Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человек без свойств (Книга 2)

ModernLib.Net / Современная проза / Музиль Роберт / Человек без свойств (Книга 2) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Музиль Роберт
Жанр: Современная проза

 

 


— Значит, человека, который честен просто по привычке, ты бы не назвал добрым? А вора, который крадет в первый раз и душа у него прямо-таки уходит в пятки, его ты назовешь добрым?!

Ульрих удивился этим странноватым словам и стал серьезнее.

— Право, не знаю, — сказал он коротко. — Мне иной раз и правда неважно, считается ли что-то правильным или неправильным, но я не могу вывести тебе правило, которым нужно тут руководствоваться.

Агата медленно отвела от него ищущий взгляд и вернулась к завещанию.

— Надо читать дальше, тут еще кое-что отчеркнуто! — сказала она, как бы понукая себя самое.

Прежде чем окончательно слечь, старик написал ряд писем и дал в своем завещании разъяснения по поводу их содержания и их отправки. Отчеркнутое относилось к профессору Швунгу, а профессор Швунг был тот старый коллега, что отравил последний год жизни отца борьбой вокруг параграфа об ограниченной вменяемости, после того как они всю жизнь были друзьями. Ульрих сразу узнал давно знакомые долгие споры о представлении и воле, о точности закона и неопределенности природы, споры, которые отец еще раз обобщающе изложил перед кончиной. Больше всего, кажется, занимало отца в его последние дни разоблачение социальной школы, к которой присоединился профессор Швунг, как проявления прусского духа. Он как раз начал работать над брошюрой под названием «Государство и право, или Последовательность и донос», когда почувствовал, что слабеет, и с горечью увидел, что ноле боя осталось за неприятелем. В торжественных словах, высказать которые способна лишь близость смерти и борьба за священное благо репутации, он обязывал своих детей спасти его труд от забвения, а сына, в частности. — использовать связи, установленные им с руководящими кругами благодаря неустанным увещаниям отца, чтобы разбить всякие надежды профессора Швунга на осуществление своих целей.

Когда человек напишет такое, не исключено, что после исполненного или, вернее, намеченного труда у него возникнет потребность простить бывшему другу его вызванные низменной суетностью ошибки. Тяжко рвется по швам его бренная оболочка, человек становится склонен прощать и просить прощения; а почувствовав себя лучше, он берет все это обратно, ибо в здоровом теле есть от природы какая-то непримиримость. То и другое старик явно изведал при переменах самочувствия перед смертью, и первое представлялось ему, конечно, столь же правомерным, как и второе. Но такое положение для уважаемого юриста невыносимо, и поэтому его искушенный в логике ум нашел способ выразить свою волю так, чтобы никакие позднейшие взбрыки эмоций не отняли у нее значения последней воли; он написал письмо с прощением, но не подписал его и не поставил на нем даты, а поручил Ульриху проставить дату своего смертного часа и подписаться с сестрой в качестве свидетелей, как то делают при устном завещании, когда у умирающего нет сил приложить руку. Он был, в сущности, хотя никогда не признался бы в том, тихий чудак, этот старичок, подчинявшийся мирской иерархии, усердно служивший ей и ее защищавший, но таивший а себе всякие мятежные побуждения, выразить которые он на избранном им поприще не мог. Ульрих невольно вспомнил полученную им телеграмму о смерти отца: она была, наверно, составлена в таком же умонастроении. Он увидел тут чуть ли даже не сходство с собой, но на этот раз не разозлился, а посочувствовал — хотя бы в том смысле, что при виде этой жажды самовыражения понял ненависть к сыну, облегчившему себе жизнь непростительными вольностями. Ведь подход сыновей к жизни всегда кажется отцам именно таким, и Ульрих испытал какое-то почтительное чувство, подумав, сколько еще порешенного в нем самом. Но он не успел облечь это в подходящую, понятную и Агате форму, он только начал ее искать, когда полумрак одним махом внес в комнату человека. Тот прошагал, как бы бросая себя вперед, к освещенному свечами месту и там, в нескольких шагах от катафалка, поднес широким жестом руку к глазам, прежде чем поспешавший за ним слуга, которого он обогнал, доложил о его прибытии.

