Мясников Виктор
Вогульская царица
Виктор Мясников
ВОГУЛЬСКАЯ ЦАРИЦА
Когда филфак возвращается из фольклорной экспедиции, вся общага некоторое время стоит на ушах. Девчонки привозят не только величальные да обрывки былин, но ещё и сказки, именуемые по науке эротическими, свадебные загадки того же рода и особо ценимые мужчинами "страмные частухи", - они передаются из уст в уста, потешая курилку и вгоняя в краску первокурсниц.
Но на этот раз появилось нечто новенькое - стр-р-рашные истории про покойников. Сашка Елькин тут же поволок Козулина на посиделки.
В комнату набилось человек двадцать. Первым делом накурили, хоть колун вешай, и при утлом огоньке кривой длинной свечи включили магнитофон. Звук был плохой, гнусоватый, но все понятно, главное, интонация передавалась точно. Какая-то бабуся отнекивалась, что-де песен старинных не знает, вот матушка-покойница, да тетка-покойница, да другие - те мастерицы; и сказок "нетю". А потом её хриплая опросчица завела: мол, и про мертвяков, чо ли, нет? Про их, мол, соседка столько порассказала, да страшно, да много, да прям страх, вот ей, бабе Фросе, поди, не рассказать и половины. Бабка этот нехитрый крючок заглотила и тут же выдала серию кошмарных историй про Мертвецкие пешшоры да вогульскую царицу.
- Вот за деревней-то, за поскотину туды, по логу, там Мертвецки-те пешшоры. Така страсть! Мы уж туда и не ходим. Там ить вогульска царица-упокойница со слугами своимя. Ее бог наказал, что попа убить велела, земля её не принимат, так до Страшного суда и сидит в пешшоре. Раньше ишшо, старики сказывали, когда вогулы-те жили недалече, то ходили оне в тои пешшоры, оленей туда кидали, дичину всякую. Одежду да и золото, поди, тоже. Чтоб царица эта ихня, значит, питалась и не выходила оттедова. Ей, ишь, ежели еду не давать, так выходит наверх, людей загрызат и кровь у них выпиват. Вот. А потом вогулы-те ушли к сиверу, она и стала выходить.
- Баба Фрося, а как она выглядит? - хрипловатый голос опросчицы. Одета как?
- Дак обыкновенно. Почем я знаю, как ихни царицы одевались. Платье на ей кожано, бусы. Вот Степка Бурдыкин ишшо до войны с ей стренался, так уж он знал, небось запомнил на всю жистеньку, охалюга окаянный. Дала она ему проср.., кобелю драному.
В комнате, до того тихо внимавшей, грохнул хохот, аж табачный дым взвился клубами и пламя свечи переложило сбоку на бок.
- Бабусь, а чо со Степкой-то? - фальшиво подделывалась под местный говорок филологиня.
- Дак, чо-чо... Стренулся, говорю, до войны ишшо. Летось как-то, уж не помню в тридцать шестом не то годе, тридцать седьмом, ли чо, я, грит, сейчас вогульску царицу пойду пошшупаю. Поди, присохло там у ей за триста-то лет, так пойду отдеру. Сам пьянушшой был, ноги горохом завиваются, а туда же, покойну царицу шшупать. И дружки таки же бестолковы, по деревне шарашуются, гужи сбирают, чтоб в пешшору-то спушшать. Люди-то говорили ему, дурню, куда, мол, лезешь. А оне водки-то наелись, глаза красны, как у сорожки, и поперли к пешшорам. С бересты факелов накрутили, зажгли и давай Степку помаленьку опушшать. Вначале-то шли, дак раздухарились, а опушшать-то зачали, так стихли. Дело уж под вечер было, а тут совсем темно сделалось. И ни луны тебе, ни зари, ни ясной звездочки. Тихо так. А когда спушшать начали, тут ворон три раза каркнул, а потом филин прямо над ими как ухнет - раз, и второй, и третий. Парни-то и говорят: "Ты, Степаха, не лазь, страшно больно, ну-ка чо случится, ну её к лешому". А тут ишшо ветер поднялся, буря целая. А Степка, нет, говорит, полезу. Он уж и сам спужался, и куражу в ем не осталось, а гонор не велит перед дружками трусом показаться. Те уж и сами не рады, а куды деваться, стали на гужах дальше опушшать. Спустился книзу, а там все костями человечьими усыпано. Темень вокруг непросветная, мыши летучи, нетопыря, всяка нечисть вкруг огня так и залетала. А в ушах: шур-шур, щур-шур. Смотрит Степка - никого, одни кости мертвы да смрад тежелый. Пошел по костям, а сам из гужей не вылазит, за им и волочатся, а другой конец дружки наверху держат. И вроде нету там ничего страшного, одне кости гнилые, а токо зябко ему сделалось, будто кто глядит на его. Он к стенке отошел, факел с огнем задрал и стоит, озиратца. Тут его из темноты кто-то за лево плечо как схватит. Он глядь: птичья лапа в чешуе, темная, ровно вся из костей и жил одних, и когти длинные, загнутые. Схватила и держит. Он огонь-то поднял ближе, так его потом и окатило: царица мертва! Лицо-то череп один без губ, без носа; глаза как в дыры провалились, и огонь оттуда красный. Волосья седые, косматые, на две стороны раскинуты. Зубы желтые оскалила и тянется целоваться, мол, на вот меня, шшупай. Степка-то и сомлел, так всего изнутри и опустило, сам ровно мертвяк похолодел и с лица сбросил, да и протрезвило всего, как на сугробе после парной. Ни рукой, ни ногой шелохнуть не может. И чует, убегать надо, а силов никаких нет. Царица-то в плечо когтям вцепилась, да зубами и тянется, а золото на ей так и горит, так и звенит, оглохнуть можно. Тут Степка и заорал, что есть мочушки. Назад торкнулся, а мертвячка не пушшат, словно клешнями кузнечными ухватила. Когти-то уже спинжак сквозь прошли, кровь так и хлешшет, так и хлешшет, вся уж белая рубаха красной сделалась. Сам-то орет, за гужи дергат, мол, ташшите меня, спасайте, погибель пришла. А упокойница-то держит и втору руку с когтям тянет, и зубами лыбится - ох, страсти! Тут робята зачуяли, дело худо, давай ташшить гужи-те. А у Степки уж и огонь погас. Как выташшили, он уж и не помнил. Опамятовал, когда рубаху располосовану с его сдирали, да ёдом отливали. Плечо-от, ну чисто рысь искогтила, таки штрамы страшенны напаханы, куда те! На другой день смотрят, а Степка-то седой весь. Он и пить через это перестал. Потом уж, когда с фронту приехал, снова запил, да и умер потом. А к пешшорам тем и тропы нет, тако место страховито.
В комнате шумно закурили, заахали, но пленка продолжала мотаться, и все снова затихли.
- Вот ишшо случай такой был, это когда корова потерялась у дяди Трофима. Корова пестра потерялась, така тоже блудня была вредна, така норовиста, прямо в саму чашшу так и лезет. Вот по логу и уховертила к пешшорам. Дядя Трофим и пошел туда, а дело вечернее, солнце уж на закат. Идет это он, а сумеречно уже, и так вдруг нехорошо стало, тихо, а когда уже почти до пешшор дошел...
- Рр-вяу! - взвыл в этот момент Козулин, схватив за шею незнакомую девчонку, которая сидела прямо перед ним у стола.
Тут был и визг, и писк, и "Гады!", и легкая истерика. Короче, вытолкали их с Елькиным из комнаты. Елькин был недоволен Славкиной выходкой, дескать, он тащился от бабкиных загибонов, а Козулин ему кайф сломал, такой ценный прикол замочил, и ва-аще он козел и есть. Козулин же его успокаивал, что такие байки он и сам спорет, как два пальца облизать, он сам из этого Раскусинского района и в деревне этой Двиняново бывал, из-за тёлки в клубе с местными махался, от их станции всего верст двадцать, и к пещере он ходил и ссал через край. Но Елькин насчет "через край" засомневался, - так и так, мол, обтрухался бы после таких бабкиных веселух, что за конец в пещеру покойница стащит. А вот касаемо золота неплохо бы разнюхать.
