 марта 184… года.
— Получено от господина Л., антиквара, за компас, которым Архимед пользовался во время осады Сиракуз, — 75 фр.
— Уплачено господину В., журналисту, за полное неразрезанное собрание сочинений академика *** — 10 фр.
— Получено от него же за критическую статью о полном собрании сочинений академика *** — 30 фр.
— Получено от академика *** за фельетон в двенадцать столбцов, посвященный разбору полного собрания его сочинений, — 250 фр.
— Уплачено господину Р., литератору, за критический очерк о собрании сочинений академика *** — 10 фр., дано, кроме того, 50 фунтов каменного угля и 2 килограмма кофея.
— Получено от господина *** за фарфоровую вазу, принадлежавшую госпоже дю Барри, — 18 фр.
— Уплачено девице Д. за ее волосы 15 фр.
— Уплачено господину Б. за серию статей о нравах и за три новых орфографических ошибки, сделанных господином префектом Сены, — 6 фр., кроме того, дана пара неаполитанских башмаков.
— Получено от мадемуазель О. за белокурые волосы — 120 фр.
— Уплачено господину М., историческому живописцу, за сюиту игривых рисунков — 25 фр.
— Получено от господина Фердинанда за указание часа, когда баронесса Р. де П. отправляется в церковь, ему же сдан на сутки мезонин в предместье Монмартр, — всего 30 фр.
— Получено от господина Изидора за его портрет в образе Аполлона — 30 фр.
— Получено от мадемуазель Р. за пару омаров и шесть пар перчаток — 2 фр. 75 сант. (Осталось за ней 33 фр. 25 сант.)
— Для нее же устроен полугодовой кредит у модистки госпожи. (Размер вознаграждения обсудить!)
— Госпоже, модистке, подыскана заказчица, мадемуазель Р. (за что получено три метра бархата и семь локтей кружев).
— Уплачено господину Р., литератору, за вексель на 120 франков, выданный под залог газеты ***, в настоящее время закрытой, — 5 фр. Кроме того, дано два фунта моравского табаку.
— Получено с господина Фердинанда за два любовных письма — 12 фр.
— Уплачено живописцу господину Ж. за портрет господина Изидора в образе Аполлона — 6 фр.
— Уплачено господину М. за его сочинение под заглавием «Подводные революции», весом 75 килограммов — 15 фр.
— Получено от графини Ж. за саксонский сервиз, данный на подержание, — 20 фр.
— Уплачено журналисту господину М. за 52 строки текста в его газете «Парижский курьер» 100 фр. Кроме того, дан каминный прибор.
— Получено с господина О… и К° за 52 строки текста в «Парижском курьере» — 300 фр. Кроме того, получен каминный прибор.
— Мадемуазель С. Ж. сдана на один день кровать и карета (долг безнадежный). (См. ее текущий счет в гроссбухе, тома 26 и 27.)
— Уплачено господину Гюставу К. за докладную записку касательно льняной промышленности — 50 фр. Кроме того, дано редкое издание сочинений Иосифа Флавия.
— Получено с мадемуазель С. Ж. за модную обстановку — 5 000 фр.
— Уплачено по ее же просьбе аптекарю по счету — 75 фр.
— То же по счету молочницы — 3 фр. 85 сант.
И т. д. и т. д.
По этим выдержкам можно судить о том, как обширен и разнообразен был круг коммерческих операций Медичи. И хотя иные из его сделок носили не вполне законный характер, его никто не беспокоил.
Еврей вошел к богемцам, как всегда, с деловым видом и сразу понял, что явился вовремя. Действительно, четверо приятелей собрались на совещание и под председательством неукротимого аппетита обсуждали важнейший вопрос — о хлебе и говядине. Дело было в воскресенье, в конце месяца.
Роковой день, зловещий срок!
Поэтому старика приветствовали радостными восклицаниями, ведь все хорошо знали, что он слишком скареден, чтобы тратить время на пустые визиты. Уж раз он явился, значит есть какое-то дело.
— Здравствуйте, господа, — сказал он. — Как поживаете?
— Коллин, будь гостеприимным хозяином, подай стул, — сказал Родольф, сам он пребывал в горизонтальном положении на кровати и так разнежился, что не мог встать. — Гость — особа священная. Приветствую вас, как некогда Авраам трех странников, — обратился он к вошедшему.
Коллин пододвинул кресло, мягкостью не уступавшее бронзовому, и радушно предложил Медичи:
— Представьте себе на минуту, что вы — Цинна, и садитесь.