— Досточтимый друг! — воскликнул посетитель торжественным голосом, и теперь маленький старичок лежал ев сжатыми челюстями перед своим врагом Швунгом. — Молодые друзья мои, над нами величие звездного неба, а в нас величие нравственного закона! — продолжал тот, бросая затуманенный взор на однокашника. — В этой охладевшей груди жило величие нравственного закона!

Лишь теперь он повернул свой корпус и пожал руки брату и сестре.

Но Ульрих воспользовался первой же возможностью разделаться с возложенной на него задачей.

— Господин надворный советник и мой отец были, к сожалению, последнее время противниками? — позондировал он почву.

Седобородому, казалось, надо было напрячь голову, чтобы это понять.

— Расхождения во мнениях, не стоящие и упоминания! — великодушно ответил он, проникновенно глядя на покойника. Но когда Ульрих, вежливо стоя на своем, дал понять, что речь идет о последней воле, атмосфера в комнате стала напряженной, как в кабаке, когда все знают: сейчас под столом вынули нож и в следующий миг начнется драка. Старик умудрился-таки, даже умирая, насолить своему коллеге Швунгу! Такая старая вражда давно уже была, конечно, не чувством, а привычкой мышления; если что-либо не оживляло эмоций враждебности, то их вообще не было, и совокупное содержание бесчисленных неприятных эпизодов в прошлом спрессовалось в форму такого презрения друг к другу, что оно не зависело от появления или исчезновения чувств, как не зависит от них объективная истина. Профессор Швунг ощущал это сейчас в точности так же, как ощущал это прежде его мертвый теперь противник; прощать казалось ему совершенно ребяческим излишеством, ибо какой-то там порыв терпимости перед самым концом, к тому же чистейшая эмоция, а не научный пересмотр взглядов, не имел никакой доказующей силы на фоне многолетнего спора и должен был, как виделось это Швунгу, лишь самым бессовестным образом унизить его, когда он воспользуется победой. Совсем другое дело, конечно, потребность профессора Швунга попрощаться с умершим другом. Боже мой, ведь знакомы-то они со времен доцентуры, когда оба еще женаты не были!

Помнишь, как мы в Дворцовом саду чокались с вечерним солнцем и рассуждали о Гегеле? Сколько солнц зашло с тех пор, а мне особенно запомнилось то! А помнишь наш первый научный спор, который нас уже тогда чуть не сделал врагами? Как это было славно! И вот ты мертв, а я, к своей радости, еще на ногах, хотя и у твоего гроба! Таковы, как известно, чувства пожилых людей, когда умирают ровесники. На склоне лет прорывается поэзия. Многие, кто с семнадцати лет не писал стихов, вдруг возьмут да и сочинят стихотворение на семьдесят седьмом году, составляя завещание. Как на Страшном суде мертвых выкликают поодиночке — хотя на дне времени они лежат вместе со своими веками, как груз затонувшего корабля, точно так же и в завещании вещи выкликают по именам, и к ним возвращается их индивидуальность, которую они при употреблении утратили. «Бухарский, прожженный сигарой ковер из моего кабинета», — читаешь в таких последних рукописях, или: «Зонтик с ручкой из кости носорога, приобретенный мною в мае 1887 года у „Зонпеншейна и Винтера“; даже пакеты акций перечисляются по номерам и упоминаются каждый в отдельности.