* * *
На стыке сентября и октября есть у студента несколько дней, когда "колхоз", он же "картошка", уже закончился, а занятия ещё не начались. Вот в это "окно" и прыгнули Сашка Елькин да Славка Козулин. У знакомых ребят из турклуба достали несколько кусков толстой капроновой веревки, палаточку раздобыли, того-сего, и отчалили с вечерним поездом Свердловск-Серов.
Приняли следующую версию: в пещере действительно схоронена царица или княгиня одного из северных племен. Ровный сухой подземный климат мумифицировал тело, высушив его. Тот, кто попадал в пещеру, уже был заранее подготовлен множеством жутких легенд к тому, чтобы принять высохший труп за ожившего покойника.
Короче говоря, они собирались поживиться легендарными украшениями вогулки. Если золота много, то можно заявить о находке клада и получить четверть стоимости. А если мало, то... там видно будет.
* * *
Влажная, вязкая глина словно всасывала, впитывала свет ламп, не давая даже маломальских бликов. Глина въедалась в одежду, в поры кожи; никаким мылом, никаким выпариванием невозможно было от неё избавиться. Тяжелый сумеречный воздух плотно заполнял пространство вытянувшейся вдаль пещеры. Древняя тусклая копоть обволакивала потолок, луч света тонул в ней, уходил в бесконечную мглу, и от невозможности понять, где кончается глыба сырого воздуха и начинается каменная твердь, обмирало сердце, словно перед неожиданно распахнувшейся бездной. Поэтому никто не светил вверх и не глядел в это бездонное ничто, боясь потерять ориентировку в пространстве, упасть в грязь и вцепиться в осклизлые осколки камня и кости...
Режущий всполох фотовспышки раздирал на мгновение темноту, отбрасывая её на липкие неровные стены, а после мрак стремительно застилал глаза, и ничего нельзя было различить. Говорили редко, только по делу и только шепотом. Но эхо здесь не водилось, лишь тихие шуршащие отголоски бродили в тесных закоулках, боковых необследованных отвилках и расселинах.
Евтимов мерз. Время под землей тянулось медленнее, и все движения были замедлены, и даже пленка в аппарате, казалось, ползла с меньшей скоростью. Аккумуляторы садились, лампы перегорали, в кассетах получался "салат", хотя заряжал их Евтимов всегда сам, не доверяя ассистенту. Ни одна съемка за последние годы не шла с таким трудом, с таким количеством накладок.
Все-таки следовало пригласить с собой пару опытных спелеологов. Если бы хоть чуть смету прибавили... А то вся группа - пять человек. Впрочем, тут Евтимов себе лгал. Он не мог пригласить спелеологов, потому что украл у них эту пещеру, украл первопрохождение. Когда Стас Вишневский проболтался, что следующим летом клубная команда собирается обследовать район, где, по словам местных, есть любопытные объекты, Евтимов поначалу на это не обратил внимания. Но Стас продолжал расписывать перспективы археологической сенсации. Кто-то уже сгонял на разведку, нашел несколько "дырок", засек на карте, прикинул место для бивака. Теперь вот подготовятся и возьмут штурмом, честь по чести: топосъемка, фотографии, можно бы и кино, а?
Можно, можно, все можно, если осторожно, - или что-то подобное, ни к чему не обязывающее ответил он Стасу. Но разговор этот случайный зацепил. Через недельку Евтимов сам скатался в Двиняново и, быстренько слепив план-сценарий, принялся выколачивать смету. Денег дали - кошкины слезы, словно свои кровные из кармана отмуслили: чуть-чуть и ещё десятка. С пленкой тоже - один к двум, хоть без дублей снимай. Ладно, как уважающий себя оператор, Евтимов всегда имел бобину-другую в загашнике. В группу, конечно, согнали всякий сброд, который с одной картины выпинывают, а на другую не берут. Администратор - ни бе, ни ме, ни кукареку - юноша лет тридцати, свихнувшийся на кинематографе, десятикратный абитуриент ВГИКа. Ассистент - чайник на ходулях, только из стажеров, называющий линзу стеклышком. Один осветитель был нормальный: полувыбрит, полутрезв, готов на край света и дальше, не прочь выполнять любую работу, лишь бы за неё приплатили.
В последний момент Евтимов протащил в группу Машку Макалкину, он даже не понял, кем её оформили, да это дело шестнадцатое. С ней в палатке теплее, и опыт совместного проживания имеется. Она, конечно, молода, глупа, толста, но все же потоньше евтимовской жены. И жару у неё на троих хватит, даже раскочегаривать не надо. Здоровая, как сержант-десантник, и ухватки мужицкие, даже трахается, словно дрова колет. Но Евтимов приноровился, ничего, да он и сам парень хоть куда, сороковник с хвостиком.
Выехали только во второй половине сентября, благо, осень стояла сухая и теплая, хоть по ночам уже слегка прихватывало. Первые две "дырки" оказались пустыми - тесные, только ползком и по уши в жидкой глине. Ничего интересного. Третью отыскали в густом кустарнике случайно. Двухметровой ширины округлый колодец был завален сухими елками и березками. Завал растащили, оставив пару брошенных поперек бревен, подвесили к ним лестницу и страховочную веревку, а потом Евтимов полез в колодец, подсвечивая аккумуляторной фарой.
Сцепленные между собой две десятиметровые лесенки почти касались высоко конуса из земли, прелых листьев и черных веток, нападавших сверху. Евтимов медленно спустился по мягко оседающему под ногой, рассыпчатому склону навстречу сырому холоду. Уходящий в неизвестность широкий грот, липкие от глины бугристые стены с отвалившимися скользкими глыбами, белесые известковые потеки. Под ногами, словно переплетение корней, твердо выступали бурые кости. В глине они сидели плотно, как вколоченные. Евтимов с усилием выковырял несколько штук покрупнее, живописно расположил у стены, где лежал, сомкнув потемневшие клыки, тяжелый медвежий череп. Научно-популярный ролик "Загадки уральских пещер" начал вырисовываться.
Евтимов опасался дождей, которые могли подтопить пещеру, поэтому старался поскорее отснять основной материал: кости животных, человеческий череп с проломанным затылком, остатки кострища в нише стены. Наел и рисунки. Под тонким слоем натечных кальцитов проступали вполне подходящие линии и пятна. Евтимов исповедовал популярный принцип: профессиональный документалист не тот, кто успел за событием, а тот, кто его срежиссировал. Расчистить рисунки как следует не удалось, поэтому слегка подреставрировали их с помощью той же глины и угольков. Теперь в свете кинолампы ясно виднелись фигуры лосей, медведей, людей, а также загадочные линии и символы.
Ассистент и светотехник ворочали штативы, переставляли камеру и фары, стараясь держаться ближе к свету. Но дело двигалось медленно, аккумуляторы садились, лампы перегорали. А ещё Евтимов мерз...
* * *
Наконец и администратор рискнул спуститься в пещеру. Рассказы о посещении загадочного подземного грота могли существенно поднять авторитет вечного абитуриента в богемных кругах.
Внизу он вскоре почувствовал себя лишним и хотел было вылезать наверх, но решил, что не мешает ещё поднабраться впечатлений. Оглядываясь на лампы, администратор мелкими шажками, почему-то стараясь ступать на носочки, осторожно, сдерживая дыхание, двинулся вдоль стены, подсвечивая фонариком. Плотный воздух словно обкладывал его со всех сторон комками отсыревшей ваты. Отсутствие всяких звуков угнетало. Бледное пятно света мекдленно ощупывало слякоть под ногами и белесую испарину стены. Ничего интересного не появилось, хотя вроде бы прошли целые часы. Тускловатое сияние киноламп казалось близким и одновременно далеким. По обычным меркам близко, шагов, может, от силы сто, а по подземным - далеко. Следовало возвращаться. Хилый луч скользнул по мокрому камню, пополз по клейкой неровной глине...