Медичи опустился в кресло и хотел было сказать, что оно на редкость жесткое, да вовремя спохватился, вспомнив, что сам же дал это кресло Коллину в обмен на программную речь, которую продал некоему депутату, лишенному дара импровизации. Когда еврей садился, в его карманах что-то мелодично зазвенело, и в сердцах богемцев встрепенулась надежда.
— Аккомпанемент прелестный, посмотрим, что он запоет, — шепнул Родольф Марселю.
— Господин Марсель, я намерен вас осчастливить, — сказал Медичи. — Другими словами — вам представляется замечательный случай добиться признания в артистическом мире. Видите ли, господин Марсель, путь искусства — это тернистый путь, а слава — редкий оазис.
— Папаша Медичи, — сказал Марсель, которого разбирало нетерпение, — заклинаю вас вашим кумиром, пятьюдесятью процентами, говорите покороче!
— Да, — подхватил Коллин, — будьте кратки, как король Пипин. Ведь он был Короткий, а вы, что сын Иакова, конечно, обрезаны и, значит, тоже слегка укорочены.
— Ну и ну! — воскликнули богемцы, с ужасом ожидая, что пол вот-вот разверзнется и философ провалится в преисподнюю.
Но на сей раз Коллин не провалился.
— Вот в чем дело, — начал Медичи. — Некий меценат собирает коллекцию картин, которую он потом будет возить по всей Европе, он поручил мне раздобыть для его музея несколько выдающихся произведений. Вот я и остановил свой выбор на вашей картине. Словом, я пришел купить у вас «Переход через Чермное море».
— За наличные? — осведомился Марсель.
— За наличные, — ответил еврей, и в его карманах вновь раздался сладостный звон.
— На лице у тебя что-то не видно радости, — удивился Коллин, глядя на Марселя.
— Что ж ты молчишь, словно воды в рот набрал! — с негодованием воскликнул Родольф. — Разбойник ты этакий! Или не видишь, что речь идет о деньгах! Что же, для тебя, безбожника, нет ничего святого?
Коллин взобрался на стул и встал в позу Гиппократа, бога молчания.
— Продолжайте, Медичи, — проговорил Марсель. — Я предоставляю вам честь самому назначить цену этому бесценному творению. — И он указал на свою картину.
Еврей выложил на стол пятьдесят новеньких серебряных экю.
— Это начало, — сказал Марсель. — А что дальше?
— Вы знаете, господин Марсель, что мое первое слово вместе с тем и последнее. Не прибавлю ни гроша. Подумайте. Пятьдесят экю составляют полтораста франков. Это сумма!
— Сумма довольно жалкая, — возразил художник. — В одной только мантии моего фараона содержится кобальта на пятьдесят экю. Заплатите хотя бы за покрой. Удвойте цифру, округлите ее, и я назову вас Львом Десятым, даже Львом Двадцатым!
— Вот мое последнее слово, — ответил Медичи. — Прибавить я ни гроша не прибавлю, но приглашаю всех на обед. Вина по вашему выбору и в любом количестве, а за десертом я с вами расплачусь золотом.
— Других предложений нет? — загремел Коллин, трижды стукнув кулаком по столу. — Сделка заключена!
— Что ж, я согласен, — пробормотал Марсель.
— За картиной я пришлю завтра, — сказал еврей. — Пойдемте, господа. На стол уже накрыто.
Друзья стали спускаться по лестнице и хором запели из «Гугенотов»: «За стол! За стол!»
Медичи угостил приятелей прямо-таки царским обедом. Он предложил им целый ряд изысканных блюд, до сих пор им совершенно незнакомых, омар перестал быть для Шонара мифическим существом, и отныне музыкант воспылал к этой амфибии ненасытной страстью.
Друзья встали из-за стола пьяные, Как в день сбора винограда. Это едва не повлекло за собой печальных последствий, ибо Марсель, проходя в два часа утра мимо дома своего портного, захотел непременно разбудить его и вручить ему в счет долга только что полученные полтораста франков. Но Коллин еще кое-что соображал, и ему удалось удержать приятеля на самом краю пропасти.