И не случайно, что одновременно с этой последней вспышкой каждого отдельного предмета пробуждается и потребность привязать к ней какую-то мораль, какой-то наказ, какое-то благословение, какой-то закон, которые какой-то энергичной формулой охватят все это неожиданное множество, еще раз всплывшее вокруг места ухода ко дну. Одновременно с поэзией поры завещания пробуждается поэтому и философия, и на свет, понятное дело, вновь извлекается обычно какая-нибудь старая и пыльная философия, забытая пятьдесят лет назад. Ульрих вдруг понял, что ни один из этих двух стариков не мог уступить. «Пусть жизнь выделывает что угодно, лишь бы принципы оставались неприкосновенны!» — это потребность очень естественная, если знаешь, что через небольшое число месяцев или лет твои принципы тебя переживут. И ясно было видно, как в старом надворном советнике все еще боролись два импульса: его романтичность, его молодость, его поэзия требовали широкого, красивого жеста и благородного слова; а его философия, напротив, требовала, чтобы он демонстрировал непреклонность закона разума перед внезапными порывами чувств и приступами душевной слабости, которыми как ловушкой пользовался его умерший враг. Уже два дня Швунг представлял себе: тот мертв, и никто больше не ставит палок в колеса швунговской концепции ограниченной вменяемости; широкими волнами устремились поэтому его чувства к старому другу, и, как тщательно разработанный план мобилизации, который ждет только сигнала, чтобы быть выполненным, продумал он сцену прощания. Но окропивший ее уксус подействовал проясняюще. Швунг начал с великим волнением, но осекся, как если бы, сочиняя стихи, вдруг образумился и оказался не в силах придумать последние строчки. Так пребывали они друг перед другом, белая колючая борода и белая щетина на небритом лице, и тут и там непреклонно сжатые губы.

«Что же он сделает?» — спрашивал себя Ульрих, с интересом наблюдавший за этой сценой. Наконец радостная уверенность, что статья 318 Уголовного кодекса будет теперь исправлена согласно его предложениям, одержала в надворном советнике Швунге верх над досадой, и, освободившись от недобрых мыслей, он охотнее всего запел бы сейчас: «Был у меня товарищ…», чтобы выразить свое единственное уже доброе чувство. А поскольку запеть он не мог, он повернулся к Ульриху и сказал:

— Поверьте мне, молодой сын моего друга, сначала идет нравственный кризис, а за ним уже следует социальный упадок!

Затем он повернулся к Агате и продолжал:

— Величие вашего покойного отца состояло в том, что он всегда помогал идеализму утвердиться в основах правопорядка.

Затем схватил руку Агаты и руку Ульриха, пожал их и воскликнул:

— Маленьким разногласиям, неизбежным при долгой совместной работе, ваш отец придавал слишком большой вес. Я всегда был убежден, что он делал это в угоду своему обостренному чувству справедливости, не желая ни в чем себя упрекнуть. Множество ученых придет прощаться с ним завтра, но среди них не будет ни одного такого, как он!

Таким образом, сцена эта закончилась мирно, и, уходя, Швунг даже заверил Ульриха, что тот может рассчитывать на друзей отца, если все-таки решит избрать академическую карьеру.

Агата слушала с широко раскрытыми глазами, разглядывая жутковатую конечную форму, которую придает человеку жизнь.

— Это было как лес, где деревья из гипса! — сказала она брату позднее.

Ульрих, улыбнувшись, ответил:

— Я чувствую себя сентиментальным, как собака в лунную ночь!

<p id = "AutBody_0fb_7">5</p> <p>Они поступают нехорошо</p>

— Помнишь, — спросила через некоторое время Агата, — как однажды, когда я была еще маленькая, ты, играя с мальчиками, упал в воду по пояс? Ты хотел это скрыть и сел за стол, так что видна была только твоя сухая верхняя половина, но выдал себя, застучав зубами.

Когда Ульрих в детстве приезжал домой на каникулы — что, собственно, только в тот раз и произошло за долгое время — и когда этот маленький, сморщенный труп был для них чуть ли не всемогущей персоной, нередко случалось, что Ульрих не хотел признаваться в каком-нибудь проступке и показывать, что в нем раскаивается, хотя и не в силах был его отрицать. Так и в тот раз у него начался жар, и его быстро уложили в постель.

— И кормили тебя одним супом! — продолжала Агата.