Узкия язык тонкого светлого песка вытекал из вертикального проема стены. Когда-то подземный ручей вынес из недр карста чистые, тщательно отмытые крупицы кварца и аккуратно уложил поверх разжиженной охры. Не мешало заглянуть напоследок в этот ход.
В первое мгновение он не понял, что возникло в рассеянном круге света. Наверное, глинистый, влажный вид шероховатой кожи, обтягивающей череп, не позволили сразу осознать, что перед ним не камень. Серые жесткие волосы двумя взлохмаченными крылами охватывали мертвую голову, переливаясь в толстые бугристые косы, сползающие на грудь. Страшнее всего были не зубы, крепко стиснутые, изжелченные, торчащие чуть вперед из почернелых десен, с присохшими к ним, словно сплющенные пиявки, губами; не острый бугорок переносья с треугольным провалом под ним, перечеркнутым тонкой перегородкой, а глаза, точнее, два шарика, лежащие на дне глазниц, прикрытые мелко сморщенными замшевыми веками.
Он не мог выдохнуть. Слабость поразила тело. Пульс тяжкими ускоряющимися ударами обрушился в уши, глухим эхом отдаваясь в мозгу. Наконец удалось сглотнуть вязкий ком, заперший горло. С трудом передвигая ломкие неосязаемые ноги, попятился, держа в расширяющемся, меркнущем пятне электрического света мертвое тело, вертикально стиснутое скальной расселиной. "Только не моргнуть, только бы не моргнуть", - вспыхивало где-то на самом дне сознания. Он снова был маленьким ребенком, увидевшим страшное: моргнешь, в тот же миг из темноты страшное бросится, а тогда... Нет, надо смотреть - пока их видят, они неподвижны... Только бы не моргнуть...
Фигура утрачивала черты, растворялась в сыром мраке. Вот она исчезла совсем, слилась с непроглядным фоном. Только тогда он закричал и побежал. Ноги не держали, несколько раз администратор упал. Фонарь вылетел из руки и погас. Ладони, лицо, одежду заляпала глина. Он бежал на тусклый отсвет ламп, пронзительно крича. Крик перешел в визг, а слабое подлое эхо накатывало на мокрую спину шуршащим сипением, словно огромное пещерное чудовище гналось следом на неслышных лапах - только ледяное дыхание и горловой хрип вырывались из невидимой пасти. Он повис на узкой лесенке, забыв, что ноги надо ставить по разные стороны и держать её перед собой боком. Евтимов подхватил его под мышки, крепко встряхнул пару раз. Администратор рыдал, вцепившись в штормовку режиссера, перепачкав её глиной.
Всхлипывающего по-бабьи мужика обвязали страховкой и отправили на поверхность. Потом покурили, наблюдая, как выслаивается дым в свете стеариновых свечей - лампы включали только на съемку, берегли аккумуляторы. Позлословили, грубо посмеялись над "трусливой истеричкой", пошли не спеша посмотреть, что страшного могло привидеться в дальнем конце грота. Евтимов, вообще-то, осматривал пещеру, но так, на скорую рук, фонариком повертел вправо-влево, а в боковые ходы и щели не заглядывал.
Вначале они отшатнули, но тут же засмеялись - все трое, пересиливая, отгоняя инстинктивный страх. Евтимов сплюнул:
- Мумия, мужики. Самое то, что надо. Давайте всю технику сюда. Сейчас ещё свечки к стене прилепим - вот такие забойные кадры выйдут!
Мумию отсняли с нескольких точек, меняя объективы и освещение. К несчастью, одежда и косы покойницу оказались в засохшей глине. Под бурой коркой на груди угадывались низанки бус и амулеты. Вот если это все расчистить, да ещё бы амулеты оказались золотыми...
Евтимов почуял, что поймал за хвост жар-птицу, даже ладони зажгло, и он с удовольствием потер их одну о другую. Он сделает главный фильм своей жизни - короткометражку, зато сенсационную. Потом будут призы фестивалей, второй фильм, полнометражный, на этом же месте, но с гудящим "лихтвагеном", от которого поползут вниз толстые шланги электрических кабелей, вспыхнут ярким солнечным светом дуговые прожекторы, высвечивая все закоулки холодного грота, делая его нестрашным, сияющим, похожим на отлично сработанную декорацию. А первооткрыватель-то он! Пещерная система Евтимова - звучит!
Почесав начинающую седеть бородку, досоображал ценную мысль и распорядился:
- Слушай сюда, мужики. Володя, ты бери камеру, пакуй в кофр - и наверх. Там у меня под палаткой, со стороны входа, засунут кусок полиэтилена, метра три на полтора, сложен таким, знаешь, конвертом. А в палатке стоит красный рюкзак, там в боковом кармане парашютный строп, метров пять. Берешь их, кидаешь сюда, а сам сидишь наверху и через блок принимаешь аппаратуру. Под землей съемки кончаем, усек? А мы пока с Лехой попробуем эту Синильгу из щели выворотить. Если не рассыплется, то вытаскиваем наружу, наводим ей макияж и снимаем уже при нормальном божьем свете. Давай, мужики, за дело и в темпе.
- Рыжий осветитель повел плечом, подвигал небритой челюстью:
- Палыч, а, может, того, ну её на фиг, пусть стоит себе. Как-то оно, покойников таскать...
- Да ты что, Леша, покойников боишься? Не бойся, не укусит, а и укусит, так несильно. Видел, какая тощая?
- А вдруг укусит? За палец. Или ухо схряпает. Куда потом? - рыжий принял шутку.
- А ты варежки надень брезентовые, капюшон накинь и цепляй её под микитки.
* * *
Машка заверещала. Зачем, мол, мертвеца к костру тащат, она теперь спать не будет. Но Евтимов похлопал её по гладко обтянутому джинсами заду, успокоил, что обеспечит ей здоровый трудовой сон. После чего, осмелев, она приблизилась к полиэтиленовому свертку. Пленку развернули. При дневном свете мумия выглядела куда эффектней, хотя Машка фыркнула: "Фу, гадость", и убежала прочь. Администратор вообще не показывался. Евтимов щепочкой поскреб шершавую корку глины, покрывавшую кожаные одежды.
Нормально, мужики, очистить можно. Кстати, глаза у неё были совсем закрыты?
Да вроде бы... - рыжий Леха наклонился, чтоб лучше рассмотреть.
Они помнили, что шары на дне глазниц полностью затягивала коричневая плотная кожица в мелких морщинках. Но теперь каждый ясно видел узкие матово-желтые серпики между нижним веком и верхним, чуть сползшим в подбровье.
- А-а, - Евтимов, кажется, сообразил, в чем тут дело. - Здесь же, наверху, теплей и суше, а кожа, она и в Африке кожа, - подсохла, стягивать её начало, коробить... Вон ухмылка какая пошла, и зубы разжались...
Рыжий Леха промокнул рабочей рукавицей шмыгающий нос, видать, простыл в пещере, и пробурчал:
- Что-то мне это не нравится. На фиг мы её приволокли?..
* * *
Киногруппа устроила праздник, то есть в ужин пила водку у костра. В сельпо ходил администратор. Сейчас, выпив никак не меньше двухсот грамм, он был пьян, смел, преисполнен чувства собственного достоинства и творческой значительности. Его пьяная разговорчивость всем порядком успела надоесть.
Рыжий Леха принял четыреста. Он почему-то всегда обгонял компанию, даже не будучи допущен к самостоятельному разливу. Зато в основном молчал. Так как в лексиконе его, по причине алкоголя, сохранялось всего три слова: "Ну, это, того".