Через неделю Марсель узнал, в какой именно музей попало его произведение. Проходя по предместью Сент-Оноре, он обратил внимание на кучку зевак, которые с любопытством наблюдали, как над какой-то лавочкой прилаживают вывеску. Вывеска эта оказалась не чем иным, как картиной Марселя, — Медичи продал ее владельцу съестной лавки. Но «Переход через Чермное море» опять подвергся изменениям и получил новое название. На картине появился пароход, и теперь она именовалась: «В Марсельском порту». Когда картину открыли, в толпе зевак пронесся гул одобрения. Марсель воспринял это как триумф и восторженно прошептал: «Глас народа — глас божий».
XVII
НАРЯДЫ ГРАЦИЙ
Однажды мадемуазель Мими, любившая поспать, проснулась, когда часы пробили десять, и очень удивилась, что Родольфа нет возле нее и вообще не видно в комнате. Накануне, когда она засыпала, он еще сидел за письменным столом и собирался провести за работой всю ночь: он только что получил из ряда вон выходящий заказ, и Мими очень хотелось, чтобы поэт поскорей его выполнил. Дело в том, что на этот гонорар поэт обещал купить ей отрез на весеннее платье. Кокетливая девушка уже облюбовала себе материю в витрине известного магазина новинок «Два болванчика», к которому она постоянно совершала паломничества. Поэтому Мими очень беспокоилась, как подвигается работа. Она частенько подходила к Родольфу, пока он писал, и, склонив головку ему на плечо, с трепетом спрашивала:
— Ну как мое платье?
— Не волнуйся, дорогая, один рукав уже готов, — отвечал Родольф.
Однажды ночью Мими услыхала, как Родольф щелкнул пальцами, — обычно это означало, что он доволен своей работой. Мими мгновенно вскочила на постели и, высунув черную головку из-за полога, воскликнула:
— Неужели платье готово?
— Вот смотри, — ответил Родольф, протягивая ей четыре больших листа, исписанных мелким почерком, — сейчас я закончил корсаж.
— Какое счастье! Остается только юбка! А сколько надо таких страниц, чтобы полупилась юбка?
— Как сказать. Ты небольшого роста, и на приличную юбку, пожалуй, хватит десяти страниц по пятьдесят строк, из тридцати трех знаков каждая.
— Это правда, я небольшого роста, — глубокомысленно сказала Мими. — Но все-таки как бы не получилось впечатления, что поскупились на материю. Сейчас носят очень широкие платья, и мне хотелось бы, чтобы вышло побольше складок и чтобы юбка шуршала.
— Хорошо, — серьезно ответил Родольф, — я добавлю к каждой строке по десять знаков, вот она и будет шуршать.
И Мими уснула, очень довольная.
А так как она имела неосторожность поведать своим подругам Мюзетте и Феми, что Родольф собирается сшить ей шикарное платье, то эти особы поспешили рассказать Марселю и Шонару о щедрости их приятеля и недвусмысленно намекнули, что недурно бы им последовать примеру поэта.
— Пойми, я могу продержаться самое большее неделю, а потом мне придется взять у тебя напрокат брюки, иначе я не смогу выйти из дому, — угрожала Мюзетта, теребя Марселя за усы.
— В одном почтенном доме мне должны одиннадцать франков, — отвечал художник, — даю тебе слово, что если я выцарапаю эту сумму, то ассигную ее на покупку модного фигового листа.
— А мне как быть? — приставала Феми к Шонару. — Мой шалаш (ей никак не удавалось выговорить «халат») ползет по всем швам.
В ответ на это Шонар доставал из кармана три су и протягивал их подруге:
— Вот тебе на иголку и нитки. Заштопай свой шалаш, это будет весьма поучительное занятие, utile dulci* [Полезное с приятным (лат.)].
Но вот Марсель, Шонар и Родольф собрались на совершенно секретное совещание и постановили, что каждый из них сделает все возможное, чтобы удовлетворить законное кокетство своей подруги.
— Милые девушки! Их красит любой пустяк, но этот пустяк все же надо добыть, — сказал Родольф. — Последнее время искусство и литература в моде, и мы зарабатываем, пожалуй, не хуже рассыльных.
— В самом деле, мне не приходится жаловаться, — перебил его Марсель, — искусства у нас процветают, можно подумать, что живешь при Льве Десятом.
— То-то Мюзетта говорит, что ты уже целую неделю уходишь спозаранку и поздно возвращаешься. У тебя действительно появилась работа? — спросил Родольф.