— Помню! — подтвердил, улыбнувшись, брат. Воспоминание о том, что он был когда-то наказан, показалось ему в этот миг совершенно непричастным к нему: увидь он сейчас на полу свои детские башмачки, они тоже не имели бы уже к нему отношения.

— Из-за жара тебе и нельзя было ничего есть, кроме супа, — сказала Агата, — и все же так было ведено еще и в наказание!

— Верно! — подтвердил Ульрих еще раз. — Но ведено было не со зла, а во исполнение так называемого долга.

Он не понимал, к чему клонила сестра. Сам он все еще видел детские башмачки. Не видел их; видел только, будто их видит. Так же ощущал и обиды, из которых давно вырос. Подумал: «В этой „непричастности“ как-то выражается то, что ни в какое время жизни ты не бываешь вполне собой!»

— Но тебе все равно нельзя было есть ничего, кроме супа!! — повторила Агата еще раз и прибавила: — Мне кажется, я всю свою жизнь боялась, что я единственный, может быть, человек, который не способен это понять!

Могут ли воспоминания двух людей, говорящих о прошлом, которое известно обоим, не только дополнить друг друга, но и срастись, причем еще до того, как слетят с языка? В эту минуту произошло нечто подобное! Одинаковый ход мыслей поразил, даже смутил обоих, как руки, высунувшиеся из-под плащей в местах, где их не ждали, и внезапно друг до друга дотронувшиеся. Каждый вдруг помнил о прошлом больше, чем то мнилось ему, и Ульрих снова ощутил лихорадочный свет, который некогда наползал с пола на стены так же, как расползалось по этой комнате, где они стояли сейчас, мерцанье свечей: затем вошел отец, перешел вброд лучевой конус настольной лампы и сея у его кровати. «Если твое сознание последствий твоего поступка было в значительной мере ослаблено, то он может предстать в более мягком свете, но тогда ты должен сначала признаться в этом себе!» Может быть, памяти его просто подвернулись слова из завещания или из писем о статье 318? Вообще-то он не отличался хорошей памятью на подробности и на точные тексты, поэтому было что-то из ряда вои выходящее в том, что ему вдруг вспомнились целые фразы, и это связалось со стоявшей перед ним сестрой, словно такая перемена в нем была вызвана ее близостью.

— «Если у тебя нашлась сила самовольно, независимо от какой-либо принуждающей тебя необходимости, совершить дурной поступок, то ты должен признать и свою виновность!» — продолжил он и сказал: — С тобой он, наверно, тоже так говорил!

— Может быть, не совсем так, — уточнила Агата. — В моем случае он допускал «смягчающие обстоятельства, обусловленные моими внутренними задатками». Он всегда ставил мне на вид, что хотеть — это значит думать, а не действовать по указке инстинкта.

— «В процессе развития ума и сознательности, — процитировал Ульрих,размышляющая и выносящая решение воля должна подчинить себе желание или инстинкт!»

— Это правда? — спросила сестра.

— Почему ты спрашиваешь?

— Наверно, потому, что я глупая.

— Ты не глупая!

— Я всегда училась с трудом и ничего толком не понимала.

— Это не доказательство.

— Ну, тогда я, наверно, плохая, потому что того, что я понимаю, я не впускаю в себя.

Они стояли лицом к лицу, почти рядом, прислонившись к косякам двери, которая вела в соседнюю комнату и после ухода профессора Швунга осталась открытой; дневной свет и свет свечей играл на их лицах, а голоса их переплетались, как при церковном попеременном пении. Ульрих молитвенно пропевал свои фразы, а губы Агаты спокойно вторили. Старая пытка увещаниями, состоявшая в том, что в нежный, непонятливый детский ум вдавливался жестокий и чуждый ему порядок, доставляла им удовольствие, и они ею играли.