Окутанная полиэтиленом вогулка лежала в сторонке, похожая на маленький парничок. Багровые отблески костра вспыхивали на гладкой пленке, делая её непрозрачной, и не позволяли разглядеть, что находится внутри продолговатого свертка. На него оглядывались, но за весь вечер никто ещё и слова не промолвил о жутковатой находке. Все ощущали неясный внутренний запрет. Первым нарушил табу осветитель. Леха долго морщил лоб, собирая в кучу расползающиеся пьяные мысли и вспоминая дополнительные слова.
- Ну... эт-то... того... зря приволокли.
Евтимов, выпивши, раздражался легко, вот и на сей раз сгрубил, посоветовал заткнуться. Но Леха не понял и засмеялся, как над анекдотом. Ассистент понял, но, слыша смех, решил поддержать веселье и нетрезво пошутил:
- О, кажется, когтями скребет.
Машка, чуть не свалившись с бревна, на котором расположила свое обширное тело, округлила толстые губки и жеманно процедила низким голосом:
- Ф-фю, гадость какая.
Евтимов включился в игру, ему захотелось подразнить свою экспедиционную подругу:
- Да, когти, как у ястреба, кривые острые. Если цапнет, несладко покажется.
Он пошевелил пальцами, изображая цапанье, в направлении Машки. Она обиделась, встала, опрокинула стакан, шумно, как лошадь, фыркая, влезла в палатку, принялась изнутри зашнуровывать вход. Евтимов весело крикнул:
- Мария, оставь хоть щелку понизу. Каяться приползу!
В ответ высунулся упитанный кукиш. Потом был пропихнут наружу евтимовский спальник, а вход тщательно проплетен до конца и опломбирован узлом.
Рыжий, закинув ещё сотку, ковырнул консерву и, напрягаясь, выговорил малыми порциями:
- Это... того... ну... шевелится.
Действительно, полиэтилен местами бугрился и опадал, словно изнутри шарили руками, пытаясь продраться на волю. Все глядели с нелепыми ухмылками, помалкивая, механически затягиваясь табачным дымом. Не терявший самообладания Евтимов и тут сделал доступный ему вывод:
- Звереныш какой-то забрался и лазит там.
Он вытащил из груды сушняка подходящий сучок, швырнул в шелестящий сверток.
- Кыш отсюда, зараза!
Но только явственней сделалось глухое шебаршание. И тогда все четверо, не сговариваясь, встали и пошли, прихватив в руку что подвернулось - палки, пустые бутылки. Ассистент светил длинным круглым фонариком, круг света слегка поплясывал.
Через несколько шагов тепло, свет и живое потрескивание огня остались позади. Тьма обволакивала промозглым болотным холодом, клубилась перед глазами морозным паром, слетающим с губ. Ветер завозился в голых ветвях, протяжно заскрипела старая сосна, и от этого тоскливого звука озноб пробежал по спинам.
Матовая испарина - мириады крошечных капелек - покрывала пленочный кокон, будто кто надышал на него. Из глубины свертка донесся тонкий царапающий звук.
Они обошли сверток так, чтобы стать спиной к ночи, а лицом в направлении костра и палаток. Евтимов провел озябшей рукой по голове, приглаживая редкий волос, и с отвращением почувствовал, что ладонь увлажнилась. Он не был ни трусом, ни суеверным мистиком, и вспотевшая лысина разозлила его.
Крупные капли сбегали по затуманенной пленке, оставляя темные полоски. Евтимов палкой зацепил подвернутый край полиэтиленового полотнища и решительным резким движением выпростал наружу. Рядом, вцепившись обеими руками в горлышко поднятой бутылки, обмирал администратор. Резкая дрожь колотила его худое длинное тело. Все напряженно молчали, только шумный пар вырывался из открытых ртов, и инстинктивно попятились, когда Евтимов стал разворачивать грязно-белесую пленку, грохочущую на изломах, рассыпающую стылые брызги. Кокон распахнулся.
В глубоких глазницах под остро торчащими надбровными выступами медленно проворачивались тусклые шары. Мелкая сеть тонких, будто коричневатые паутинки, жилок, а, может, трещин, пронизывала желтушную, цвета старой слоновой кости, поверхность. Шары - только они и двигались на оскаленном буром лице мумии - остановились, вперив в ночных гостей стеклистые воронки непроглядных зрачков. В них зажглись розовые, все разгорающиеся искры, словно свет фонарика фокусировался на дне каменных глаз и возвращался обратно красным лучом.
Потом они увидели, что сухие руки вогулки, ещё днем вытянутые вдоль тела, лежат теперь на груди; что эти куриные лапы медленно шевелятся, сжимая суставчатые пальцы с длинными кривыми ногтями...
Они бежали молча, только хрипло дыша, гулко топая, царапая лица встречными ветками, разгребая перед собой трещащий кустарник, путаясь ногами в папоротнике, побросав все, даже фонарь. Инстинкт заставлял держаться ближе друг к другу, стадом, поэтому никто не отставал и не убегал вперед или в сторону. Запаленно дыша, они вырвались на незнакомую просеку и все так же молча торопливо зашагали неизвестно куда, лишь бы оказаться подальше от страшного места. Ничто не заставило бы их вернуться.
* * *
Первое время вогулка лежала неподвижно, только шевелила руками, словно разминала затекшие мышцы и суставы; под сухой, шершавой кожей туго напрягались и слабли сухожилия. Да ещё блуждали горящие, как у ночного зверя, глаза. Потом она медленно начала подыматься, упираясь руками в землю, и, наконец, встала на неустойчивых ногах, обутых в скоробленные сапоги из оленьего камуса, шерсть с которых давно облезла, лишь местами висели клочки серого меха да поблескивал не до конца осыпавшийся бисерный узор.
Вытянув перед собой длинные сухие руки, задрав костяное неподвижное лицо с тусклыми ворочающимися невпопад глазами, она, словно слепец, медленно пошла на почти прямых, негнущихся, широко расставленных ногах к теплу костра.
Догоравшие угли чуть высветляли брезентовый скат палатки. Машка дремала, втиснувшись в незастегнутый спальник и укрывшись до подбородка ворсистым одеялом. Рядом лежал фонарик с подсевшей батарейкой, бросая на потолок пепельное пятно. Времени ещё было мало, часов около десяти, но выпитое действовало расслабляюще, и ей начинало казаться, что она уже спит. Мужчины куда-то подались, не стало слышно их неясного говора с матерками и хохотком...
Скребущий прерывистый звук, словно водили гвоздем по туго натянутой ткани, нарушил дремоту. Приоткрыв глаза, она увидела на палатке неясную тень со стороны костра. Звук повторился. Машке не хотелось выползать из нагретого спальника, и она пробормотала:
- Уходи, Евтимов, все равно не пущу. Я-а, - она зевнула, - обиделась.
Царапанье повторилось ещё несколько раз, а потом раздалось легкое потрескивание. Машка поняла, что там, снаружи, нащупали на скате крыши давнишнюю дырку с обугленными краями и зацепили, пытаясь разорвать линялую ткань. Моментально высвободившись из дремоты, но не из одеяла, она заорала уже в полный голос:
- Совсем оборзел спьяну! Сам же платить потом будешь. Не рви, сейчас открою! Открою, сказала!
В этот миг с протяжным громким треском палаточный скат был распластан сверху донизу, и в растянутой треугольной дыре на фоне редких звезд возник незнакомый силуэт. Засветились красным стеклистые воронки зрачков. Голова наклонилась. Тяжелая коса упала внутрь.
Машка почувствовала на щеке сырой жгут жестких волос, ощутила их плесневелый запах и тут же разглядела желтый оскал иссохшего рта.