— Блестящее дело, дорогой мой! Мне его устроил Медичи. Я работаю в казарме «Аве Мария», восемнадцать гренадеров заказали мне свои портреты по шести франков с носа, причем я даю гарантию сходства на полгода — как при починке часов. Надеюсь понемногу залучить весь полк. Я и сам собираюсь принарядить Мюзетту, как только Медичи рассчитается со мной, — договор у меня, конечно, с ним, а не с солдатами.
— А у меня, как это ни странно, наклевываются целых двести франков, — небрежно проронил Шонар.
— Черт возьми! Тащи же их скорее! — воскликнул Родольф.
— Я рассчитываю, что дня через два-три они сами ко мне прибегут, — продолжал Шонар. — Так и знайте, как только их получу, дам волю своим страстишкам. Особенно въелись мне в печенку нанковая пара и охотничий рожок, которые я видел у старьевщика, тут по соседству. Хочу их себе преподнести.
— А откуда у тебя такой внушительный капитал? — в один голос спросили Марсель и Родольф.
— Слушайте, господа, — важно сказал Шонар, усаживаясь между приятелями. — Зачем закрывать на это глаза, — ведь прежде чем мы станем академиками и налогоплательщиками, нам предстоит съесть еще немало черного хлеба, а этот хлеб насущный дается нелегко. К тому же мы не одни: небо наделило нас чувствительным сердцем, каждый из нас избрал себе подругу и предложил ей разделить с ним судьбу.
— Злодейку, — вставил Марсель.
— А если нет ни гроша за душой, — продолжал Шонар, — то даже при строжайшей экономии трудно что-нибудь отложить, особенно когда у тебя желудок куда вместительнее кармана.
— К чему ты клонишь? — Родольф.
— Вот к чему. В нашем положении глупо ломаться, когда подвертывается случай приставить какую-нибудь цифру к нулю, обозначающему наш доход, — даже если работа совсем для нас неподходящая.
— Позволь, кто же из нас ломается, кого ты имеешь в виду? — спросил Марсель. — Пусть я буду со временем великим художником, — но ведь согласился же я посвятить свою кисть изображению французских воинов, хотя они расплачиваются за это карманными деньгами. Кажется, никто не может сказать, что я боюсь спуститься с вершин своей будущей славы.
— А я? — подхватил Родольф. — Разве ты не знаешь, что я уже две недели сочиняю медико-хирурго-зубопротезную дидактическую поэму для известного зубного врача, который оплачивает мое вдохновение из расчета пятнадцать су за дюжину александрийских стихов, то есть чуть дороже дюжины устриц? Однако я вовсе не считаю это зазорным, чем сидеть сложа руки, пусть моя муза сочиняет романс хотя бы о парижских кучерах. Когда владеешь лирой, то надо, черт побери, ею пользоваться… Вдобавок, Мими жаждет туфель.
— В таком случае, вы не осудите меня, когда узнаете, на какой Пактол я возлагаю надежды, — продолжал Шонар.
И он рассказал историю своих двухсот франков.
Недели две назад он зашел к знакомому музыкальному издателю, который уже давно обещал подыскать ему у своих клиентов какую-нибудь работу, будь то Урок музыки или настройка рояля.
— Вот кстати пришли! — воскликнул издатель, увидав его. — Сегодня меня как раз просили рекомендовать пианиста. Для англичанина. Вероятно, он прилично вам заплатит… А вы в самом деле хорошо играете?
Шонар решил, что если он проявит скромность, то лишь уронит себя в глазах издателя. Скромный музыкант, в особенности пианист, — явление вообще весьма редкое. Поэтому Шонар самоуверенно заявил:
— Я пианист первоклассный. Будь у меня больные легкие, длинная шевелюра и черный фрак, я блистал бы как солнце, а вы, вместо того чтобы требовать с меня за гравировку моей партитуры «Смерть девушки» восемьсот франков, сами поднесли бы мне на серебряном подносе за нее три тысячи да еще на коленях умоляли бы их принять. Право же, — добавил он, — мои десять пальцев уже десять лет отбывают каторжные работы на пяти октавах, поэтому я в совершенстве владею и белыми и черными костяшками.
Человек, к которому направили Шонара, был англичанин по фамилии Бирн. Сначала музыканта встретил лакей в голубой ливрее, он представил его лакею в зеленой ливрее, тот передал его лакею в черной ливрее, а этот ввел его в гостиную, где Шонар оказался лицом к лицу с господином Бирном. У островитянина был приступ сплина, поэтому он смахивал на Гамлета, размышляющего о ничтожестве человека. Шонар хотел было сообщить о цели своего прихода, но тут раздались такие душераздирающие вопли, что он не мог вымолвить ни слова. Это кричал попугай, сидевший на жердочке на балконе в нижнем этаже.