И вдруг, без какого-либо непосредственного к тому повода, Агата воскликнула:

— Ты только представь себе это распространенным на все, и получится Готлиб Хагауэр! -И она принялась передразнивать своего мужа, как школьница:

— «Разве ты не знаешь, что ламиум альбум — это белая яснотка?» «А как же иначе продвинемся мы вперед, если не пройдем с надежным руководителем того же трудного пути дедукции, который шаг за шагом, через тысячелетия труда и заблуждений, привел человечество к нынешнему уровню знаний?!» «Разве ты не понимаешь, дорогая Агата, что думать — это тоже нравственная обязанность? Сосредоточиваться значит постоянно преодолевать собственную лень». «А духовная дисциплина означает такую тренировку ума, благодаря которой человек все больше способен разумно, то есть безупречными силлогизмами, цепями заключений и замыканиями этих цепей, индукциями или выводами из фактов, вести вперед, постоянно сомневаясь и вопреки собственным догадкам, длинные ряды мыслей и подвергать полученный наконец вывод верификации до тех пор, пока все мысли не придут к полной гармонии!»

Ульриха поразил такой подвиг памяти. Агате доставляло, казалось, безмерное удовольствие произносить без запинки эти педантично-нудные фразы, которые она бог весть откуда взяла, — наверно, из какой-нибудь книги. Она утверждала, что Хагауэр так говорит.

Ульрих этому не поверил.

— Как могла ты запомнить такие длинные, тяжелые фразы на слух?

— Они застряли у меня в уме, — ответила Агата. — Такова уж я.

— Да знаешь ли ты вообще, — удивленно спросил Ульрих, — что такое вывод из знака или верификация?

— Понятия не имею! — со смехом призналась Агата. — Он тоже, наверно, это просто где-нибудь вычитал. Но так он говорит. А я, слушая его, выучила это наизусть, как попугай. Видимо, от злости, именно потому, что он так говорит. Ты устроен иначе, чем я: во мне застревает всякая всячина, потому что я не знаю, что с ней делать, — вот и вся моя хорошая память. У меня ужасающе хорошая память, потому что я глупая!

У нее был такой вид, словно тут заключена какая-то печальная истина, от которой нужно отделаться, чтобы озорничать дальше.

— Даже с теннисом у Хагауэра получается то же самое: «Когда я, обучаясь игре в теннис, в первый раз намеренно придаю своей ракетке определенное положение, чтобы направить мяч, полетом которого я был дотоле доволен, в определенную сторону, я вмешиваюсь в ход событий, я экспериментирую!»

— Он хорошо играет в теннис?

— Я побиваю его со счетом шесть — ноль.

Они засмеялись.

— Знаешь ли ты, — сказал Ульрих, — что, говоря все, что ты приписываешь ему, Хагауэр по существу прав?! Только это смешно.

— Возможно, он и прав, — ответила Агата, — я ведь в этом не смыслю. Но как-то одип мальчик из его школы дословно перевел из Шекспира: «Трусы часто умирают до своей смерти. Храбрые вкушают от смерти только один раз. Из всех чудес, о которых я слышал, самым поразительным кажется мне, что люди боятся, видя, что смерть, неизбежный конец, придет, когда она захочет прийти». И он исправил это, я сама видела тетрадь:

Десятки раз умрет до смерти трус, А храбрецы вкушают смерть однажды.

Из всех чудес, мне ведомых, одно Мне величайшим кажется…

И так далее, тютелька в тютельку по-шлегелевскому переводу!

И помню еще такое место. У Пиндара, кажется, сказано: «Закон природы, царь всех смертных и бессмертных, одобряя насилие, правит всемогущей рукой!» А он навел на это «последний лоск»: «Закон природы, царящий над всеми смертными и бессмертными, правит всемогущей рукой, одобряя даже насилие».

— А ведь это прекрасно, правда, — спросила она, — что малыш, которым он был недоволен, перевел так до жути дословно, как будто слова лежали перед ним кучей рассыпавшихся камней? — И она повторила: — «Трусы часто умирают до своей смерти… Храбрые вкушают от смерти только один раз… Из всех чудес, о которых я слышал… самым поразительным кажется мне, что люди боятся… видя, что смерть, неизбежный конец… придет, когда она захочет прийти!»