С душераздирающим воплем она забарахталась - одеяло, заботливо подоткнутое под спальный мешок, не позволило выпрямить руки и оттолкнуть чудовищную гостью. Боль в шее, вспоротой острыми когтями, пронзила насквозь рыхлое, судорожно извивающееся тело, принудила закатить меркнущие глаза и зайтись в последнем клокочущем крике. Она уже не увидела, куак из прорванной артерии брызнула вверх тонкая затяжная струйка, мгновенно залив пергаментные плоские щеки мумии. Последним ощущением было - горячий соленый дождик, омывший сведенное агонией лицо...
* * *
Едва не проспав свою остановку, торопливо выкинули на низкий дощатый перрончик комья рюкзаков, спрыгнули сами с вагонной площадки, под которой уже заскулили, вращаясь, колеса. Елькин с Козулиным обогнули облупленное здание станции, протиснулись в складчатые двери маленького автобуса. В салоне сидело несколько человек, что соответствовало замыслу: не хотелось, чтобы на их поход обратили внимание. Слезли не возле деревни, а попросили шофера высадить у поворота, на пару километров дальше. Долго шли по голому взрытому полю. Увесистые, неудобно уложенные рюкзаки резали лямками непривычные плечи, терли поясницы, но зато и согревали, так что у кромки леса парни были мокрехоньки.
Уже совсем развиднелось, когда выбрались в обход болотца к устью лога, заросшего ивняком, прячущим в корнях бесшумный, медленный ручей. Пробираться через гущу веток, оступаясь в промоины, огибая непроходимые места по скользкому, сырому склону, оказалось совсем непросто, и Елькин с Козулиным порядком вымотались, пока достигли широкой котловины, поросшей березняком. Со всех сторон её охватывал стоялый лес с разлапистыми выворотными, стискивающими в черных корнях огромные комья глины, и трухлявыми березовыми стволами в ломких берестяных трубах, готовыми рухнуть от первого толчка.
Перекурив, слегка замерзнув в потных свитерах, пожевали всухомятку хлеба с плавлеными сырками и дешевыми рыбными консервами. Поплутав в поисках пещеры, неожиданно натолкнулись на небольшую продолговатую поляну, где стояли три палатки. Противный запах горелого и мокрого распространялся от угасшего кострища. Тут же стояли и валялись пустые стаканы, кружки, эмалированные миски с остатками еды.
- Эй, люди! - крикнул Елькин. - Выходи строиться, колбасу без талонов дают!
Козулин приуныл: их опередили - пещеру облазили, пенки сняли, ночь балдели, сейчас дрыхнут в палатках, как пожарные лошади.
Крыша палатки по ту сторону кострища зияла длинной вертикальной дырой с обвисшими внутрь краями. Перед входом валялся комом спальный мешок, темный от напитавшей его сырости.
Елькин заглянул в одну из палаток. Там стояли окантованные металлическим уголком ящики, чемоданы, из длинного чехла торчали какие-то алюминиевые трубки. Еще дальше виднелись большие круглые банки, в каких перевозят кинофильмы. Он отряхнул ладони, сплюнул:
- Киношники, едрена кочерыжка. Лопнула мошна - пропали денежки.
Козулин сунулся в другую палатку: одеяла, рюкзаки... Настроение испортилось окончательно. Терзало обидное ощущение, что его крепко надули. Словно на всю стипендию накупил билетов "Спринта", уверенный, что именно в этой пачке "Волга", а там фига с маком. Он огляделся - свистнуть бы у них что-нибудь, пусть не радуются, что Козулина нагрели. Тут Елькин показал найденную у костра початую бутылку "Пшеничной", поплескал.
- А вот мы их без опохмелки оставим!
- Ну ты садист! - радостно откликнулся Славка, подхватывая с земли граненый стакан, протер край о рукав куртки.
Закусывать не стали, просто подышали разинутыми ртами и, подхватив рюкзаки, потопали по свежепроторенной тропке, мимоходом припечатав грязными сапогами широкий лоскут мятого полиэтилена.
Тропа вывела к округлому провалу, над которым возвышалось трехногое сооружение из свежих березовых стволов. С вершины треноги свисало на скрученной стальной проволоке желобчатое колесо блока. В паре бревен, лежащих поперек пещерного провала, блестели головки вколоченных скальных крючьев. К ним карабинами крепилась узкая лесенка из стального тросика с далеко расставленными трубчатыми перекладинками. Тут же висел страховочный конец. Но и здесь - никого.
Небо окончательно заволокло, воздух наполнила мерзкая холодная морось. Славка Козулин, повеселевший, немного охмелелый, пихнул в карман куртки пачку стеариновых свечей, надел на руку ременную петлю аккумуляторного фонаря. Таким же фонарем сверху посветил Санька Елькин, глядя, как приятель спускается в карстовый колодец. Луч рассеивался, не освещая дна.
Сцепленные вместе две десятиметровые лесенки едва касались высокого конуса из земли и разного лесного мусора, насыпавшегося сверху. Козулин сбросил веревочную петлю, которой обвязывал себя для страховки, медленно спустился по мягкому, съезжающему под ногой склону. Зажег свечу, прилепил на камень. В луче фонаря увидел глину, испещренную рубчатыми следами сапог, втоптанные окурки, клочки бумаги и засвеченной кинопленки. Ему нисколько не было страшно в этом сыром мраке. Недавнее присутствие людей делало пещеру обжитой и безопасной. Правда, их самих здесь тоже не оказалось, очевидно, ещё с вечера все отправились в деревню, там заночевали, а теперь ждут открытия магазина, чтобы затариться горючим. Что ж, это давало часика три на обшаривание подземелья, и, чем черт не шутит, появлялся шанс что-нибудь найти.
Когда огонь свечи стал едва виден, он зажег вторую, поставив таким образом ещё один маячок. Заглянул в какой-то боковой коридор, быстро сузившийся до непролазной щели, зря вывозив куртку в известковой сметане. В другом коридоре, выстланном светлым мелким песком, нашел полуистлевший обрывок ткани с осыпающимся бисерным узором. Это уже было кое-что, теперь следовало ожидать большего.
Козулин громко комментировал все увиденное, щедро расцвечивая речь матерками. Громкий разговор скрашивал одиночество подземной прогулки. Славка внимательно глядел под ноги, не валяется ли, случаем, кусочек золотишка. Но валялись только грязные кости. Их Славка пинал.
Грот неожиданно сделался тесен и раздвоился - ходы явно шли под уклон. Козулин поставил на перекрестке третью свечу и двинулся вправо. Через два десятка шагов коридор развернулся в небольшой грот. И здесь Славка вздрогнул, заткнувшись на полуслове. Упираясь вытянутыми руками в стену, боком к нему, чуть сгорбившись, стоял мертвец.
Усмиряя сердцебиение, Козулин поводил фонарем, прощупал лучом закоулки грота, но больше ничего интересного не увидел. Он снова осветил покойника, подошел ближе.
- Мужик, ты так до инфаркта доведешь в натуре!
То, что это останки мужчины, он понял сразу, хотя толстый жгут тускло-черных волос, оплетенный тонкими ремешками, сползал по сутулой спине, напоминая женскую косу. Славка подошел ближе.
- Э, да ты богатенький, Буратинка! Придется пожертвовать в детский фонд имени Козулина.
Он подсветил снизу иссохшее тело, увидел на груди среди связки бусин и звериных клыков тонкие кружочки монет в черной патине окисленного серебра. Славка натянул брезентовые рукавицы, прикоснулся, осязая под ветхой кожаной одеждой круто искривленные ребра. Брезгливое чувство заставило отдернуть руку, но он преодолел себя и повел ладонью по плоской грудине, весело приговаривая:
- Как ты похудел, дорогой, весь штакетник наружу!
Под бусами сквозь одежды он нащупал плоский овал величиной с ладонь, туда рельефно вписывалась какая-то фигурка.
- А ты ещё и жадина, вон куда железяку курканул. Нехорошо, дедуля, ой как нехорошо...