— Какой глуп, какой глуп! — воскликнул англичанин, подскочив в кресле. — Он доведет меня до смерти.
А попугай начал исполнять свой репертуар, который оказался куда обширнее, чем у его рядовых сородичей. Шонар прямо ошалел, услыхав, как птица принялась вслед за какой-то женщиной декламировать монолог Терамена, притом с интонациями, характерными для Консерватории.
Попугай был любимчиком некоей модной актрисы и обычно сидел в ее будуаре. Хозяйка его принадлежала к числу тех женщин, на которых неизвестно почему делают бешеные ставки на ипподроме полусвета и имена которых неизменно украшают меню аристократических холостяцких ужинов, где эти дамы служат живым десертом. В наши дни всякому христианину бывает лестно, когда его видят в обществе одной из таких языческих гетер, хотя обычно у этих язычниц нет ничего общего с древностью, если не считать метрики. Но когда они хороши собой, беда еще не велика, единственное, чем рискуешь, — это очутиться на соломе после того, как обставишь их палисандровым деревом. Но когда знаешь, что их красота приобретена в косметическом кабинете и не устоит против влажной губки, когда их остроты заимствованы из водевильных куплетов, а талант умещается на ладони клакера, — тогда трудно бывает понять, как люди утонченные, обладатели громкого имени, незаурядного ума и модных фраков, из любви к пошлости увлекаются особами, от которых отвернулся бы даже их Фронтен, если бы ему предложили выбрать себе Лизетту.
Актриса, о которой идет речь, была одной из таких модных красавиц. Звали ее Долорес, и она выдавала себя за испанку, хотя и родилась в парижской Андалусии, именуемой улицей Кокнар. От этой улицы до улицы Прованс всего десять минут ходьбы — однако Долорес потратила на дорогу семь-восемь лет. Ее благополучие возрастало по мере ее увядания. Так, в тот день, когда она вставила себе первый искусственный зуб, она получила в подарок лошадь, а когда вставила второй зуб — пару лошадей. Теперь она жила на широкую ногу, занимала целый дворец, в дни скачек в Лоншане сидела на почетных местах и задавала балы, на которые съезжался «весь Париж». Но что такое «весь Париж»? Это сборище бездельников, любителей всяких нелепостей и скандалов, это все те, кто играет в ландскнехт и сыплет парадоксами, все те, кто не утруждает ни головы своей, ни рук, все те, у кого одна забота — как бы убить и свое и чужое время, это писатели, которых удалось протащить в литературу только потому, что природа одарила их длинными ушами, распутники и бретеры, знатные шулера, кавалеры никому не ведомых орденов, непоседливая богема, которая неизвестно откуда берется и неизвестно куда исчезает, фигуры, намозолившие всем глаза, дочери Евы, которые некогда продавали запретный плод на улице, а теперь продают его в будуарах, вся развратная братик, от молокососов до старцев, какую встретишь на премьерах с индийской жемчужиной в галстуке или с тибетской козой на плечах, — и для этой-то братии расцветают первые весенние фиалки и первая девичья любовь! Весь этот сброд, именуемый в газетных хрониках «всем Парижем», был принят у мадемуазель Долорес, хозяйки упомянутого попугая.
Эта птичка, прославившаяся своим красноречием на весь околоток, понемногу стала пугалом для соседей. Когда ее выносили на балкон, она превращала свою жердочку в трибуну и с утра до ночи произносила нескончаемые речи. Кое-кто из журналистов посвятил ее хозяйку в некоторые парламентские дела, и после этого птичка стала проявлять удивительные познания по «сахарному вопросу». Она знала наизусть все роли артистки и так замечательно их декламировала, что в случае болезни хозяйки могла бы ее заменить. Вдобавок, поскольку актриса была космополиткой в области чувств и дом ее был открыт для гостей из всех стран света, попугай научился говорить на любом языке и на каждом из них так сквернословил, что покраснели бы даже матросы, у которых одно время жил пресловутый Вер-Вер. Минут десять можно было не без удовольствия и даже не без пользы слушать болтовню бойкой птички, но затем это становилось настоящей пыткой. Соседи не раз жаловались актрисе, но та дерзко отвергала все их просьбы. Двое-трое из жильцов, почтенные отцы семейств, были до того возмущены развратом, в который посвящал их нескромный попугай, что даже съехали с квартиры, ибо хозяин дома, обольщенный актрисой, был на ее стороне.