Охватив пальцами косяк двери, словно ствол дерева, она выкрикивала эти топорные стихи с такой же прекрасной дикостью, какая была в них самих; ей не мешало, что под ее взором, горевшим гордостью молодости, лежало несчастное съежившееся тело.

Ульрих глядел на сестру нахмурившись. «Человек, который не прилизывает старые стихи, а оставляет их в разорении полувыветрившегося смысла, совершенно схож с тем, кто не станет приставлять к древней безносой статуе новый мраморный нос, — думал он. — Это можно назвать чувством стиля, но это не чувство стиля. И это вовсе не человек с настолько живым воображением, что отсутствие чего-то ему не мешает. Нет, это скорее человек, который вообще не придает значения цельности, а потому не требует и от своих чувств, чтобы они были „цельными“. Она, наверно, и когда целовала, — заключил он из этого в неожиданном повороте мысли, — не теряла голову окончательно!» Ему сейчас показалось, что достаточно было услыхать это пламенное чтение сестры, чтобы узнать, что она никогда «не входит ни во что целиком», что она. как и он, человек «страстной нецельности». Он даже забыл за этим другую половину своего естества, взыскующую меры и самообладания. Он мог бы теперь с уверенностью сказать сестре, что пи один ее поступок не подходит к ее ближайшему окружению и что все ее поступки зависят от окружения самого широкого и очень сомнительного, нигде не начинающегося и ничем не ограниченного, и противоречивые впечатления первого вечера нашли бы тем самым благоприятное объяснение. Но сдержанность, к которой он привык, оказалась все же еще сильнее, и он стал с любопытством, даже не без сомнений, ждать, как спустится Агата с высокой ветки, на которую она забралась. Ведь она все еще стояла перед ним, прижимаясь поднятой рукой к косяку, и один лишний миг мог бы испортить всю сцену. Он терпеть не мог женщин, которые ведут себя так, словно их явил на свет божий художник или режиссер, или которые после такой, как сейчас у Агаты, взволнованности переходят на искусственное пиано. «Может быть, — размышлял он, — она вдруг соскользнет с вершины энтузиазма с помощью какой-нибудь нелепой, сомнамбулической реплики, с какой порой выходит из транса медиум; ничего другого, наверно, ей не останется, и это тоже будет довольно тягостно!» Но Агата, казалось, и сама это знала или угадала по взгляду брата, какая подстерегает ее опасность: она весело спрыгнула со своей высоты на обе ноги, показав Ульриху язык!

Но затем стала серьезна и молчалива и, не сказав больше ни слова, пошла за орденами. Так принялись они вы» поднять последнюю волю отца.

Выполнила ее Агата. Ульрих явно сробел прикоснуться к беспомощно лежавшему старику, но у Агаты была такая манера поступать нехорошо, которая не допускала и мысли, что она поступает нехорошо. Движения ее взгляда и ее рук походили при этом на движения ухаживающей за больным женщины, и еще была в них порой естественная трогательность молодых животных, которые вдруг перестают играть, чтобы удостовериться, что хозяин смотрит на них. Хозяин же брал у нее из рук снятые ордена и давал ей поддельные. Он напоминал себе вора, у которого душа уходит в пятки. И если ему казалось, что в руке сестры звезды и кресты сверкают ярче, чем в его собственной, превращаясь чуть ля не в магические предметы, то так оно могло и впрямь быть в этой черно-зеленой комнате с бликами свечей на крупных листьях растений, а может быть, дело было просто в том, что он чувствовал медляще-властную волю сестры, молодо овладевавшую его волей; и поскольку ничего умышленного тут не ощущалось, в эти мгновения ничем не отягощенного согласия снова возникло почти лишенное протяженности и потому аморфно сильное чувство их двуединства.