Козулин подбадривал себя натужным балагурством, храбрился, ощущая тем не менее тоскливое, сосущее чувство оторванности от всего мира. Он был подавлен неживой тишиной и нависшей каменной массой. Но бессознательно понимал, что стоит чуть поддаться одиночеству, страху, и они сомнут его, обратят в постыдное бегство. Страх следовало преодолеть, тогда он уйдет, рассеется в невидимую пыль. Поэтому Славка приблизил отражатель фонаря вплотную к высушенному лицу мертвеца, разглядывая его в упор, и долго вглядывался в грубые черты, привыкая.
Плотная кожа, серо-коричневая, в ярком свете казавшаяся бархатной, облегала крупный остов головы. Высохшие, сплюснутые уши прижаты, вдавлены в череп. Крепкие желтые зубы, словно вытесняя друг дружку, вкривь и вкось торчали в черных деснах безгубого рта. Приплюснутый широкий нос провалился, выворотив ноздри, обметанные изнутри то ли серой пылью, то ли плесенью. В глубине глазных впадин тускло блестели, подобно старому, мелко потресканному фаянсу, желтоватые шарики, прихваченные сверху и снизу густо сморщенной кожицей век. Шарики были поменьше тех, которыми играют в настольный теннис, но казались такими же легкими, тонкостенными, как бы полыми, и Козулин подумал, что если попробовать вынуть один из них, то он сразу рассыплется. И ещё Козулин подумал, что человеческий глаз почти на сто процентов состоит из воды и должен высыхать почти без остатка, как плевок. Сравнение с плевком показалось ему удачным и даже захотелось плюнуть в глаз мумии, залепить зрачок, в чьей глубине отражалась раскаленная докрасна нить фонарной лампочки.
Он похлопал по карманам в поисках складного ножа, вспомнил, что тот остался в рюкзаке. Тогда попробовал руками в брезентовых рукавицах разорвать кожаную рубаху, но она не поддавалась, только с шелестом, словно сухой песок, осыпался мелкий стеклярус.
Шальная мысль пришла в голову - подтащить находку к выходу, крикнуть Елькину, чтобы сбросил нож, и попутно продемонстрировать свою смелость. Он с веселым остервенением взвалил на спину труп, оказавшийся тяжелее, нежели можно было ожидать, поместив вытянутые руки себе на плечи и придерживая их чуть выше узловатых локтей, даже сквозь жесткие рукавицы чувствуя, что вдоль костей в просторных рукавах протянуты округло-твердые, закаменелые мускулы.
Фонарь болтался, прихваченный к запястью ремнем, оттягивая руку, и желтое световое пятно маятником ходило по глине. Козулин видел, куда ступает, а направление держал на утлый огонек свечи. В нос шибали застарелые запахи плесневелой кожи, гнили и ещё чего-то, напоминающего тухлую вонь торфяной жижи. Славка балдел от своего кощунства, уверенный, что поступает абсолютно верно, как подобает настоящему мужчине, способному вцепиться в скользкий хвост фортуны и взять её за глотку. На ходу соображал, как распорядится добычей: монеты толкнет вместе с бусами, в комплекте, какому-нибудь богатому собирателю древностей, а вот блямбу из-за пазухи, буде окажется золотой, следует сдавать осторожно, лучше найти покупателя на рынке среди "восточных людей"...
Так он шагал, стараясь не думать о мертвой вогулке, ноги которой волоклись по глине, цепляясь за камни и раскиданные кости. Шерстяную "менингитку" Козулин натянул ниже ушей, чтобы не так чувствовалось прикосновение твердой, как деревяшка, головы. Он дошел до колодца, где брезжил падавший сверху дневной свет. Здесь коптил свечной огарок с накренившимся фитилем. Славка стал подыматься к лесенке, оскальзываясь на прелых слежавшихся листьях. Он уже порядочно намаялся, подустал и решил наконец свалить неудобный груз.
Сперва он не мог сообразить, почему не в состоянии сбросить с плеч костлявые руки. Перехватил поудобнее фонарь, подсветил и закричал срывающимся, неожиданно визгливым голосом:
- Сашка! Помоги!
Он побрел вверх по листвяно-земляной куче, шатаясь, пытаясь разомкнуть железные удушающие объятия мертвеца. Но тонкие твердые предплечья не подавались, все плотнее входя ему под челюсть, сдавливая горло. Петля страховочной веревки свисала рядом с лестницей, надо было только добраться до нее, а там Сашка спасет, вытащит из этого кошмара. Козулин попытался ухватиться рукой, но подвернулась ступня, его повело вниз по рыхлому склону, разворачивая боком, и в петлю попала голова мумии.
- Сашка! - истошно завыл он. - Тащи, Сашка!
Они покатились в грот, веревка резко натянулась, выворотив голову мертвеца вбок. В то же мгновение Славка сквозь дикую боль в горле почувствовал, как хрустнул кадык.
- Я не хочу! - отчаянно выкрикнул он из последних сил. Но ему это только показалось - на самом деле заклокотала в раздавленном горле кровь, выплеснулась изо рта и ноздрей горячей алой пеной...
* * *
Холодная морось перешла в частое накрапывание, а потом в мелкий противный дождь, похоже, зарядивший надолго. Сашка Елькин сбегал в сторону палаток, приволок ранее замеченный широкий кусок полиэтилена, сел на рюкзаки, накрылся пленкой и заскучал. Он мог подолгу валять дурака, заниматься ерундой, чирикать с девчонками и творить массу иных бесполезных дел, но просто быть один на один с самим собой и своими мыслями не умел. Вот прихватили бы магнитофон или приемник, включил бы музыку и слушал. А так?.. Поэтому он курил. Не спеша, пуская колечки и струйки дыма, следя, как они смешиваются под пленочным куполом в синий клубящийся туманец. Изредка поглядывал на часы и удивлялся, что минутная стрелка прошла всего ничего, а он уж истомился, словно сидит, закутанный в мокрую пленку, уже полдня.
Сашка высунул из-под захрустевшего покрывала загорелое квадратное лицо. Дождевые капли побежали по лбу и щекам, как по лопате. С отвращением оглядел ближние кусты, бурые скорченные папоротники, осклизлые валежины. Внезапно заныло, засосало в животе, наверное, следовало пожевать чего-нибудь, лучше сладкого. Но это не было голодом, потому что захолодило промеж лопаток, стало знобить. Передернув плечами, поежившись, встал и осмотрелся. Тревожное чувство близкой опасности нарастало. Ему показалось, что кто-то глядит в спину - пристально и зло. Резко обернулся - никого; все те же мокрые голые ветки, туманное сеево, заполняющее пространство. Мучительное ощущение нарастало, и вдруг сделалось слышно, как часто и звонко забилось сердце, накачивая кровью отяжелевшие ноги и руки, так что закололо в кончиках пальцев.
Поспешно, путаясь в ремнях и завязках, он распечатал рюкзак, вытащил топорик. Теперь, вооружась, почувствовал себя уверенней, и сердце сразу утихомирилось.
Теперь злило, что Славка надолго застрял под землей. Для облегчения страха Сашка срубил ближнюю березку и принялся сосредоточенно очищать от веток, остругивая лезвием топора, превращая в удобную дубинку. Изредка поглядывал по сторонам и на шахту пещерного входа. Ему чудилось, будто некто невидимый, скрывающийся, снова смотрит в спину, но пойти в кусты, поглядеть - Сашка так и не решился, убеждая себя, что это просто пригрезилось от холода, одиночества и тоскливой местности.
Славкин крик донесся слабым, размазанным о стенки колодца неразборчивым эхом. Капроновая страховка, частично выбранная, лежала на скользком бревне. Елькин врубил фонарь, посветил вдоль веревки, прислушался, сам крикнул: "Эй!"
Ему показалось - на дне что-то шевелится. Потом рывок снизу сдернул в колодец запас веревки, она натянулась так, что скрипнул узел на бревне. Донесся явственный крик:
- Сашка, тащи, Сашка!