Англичанин, к которому явился Шонар, терпел целых три месяца.
Наконец терпение его лопнуло. Однако он скрыл свою ярость и однажды, одевшись так, словно собрался в Виндзорский замок на прием к королеве Виктории, явился к мадемуазель Долорес.
Когда он вошел, актриса подумала было, что это Гофман в роли лорда Сплина. Ей захотелось достойным образом принять товарища по профессии, и она предложила гостю завтрак. Англичанин важно ответил ей на ломаном французском языке, (взял всего двадцать пять уроков, причем учителем его был испанский эмигрант).
— Я приму ваш приглашений на условии, если мы скушаем этот… неприятный птиц. — И он указал на клетку.
А попугай, сразу почуяв в госте островитянина, приветствовал его, насвистывая «God save the King»*[Боже, храни короля (англ.)].
Долорес решила, что англичанин пришел поиздеваться над ней, и уже готова была рассердиться, когда тот добавил:
— Я очень богат и заплачу за птиц, сколько он стоит.
Долорес возразила на это, что попугай ей очень дорог и она не намерена отдавать его в чужие руки.
— О, я не хотел взять его в свой рук, — ответил англичанин. — Я хотел его под ног. — И он указал на свой каблук.
Долорес затрепетала от негодования и уже готова была разразиться бранью, но в этот миг заметила на пальце англичанина бриллиантовое кольцо, говорившее о ренте по меньшей мере в две тысячи франков. Это открытие отрезвило актрису как холодный душ. Она сообразила, что неразумно ссориться с человеком, который носит на мизинце пятьдесят тысяч франков.
— Хорошо, сударь, — ответила она, — раз мой бедный Коко вас беспокоит, я перенесу его куда-нибудь подальше, и оттуда вы не будете его слышать.
Англичанин жестом выразил удовлетворение.
— Все-таки, — добавил он, указывая на свои сапоги, — я более предпочитаю…
— Будьте уверены, милорд, — возразила Долорес, — я помещу его в таком месте, что он уже не будет нарушать ваш покой.
— О, я не есть милорд… Я есть только эсквайр.
Господин Бирн весьма сдержанно поклонился и собрался уходить, но тут Долорес, никогда не упускавшая из виду своих интересов, взяла со столика конверт.
— Сегодня в *** театре мой бенефис, сударь, — скала она. — Я играю в трех пьесах. Позвольте предложить вам несколько билетов в ложи. Цены повышены чуть-чуть.
И она сунула в руки островитянина, по меньшей мере десяток лож.
«Я так любезно пошла ему навстречу, что, как человек воспитанный, он не может мне отказать, — подула она. — А когда он увидит меня на сцене в розовом платье — как знать?… Ведь мы вдобавок соседи! Брильянтовый перстень — это авангард целого миллиона, правда, он урод, он наводит тоску, зато мне представится случай съездить в Лондон, не испытав морской болезни».
Англичанин взял билеты, попросил еще раз растолковать ему, что с ними делать, затем осведомился о цене.
— Ложи по шестидесяти франков, тут их десять… О это не к спеху, — добавила Долорес, видя, что англичанин вынимает бумажник. — Я надеюсь, что как сосед не откажетесь время от времени навещать меня.
Господин Бирн ответил:
— Я не люблю делать дел в кредит.
Вынув тысячефранковую ассигнацию, он положил их на стол, a билеты спрятал в карман.
— Я сейчас дам сдачу, — ответила Долорес и отперла шкафчик, где у нее хранились деньги.
— Пожалуйста не надо, — сказал англичанин, — это на чай.
С этими словами он вышел, а Долорес стояла как пораженная громом.
— На чай! — вскричала она, когда затворилась дверь. — Какой нахал! Я сейчас же верну ему деньги.
Но грубость соседа лишь рикошетом задела ее самолюбие. Поразмыслив, актриса успокоилась. Она сообразила, что двадцать луидоров — кругленькая сумма, вспомнила, что в прошлом ей приходилось выносить дерзости, за которые ей платили куда дешевле.
Пустяки, — решила она, — не надо быть чересчур гордой. Никто ничего не видал, а в этом месяце мне и раз надо платить прачке. К тому же мой гость прескверно говорит по-французски, что, быть может, он хотел сказать комплимент.
И Долорес с легким сердцем заперла деньги в шкафчик.