Агата остановилась, закончив работу. Оставалось сделать еще одну вещь, и, на миг задумавшись, она сказала с улыбкой:

— А что, если каждому написать на клочке бумаги что-нибудь хорошее и положить это ему в карман?

На сей раз Ульрих сразу понял, что она имеет в виду, ибо таких общих воспоминаний было немного, и он вспомнил, как в определенном возрасте они очень любили грустные стихи и печальные истории, где кто-нибудь умирал и был всеми забыт. Причиной тому была, наверно, заброшенность их детства, и часто они придумывали такие истории вместе; но Агата уже и тогда склонялась к осуществлению таких историй, а Ульрих главенствовал в более мужественных затеях, отличавшихся дерзостью и бессердечием. Поэтому принятое ими однажды решение — отрезать по ногтю и похоронить оба ногтя в саду — было идеей Агаты, и она еще прибавила к ногтям прядку своих светлых волос. Ульрих гордо заявил, что через сто лет кто-нибудь, возможно, найдет все это и удивленно спросит себя, чьи бы это могли быть останки, и руководило им тогда намерение пережить свой век; маленькой Агате, напротив, важнее был самый процесс закапывания, у нее было такое чувство, что она прячет часть себя, надолго скрывая ее от бдительности мира, педагогические требования которого, хотя она и не уважала их, пугали ее. А поскольку как раз тогда на краю сада строился небольшой дом для слуг, они и сговорились сделать нечто необычное. Они хотели написать на двух листках замечательные стихи и подписаться под ними, чтобы замуровать эти бумажки в стену дома. Но когда они пытались сочинить стихи, которые были бы особенно прекрасны, у них ничего не получалось, а дни шли, и стены уже вырастали из котлована. Наконец в самый последний час Агата выписала какую-то фразу из учебника арифметики, а Ульрих написал «Я — « и затем спою фамилию. Однако у них страшно колотились сердца, когда они прокрались через сад к работавшим там двум каменщикам, и Агата просто бросила свой листок в котлован, где те стояли, и убежала. Ульрих же, который, как старший и как мужчина, боялся, конечно, еще больше, что каменщики задержат его и удивленно спросят, что ему нужно, от волнения вообще не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, и тогда Агата, осмелев оттого, что с ней ничего не случилось, вернулась и взяла также его листок. С невинным видом, словно прогуливаясь, она сделала несколько шагов, высмотрела кирпич в дальнем конце только что выложенного ряда и, приподняв его, всунула в стену имя Ульриха, прежде чем кто-либо успел прогнать ее, а сам Ульрих нерешительно шел за ней, и в тот миг, когда она всовывала бумажку, почувствовал, что страшная его скованность превратилась в колесо с острыми ножами, которые вращались в его груди с такой скоростью, что в следующий миг из них вышло искрометное солнце, как при фейерверке… На это-то и намекнула Агата, и Ульрих очень долго не отвечал и лишь отвергающе улыбался, считая, что повторять такую игру с мертвецом непозволительно.

Но Агата уже нагнулась, сняла с ноги широкую шелковую подвязку, какие носят в помощь корсету, подняла покрывало и сунула ее отцу в карман.

Ульрих? Он сперва глазам своим не поверил при виде этого вернувшегося в жизнь воспоминания. Потом он чуть не подскочил к ней и не помешал ей — просто потому, что это ни в какие ворота не лезло. Но потом он поймал в глазах сестры сиянье чистейшего росистого утра, еще не тронутого будничной мутью дня, и это удержало его.

— Что ты делаешь?! — сказал он, тихо одергивая ее. Он не знал, хочет ли она задобрить покойника, потому что с ним поступили нехорошо, или сделать ему какой-нибудь добрый подарок, потому что он сам столько раз нехорошо поступал. Он мог бы спросить, но от этой варварской мысли снабдить ледяного мертвеца подвязкой, еще храпящей тепло ноги его дочери, у него, Ульриха, сжалось горло и учинился полный беспорядок в уме.