Елькин, раскорячась на бревенчатом мостике, кряхтя, дотянулся до веревки. Она не подавалась, и, несколько раз нетерпеливо дернув, Сашка рявкнул в стылую пустоту:
- Ну, скоро там?
Козулин что-то волынил, веревка оставалась натянутой, и Сашка снова крикнул, как в глухую трубу:
- Что нашел? Вылезай давай!
Но напарник молчал, и, немного обождав, Сашка потянул веревку на себя. Та стала подаваться.
- Эй! - загорланил Сашка. - Давай шустрей в натуре! Чего молчишь? Ответа опять не последовало, и он вполголоса бросил: - У, козел...
Веревка вдруг ослабла. Елькин ещё несколько раз крикнул, но приятель внизу молчал. Упершись ногами в бревно, Сашка сел у кромки провала и принялся потихоньку выбирать веревку.
Тонкое поскрипывание отягощаемых ступенек оповестило о приближении Славки. Следовало помочь ему выбраться на мостки и переползти на твердую землю. Елькин запутался в полиэтилене, а когда освободился, стал коленом на бревно, наклонился, готовый подать руку...
Он ещё машинально подтягивал веревку, хотя в пустой груди уже лопнула какая-то нить и горячая волна побежала в самый низ живота и дальше в ноги. Из сумрака пещеры медленно поднимался коричневый череп, желтозубый, с проваленными сухими хрящами на месте носа; лимонные, будто подернутые пылью, белки выпуклых глаз с кровавыми точками глядели в упор; войлочный пласт волос, стянутых назад, походил на грубо нахлобученный театральный парик. Череп косо сидел на тонкой, не толще запястья, шее, захлестнутой веревкой.
- С-скотина, - прохрипел Елькин, подразумевая Козулина с его шуточками: привязал, гад, мертвяка поганого, чтоб его, Сашку, попугать.
Но запавшие, выпукло-округлые, желтые глаза разом поворотились в темных гнездах, исподлобья прицелясь остекленелыми кровавыми зрачками. Костлявая рука, далеко высовываясь из грязного смятого рукава, медленно легла на бревно, крепко впившись в дерево крючковатыми ястребиными когтями.
Сашка взвизгнул, с размаха ударил страшную голову фонарем. Пластиковое кольцо на отражателе лопнуло, звонко брызнуло стекло, вылетел блестящий конус с лампочкой, звякнул о вбитый крюк и исчез внизу. Лоскут измятой кожи свесился на глаз, обнажив треугольник серо-желтой височной кости. Скелет замер, но тут же ухватился за бревно второй когтистой лапой. Сашка, обезумев, визжа по-бабьи, занес полуразбитый фонарь для второго удара. За спиной захрустела сминаемая полиэтиленовая пленка. Инстинктивно защищаясь от нападения сзади, он метнулся в сторону, стараясь развернуться лицом к опасности, шаря левой рукой в поисках топора.
Второй скелет с такими же играющими красным огнем глазами, с плоским лицом в коростах свежезапекшейся крови в этот миг дотянулся и вонзил твердые когти в Сашкины скулы. Захлебываясь воем, Елькин вцепился в тощие, но удивительно сильные руки мумии, пытаясь оторвать их от своего лица.
Изогнутый серпом ноготь вошел под бровь, погружаясь все глубже, прожигая нестерпимой болью. И Сашка словно увидел свой глаз изнутри, поддетый, пронзенный, заливающийся алой мутью. В истерическом, животном порыве он оторвался от страшных когтей, оттолкнул от себя бурую ощеренную морду и длинные руки со скрюченными пальцами, в которых перетекал розово-белый сплющенный глаз. Лишившись всех чувств, кроме боли и беспредельного ужаса, дергая руками и ногами, Сашка вперед спиной пытался отползти подальше. Он не видел и не понимал, в какую сторону движется, и через несколько секунд опрокинулся спиной в колодец. Ледяной воздух ворвался в легкие, подавив отчаянный вой. Несколько раз кувыркнувшись, он вошел ломающимися ногами в упругий склон насыпи, по инерции складываясь пополам, и, отброшенный ниже, шлепнулся спиной в сырую глину возле мертвого Козулина, мелко подрагивая всеми конечностями в долгой агонии - позвоночник его был сломан в двух местах.
* * *
Тоскливо тянется вечер, когда переделаны дела, а неслышная тьма заполнила двор. Ни звука не доносится из коровьей стайки - ни вздохов, ни копытного бряка по плахам пола. Барбос перестал звякать поржавелой цепкой, свернулся в конуре. Тихо. Только старые ходики мерно тукают, перемалывая время. Тусклый диск маятника озабоченно снует взад-вперед, и если долго не мигая смотреть на витые длинные гири, то увидишь, как они ползут вдоль стены. Все ползут и ползут. Ползут и ползут...
Татьяна сидит у кухонного стола, положив на изрезанную клеенку тяжелые красные руки. Надо идти спать, а она словно оцепенела, ей не хочется двигаться. Вот так бы и сидеть, ни о чем не думая. Телевизор в доме есть, но фильма хорошего сегодня нет. По одной программе футбол, по другой депутаты... Аты - баты, депутаты, аты-баты, на базар... Самовар она начищает каждое воскресенье, вот он и сияет, как из магазина. И пол моет каждое воскресенье два раза - утром и вечером. А потом весь вечер сидит вот так.
Рыжий прусак неслышным хозяйским шагом обходит шесток. Остановился у загнетки, поводил усами по набросанным бумажкам - утрешней затопке. Как в сказке: из рогатого скота - петух да курица, из медной посуды - крест да пуговица, а каждый вечер приходит кавалер богатый - прусак усатый. Матерь-упокойница все, бывало, приговаривала: "К деньгам, к богатству прусаки-то. Не обижай их, Танюха, а то уйдут из избы, и богатство с ними". А что ей с этих богатств? Денег - как грязи на проселке, а на что они ей?
На дворе жалобно заскулил, заподвывал пес. С чего бы это? Ох, и без него тошно...
Денег-то полно. Чай, на ферме платят, не дешевятся. Был бы мужик, так хоть бы пропивал... Где-то он сгинул, окаянный, оставил соломенной вдовой. Как посадили на восемь лет за студента убитого, так писал, посылок требовал, а потом - отрезало. И слава Богу. Она и не разузнавала ничего, числится мужней женой, и ладно. Да и вдруг объявится, что тогда? Дом-то на отшибе, почитай, за околицей стоит. А бес его знает, какой он сделался. Раньше по пьянке смертно колачивал, а ну как и вовсе теперь забьет.
Барбоска-то ишь как завывает, прямо душу рвет. И чего развылся, ровно по покойнику?
На деревне откликнулись другие собаки. Татьяна поднялась из-за стола, со вздохом набросила старый ватник, вышла во двор. Пес метнулся в ноги, натягивая гремучую цепь, с визгом тычась в кирзачи.
- Ты что, дурень! - прикрикнула и, наклонясь, отщелкнула карабин. На, бегай!
Мягкая снежинка влажно скользнула по щеке. Редкое белое мельканье осветило воздух. Запах снега, спокойный, благостный, оттеснил все другие запахи, примиряя землю с наступающей зимой. Барбоска, по-прежнему скуля, юлил возле сапог. Дробно стуча каблуками по мерзлой земле, Татьяна прошла до калитки, распахнула.
- Беги уж, ирод!
Но пес топтался на месте, приседал, зажимая хвост меж задних лап боялся. Татьяна вспомнила одну давнюю историю, как вот так же собака с перепугу забежала в избу; её гонят, а она нейдет, хвост поджимает и скулит. Тогда хозяин, неча, мол, за шкварник жучку - и в двери. Тут на крыльце её волки и подхватили - в клочья. Сожрали и ушли.
Одинокая жизнь приучила Татьяну ничего не бояться и всегда стоять за себя. Сейчас она спокойно прикинула: раньше волков тут не видали, пока ещё не зима, нечего им у жилья делать. А если уж пришли, так не за ней, а за коровой. В этом случае лучше собакой откупиться. И Татьяна выпнула визжащего Барбоску со двора. Никакие волки его не схватили, пес помчался в деревню.
Набегает и вернется, решила она, оставив калитку приоткрытой. Возвратясь в дом, отряхнула с волос и телогрейки быстро тающие хлопья, плотно задвинула засов и только теперь почувствовала страх. Нельзя было оставлять калитку незапертой. Но выйти снова на двор не решилась.
Вспомнилась недавняя жуткая история - невдалеке, у Покойницкой пещеры, убили двух парней и девушку. Девушка, говорят, вся была исполосована - не узнать. В деревне говорили, что это сделали киношники, снимавшие у пещеры фильм, их за это всех арестовали. Но ближний сосед, дед Ермохин, твердил, что рысь-людоедка, видать, похозяйничала. Он там был и видел следы когтей на бревнах и всюду. А баки, понятно, доказывали - вогулка.
Татьяна разделась и легла. Сон не шел. Торопливо тукали ходики, шуршали по углам тараканы, но эти знакомые звуки не отгоняли беспричинную боязнь. В тиши мерещился легкий скрип, тихие голоса. Так страшно бывало только в детстве, когда она жила ещё с мамой и оставалась одна. То ли шутя, то ли всерьез мать научила тогда заклинанию против нечистой силы. Надо взять ухват, стукнуть три раза и сказать... Что же сказать-то?
Откинула тяжелое ватное одеяло и, путаясь в длинной рубахе, прошлепала на кухню, включила свет. Сойдя с пестрых половиков на гладкий крашеный пол перед печью, заподжимала по-птичьи пальцы босых ног. Быстро схватила гладкое древко ухвата, громко, аж зазвенело в буфете, брякнула торцом в пол.
Тук, тук, тук
Не тяни, анчутка, рук!
Забоду тебя рогам...
Захрестю тебя...
Ткнув несколько раз перед собой ухватом, Татьяна остановилась, беспомощно оглядываясь, ища подсказки. Она забыла матушкин заговор. Слова вертелись на языке, но складывались как-то не так.
Крестом закрестю,
Рогом забоду...
Наверное, это очень смешно. Бабе четвертый десяток, а она скачет в одной рубахе и детские считалочки рассказывает.
Бросила к печке ухват, села на табуретку к столу, уставилась в ситцевую оконную занавеску. Тихо позвякивало стекло. Татьяна прислушалась. Словно тонкой льдинкой постукивает. Может, от мороза? Окно было особое, без переплета, в обеих рамах по цельному стеклу: для света и просто из прихоти - на двор лучше смотреть. Отстранив занавеску, Татьяна приникла к стеклу. Оно отпотело, и ничего толком нельзя было различить в мутном сумраке. Ладонью стерла холодную сырость и обмерла...
С той стороны почти вплотную приблизилось мертвое, иссохшее лицо. Татьяна медленно попятилась, чувствуя, как съеживается от страха кожа, словно тело в ужасе пытается сжаться в меленький, невидимый комочек, спрятаться само в себя. Все вокруг замедлилось: маятник ползал по стене, роняя редкие капли щелчков, занавеска невесомо плыла вдоль окна, запахивая ночное видение.
И так же медленно темное костяное лицо давило на стекло. Татьяна чувствовала, как оно прогибается, потрескивая. Хрусткие трещины побежали во все стороны, острые треугольные лезвия посыпались меж рам, с треском и звоном лопнуло второе, внутреннее, стекло. Взвихрился морозный пар, окатив босые ноги, влетел в дом холод, впорхнули снежные рыхлые хлопья, обтаивая на лету. И среди морозного облака возник темный череп, в упор глядя красно светящимися зрачками. Содранный с виска треугольный лоскут кожи висел, полуприкрывая левую глазницу, нижняя челюсть колыхалась, словно на резинках, раскрывая черный провал рта с неровными желтыми зубами.
Мертвец через подоконник вползал на кухонный стол. Осколки стекла под его животом отвратительно скрипели и скрежетали. Он тянул к Татьяне длинную лапу с шевелящимися когтистыми пальцами.
Позади у неё была печь, и здесь она нашарила старый кухонный нож, которым щепала растопочный лучинник. Держа рукоять обеими руками, Татьяна шагнула вперед и с размаха всадила щербатый нож в спину распластавшейся на столе мумии. Тупое темное лезвие туго, как в деревяшку, вонзилось в вытертые кожаные узоры. Татьяна выпустила рукоять, нож остался торчать. Мертвец уперся руками в стол, приподнялся, повел каменной головой, отыскивая жертву взглядом. Увидел. Шарообразные тускло-желтые глаза разгорались кровавым внутренним светом. Быстро, в несколько резких движений, пришелец спрыгнул на пол, не обращая внимания на нож, по-прежнему торчавший в спине.
Как была, босиком и в одной рубахе, она метнулась к двери, сбросила крюк, выбежала в сени. Захлопнула, прижала дверь спиной, упираясь босыми ногами в ледяной пол. Дверь дернулась от удара. Татьяна прижала её плотней. Бешеные удары с той стороны сыпались один за другим.
- Господи, - шептала она, - спаси, Господи, только спаси, Господи...
В кромешной темноте тесных сеней на ощупь накинула стальной язык на замочную петлю. Только сам замок остался в доме...
Размеренные крепкие толчки продолжались. Она понимала, что рано или поздно, изнемогая от холода, уступит, и чудовищный гость вонзит ей в горло кривые когти. Надо было в промежутке между ударами нащупать засов наружных дверей, отодвинуть его и выбежать во двор. Там возле коровьей хлевушки стоят вилы...
"А вдруг не успею?" - испугалась она, и даже дурнота подступила к горлу. Тут же мощный удар отбросил её в глубь сеней. Татьяна кинулась во двор, зашарила в темноте, нащупывая засов. Она уже не отдавала отчета в своих действиях, словно руки и ноги все делали сами. Сдвинула засов, навалилась на дверь, рванулась вперед. Сзади загрохотало...
На светлом от выпавшего снега дворе, почти сразу за порогом, стояла темная фигура с протянутыми, как для объятий, руками. Татьяна влетела в них, руки сомкнулись у неё на спине. Капкан захлопнулся. С двух сторон резануло болью позвоночник. Татьяна больно ударилась губами о стиснутые зубы мертвеца, тут же почувствовала соленый вкус крови.
Они упали на снег. Лежа боком, выворачивая в отчаянном вопле рот, уперлась ладонями в близкий острый подбородок, резко оттолкнула изо всех сил. Скорее почувствовала, чем услышала, как хрустнули шейные позвонки мумии. Безумная боль разливалась в раздираемой кривыми когтями спине. И все-таки Татьяна отбросила от себя вогулку, и сама откинулась в снег. Лежа на спине, на локтях поползла к близкой хлевушке, чувствуя горящими лопатками колючий снег. Вогулка трепыхалась в стороне, пытаясь подняться. Мертвая, сбитая с позвоночника голова свешивалась на плоскую грудь, словно притянутая за косы.
Дверь дома заскрипела. Второй мертвец встал на пороге, повел кровавыми зрачками. Протянув руки, бросился на Татьяну. Все же она успела выставить перед собой четырехрогие вилы и крепко держала упертое в землю древко, когда тот с хрустом налетел грудью на тонкие штырья.
Потом Татьяна бежала босиком по снегу, дробно стучали по мерзлой земле залубеневшие, ничего не чувствующие, словно чужие, ноги.
Потом стучала ободранным, примороженным кулаком в дверь ближних соседей и хрипло кричала, перепугав всех в доме. А когда открыли, упала ничком через порог, и зашлись все от ужаса, узрев кровавую наледь во всю спину.
* * *
Вилы подобрали в поле, чуть не за километр от Татьяниного дома. След, почти начисто зализанный метелицей, вел к логу, в направлении Покойницких пещер.
Екатеринбург, 1990 г.