<p id = "AutBody_0fb_8">6</p> <p>Почтенный старик наконец обретает покой</p>

Недолгое время, еще остававшееся до похорон, было заполнено бесчисленными непривычными маленькими задачами и протекло быстро, и в конце концов из посетителей, чьи приходы пробегали через все часы черной нитью, в последние полчаса перед выносом тела получился какой-то черный праздник. Люди из похоронного бюро стучали и скребли еще больше, чем прежде, — с такой же важностью, как хирург, доверии которому свою жизнь уже ни во что не вмешиваешься, — и проложили среди нетронутой обыденности остальных частей дома тропу торжественных чувств, ведшую от парадного через лестницу в комнату с гробом. Цветы и вечнозеленые растения, драпировки из черного сукна и крепа, серебряные канделябры и дрожащие золотые язычки свечей, принимавшие посетителей, знали свою задачу лучше, чем Ульрих и Агата, обязанные приветствовать от имени семьи каждого, кто приходил отдать последний долг покойному, но мало о ком знавшие, кто это, если старый слуга отца тихонько не обращал их внимание на особенно высокопоставленных гостей. И все, кто являлся, подплывали к ним, отплывали от них и в одиночку или маленькими группами бросали якорь где-нибудь в комнате, неподвижно наблюдая за сыном и дочерью, У обоих на лицах стыла маска строгого самообладания, когда наконец содержатель технического имущества или владелец похоронного предприятия (тот, что приходил к Ульриху со своими формулярами и за эти последние полчаса сбегал и взбегал по лестнице не меньше двадцати раз), — когда он наконец подскочил к Ульриху сбоку я с осторожно выставленной напоказ важностью, как на параде адъютант генералу, доложил ему, что все готово.

Процессия должна была сперва медленно проследовать пешком через город, а уж потом предстояло рассесться по экипажам, и Ульрих открывал шествие, шагая рядом с кайзеровским и королевским наместником, который в честь уснувшего последним сном члена Верхней палаты явился лично, а по другую сторону от Ульриха шествовал столь же высокий гость, руководитель делегации из трех человек, направленной на похороны Верхней палатой; позади следовали два остальных делегата, затем ректор и сенат университета, и лишь за ними, но перед необозримым потоком цилиндров разных официальных лиц, важность которых медленно убывала по мере приближения к хвосту процессии, шагала в окружении черных женщин Агата, обозначая то место, какое надлежало занимать частной скорби среди административных вершин; ибо неорганизованное шествие «просто соболезнующих» начиналось лишь позади явившихся по долгу службы, и возможно даже, что оно состояло всего лишь ив двух старых слуг, супружеской четы, одиноко шагавшей в хвосте. Процессия была, таким образом, преимущественно мужская, и рядом с Агатой шагал не Ульрих, а ее супруг, профессор Хагауэр, чье румяное лицо со щетинистой гусеницей над верхней губой успело стать ей чужим и сквозь густую, черную вуаль позволявшую ей наблюдать за ним скрытно, казалось синим. У самого Ульриха, который все предшествующие часы был рядом с сестрой, появилось вдруг такое ощущение, что этот старинный порядок похорон, идущий еще от времен основания университета, оторвал ее от него, и, не смея оглянуться в ее сторону, он остро чувствовал ее отсутствие; он придумывал шутку, которую скажет ей, когда они снова увидятся, но у мыслей его отнимал свободу наместник, молча и властно шагавший с ним рядом, но все же нет-нет да обращавшийся к нему с каким-нибудь тихим замечанием, на которое надо было ответить, да и вообще все эти их превосходительства, академичества и юридичества оказывали ему внимание, ибо он слыл тенью графа Лейнсдорфа и недоверие, постепенно распространившееся повсюду к его, графа, патриотической акции, придавало Ульриху вес, На тротуарах и за окнами тоже скопились любопытные, и, зная, что через час, совсем как в спектакле, все кончится, он в этот день тем не менее ощущал все, что происходило, особенно живо, и всеобщее участие в его судьбе лежало у него на плечах, как тяжелая, отороченная мехом мантия.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8